Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
Эпилог
Он ставил перед собой ограниченные задачи и мог совершить только то, что совершил. Он был мало сведущ в политэкономии, философии, он не дотягивал до уровня прогрессивных идей своего времени, он не понимал декабристов и считал вслед Н. М. Карамзину, что стране лучше развиваться в рамках традиционной для нее власти, однако он обладал мягким сердцем и светлым поэтическим умом. Он был в полном значении слова порядочный человек, каких в ту пору недоставало государству, чтобы стать на путь просвещения и цивилизации. Он надеялся воспитать из царского сына гуманного владыку и читал ему стихи Пушкина. Наивный и обманувшийся человек! И вместе с тем порядочный и талантливый человек! Не мало ли? Да нет, как это много! Благодаря ему наша страна рано узнала Байрона, Скотта, Гете, Шиллера, Уланда, Шамиссо, Клопштока, Мура, Рюккерта. Он был в числе тех, кто закладывал основы переводческого дела, основы той интернациональной культуры, которой всегда славилась и будет славиться Россия.
Почему Жуковский, который пытался сперва посредничать между Пушкиным и Геккернами, в какой-то степени отошел в сторону, осудив неуступчивость поэта и, по сути, оставив его один на один с врагом? Сейчас нам трудно измерить возможности, открывавшиеся перед Жуковским, но ощущение, что он использовал далеко не все, не покидает нас. Речь в данном случае идет о событиях после свидания Пушкина с царем в ноябре 1836 года. Существует аргументированное предположение, что это свидание устроил В. А. Жуковский. Однако мне кажется более правдоподобной другая версия, которая вкратце сводится к следующему. Через два дня после получения анонимного пасквиля – 6 ноября 1836 года – Пушкин направил на имя министра финансов Егора Францевича Канкрина письмо с просьбой принять в уплату его долга казне Нижегородское имение. Подобный шаг должен был вызываться чрезвычайными обстоятельствами и не мог не произвести сильного впечатления на министра финансов. Пушкин просил дело «не доводить… до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты…». Кроме того, Пушкин в резкой форме заявлял, что если царь приказал бы простить долг, то он «был бы принужден отказаться от царской милости…». Ответ Е. Ф. Канкрина датирован 21 ноября 1836 года. Министр отказал Пушкину в довольно холодных выражениях: «…имею честь сообщить, что с моей стороны полагаю приобретения в казну помещичьих имений вообще неудобными и что во всяком подобном случае нужно испрашивать высочайшее повеление». Через два дня состоялась встреча поэта с царем. Вызов был передан через Бенкендорфа, и вполне естественно, что шеф жандармов присутствовал при свидании, как на то указывает камер-фурьерский журнал. Не докладывая Николаю I о получении ходатайства, в котором заявлялось, что поэт откажется от высочайшей милости, Канкрин брал на себя слишком большую ответственность.
Итак, Жуковский если и делал попытки пробиться к царю, то они, вероятно, оканчивались безуспешно. Василий Андреевич расценивал борьбу Пушкина со старшим Геккерном как борьбу частных лиц по поводу частного события, в то время как Пушкин не вел личного соперничества с окружающими его людьми и все крупные поступки его были продиктованы гражданскими мотивами. Общественная жизнь Пушкина подчиняла себе его частную жизнь, сливалась с ней и превалировала над ней. Недаром же вокруг семейной истории Пушкина завязалась политическая, общественная борьба и недаром на ее острие выдвинулась политическая фигура – посланник Луи де Геккерн, чьи действия в «Affaire de Pouchkine» носят отпечаток той дипломатической школы, к которой он принадлежал. Простодушный и прекраснодушный Жуковский не мог себе представить, с кем в лице Луи де Геккерна он сталкивается. Нетрудно простить ему ошибку, ибо в сетях голландского посланника запутались люди и похитрее Василия Андреевича. То, что частная жизнь Пушкина представляла огромный общественный интерес и играла огромную роль в общественной борьбе, бесспорно. Об этом свидетельствует хотя бы перлюстрация пушкинских писем к H. Н Гончаровой. Вскрывались письма Пушкина к жене. А что, в конце концов, он мог ей написать? Ведь она не была ни политическим, ни военным деятелем, ни литератором, ни иностранным журналистом. Она ничем себя не скомпрометировала перед властями, и именно они, власти, поддерживали версию, что Наталия Николаевна не очень-то хорошо понимает своего супруга. Между тем Пушкин открыто «общался» с полицией посредством писем к жене, ругая ее, то есть полицию, по всем, что называется, швам.
В письме от 18 мая 1834 года у Пушкина впервые слышится «полицейская тема». Это в частном-то письме! Вот бы бедный Жуко удивился, коли проведал! Не одобрил бы он Пушкина. Превращать любимую жену в поверенную политических тайн! 26 мая полицейская тема продолжается. В письме от 3 июня обращает на себя внимание формула, в которой Пушкин требует «семейственной неприкосновенности», прямо заявляя: «Это писано не для тебя…» 8 июня он предупреждает жену, что письма их распечатывают и что того требует «государственная безопасность». 11 июня Пушкин с горечью пишет: «Я два дня сряду получил от тебя письма и помирился от души с почтою и полицией. Чорт с ними». 26–27 июня он замечает: «Эх, женка! почта мешает, а то бы я наврал тебе с три короба». 30 июня опять жалобы на полицию: «Мысль, что мои (письма. – Ю. Щ.) распечатываются и прочитываются на почте, в полиции, и так далее (!) – охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен». Любопытно, что намек на царя – «и так далее» – присутствует в подобном же контексте в письме от 18 мая, но там он менее ясен, менее выражен. В письме от 11 июля содержится еще один прозрачный намек на незакономерные действия полиции: «…пишу коротко и холодно по обстоятельствам тебе известным…»
Позже полицейская тема затухает – Пушкин привык к нескромности Бенкендорфа.
Если присоединить к сказанному выше, что письма весны и лета 1834 года наполнены тяжелыми упреками в адрес царя, гневными нападками на цензурные стеснения, жалобами на «свинский» Петербург, то не следует ли прийти к выводу, что перед Николаем I Пушкин предстал в несколько ином виде, чем прежде. Полиция впервые так глубоко сумела проникнуть во внутренний мир поднадзорного поэта, высветив все основное в его восприятии общественного устройства самодержавной России. Конечно, и раньше Бенкендорф не заблуждался на сей счет, но, познакомившись с результатами перлюстрации, III отделение получило более яркое и выпуклое изображение личности Пушкина. Кроме того, в письмах к жене 1834 года затрагивается – что чрезвычайно важно – и интимная сторона отношений (кокетство, верность, идеалы семейной жизни). Невольно и безотносительно к фактам, но вполне сообразуясь с реальной обстановкой, Пушкин выдвигает требование безукоризненного поведения своей супруги как залога их нормальных отношений в будущем. Проанализировав направление и существо пушкинских мыслей, любой мало-мальски способный к самостоятельным умозаключениям жандарм должен был бы не только понять, что Пушкин не утратил оппозиционных настроений, но и нащупать «слабое» звено в его человеческом бытие. Жить без «семейственной неприкосновенности», как выяснил Тот, Пушкин не хотел и не мог: «…каторга не в пример лучше».
Таким образом, отношение Жуковского к «Affaire de Pouchkine» как к частному, а не общественному происшествию содержало в себе зерно роковой ошибки, которая не позволила Василию Андреевичу продолжить свои хлопоты и в корне изменить их направленность в соответствии с новыми обстоятельствами, которые открывались перед ним каждый день.
Между тем Василий Андреевич Жуковский не всегда выказывал робость в отношениях с властью. Он смело противоречил Бенкендорфу и Дубельту. Его схватка с жандармами над гробом убитого Пушкина не может не вызывать восхищения. И только исторической несправедливостью и прихотями судьбы можно объяснить то, что традиционный облик Жуковского как общественного деятеля и поэта сформировался в нашем сознании без учета самого значительного документа, который вышел из-под его пера.
Если вынести за скобки интерпретацию политического credo Пушкина, а это необходимо сделать, то гневная эпистола Жуковского, адресованная Бенкендорфу, есть превосходный и редко встречающийся образец рискованной для самодержавной России оппозиции. Письмо свидетельствует о необыкновенных душевных процессах, происшедших у Жуковского после гибели Пушкина. Вряд ли какой-нибудь глава охранки в XIX веке получал подобное послание от частного лица. Если письмо Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу уснащено жалобами на поведение зачинщиков травли, на интриганство, а также на глупые действия жандармов и невнимание их шефа к его особе, то продуманная обвинительная речь Жуковского ставит своей равной целью вскрыть перед Бенкендорфом его личную ответственность и неприглядную – быть может, подлую – роль в жизни Пушкина на всей ее протяженности. Письмо к Бенкендорфу – это первая попытка, пусть несовершенная, но отнюдь не трусливая, нанести удар по официальной легенде, которую – о парадоксы времени! – сам Жуковский пытался создать в другом письме – к Сергею Львовичу Пушкину, письме, широко известном и достаточно роковом для репутации Василия Андреевича.
Смысл и значимость его упреков руководителю репрессивного аппарата царя до сих пор явно недооцениваются, они ослаблены предвзятой трактовкой творчества Пушкина, желанием представить его движение как простое поступательное – от либеральных идей, свойственных всякой молодости, к идеям монархическим, свойственным зрелому члену общества. Жуковский это делал со своей точки зрения, используя доступные ему приемы, но он все-таки боролся за Пушкина, а значит, и за достижение цели, которую тот перед собой поставил. Ошибочно расценивать действия Жуковского только как эгоистическое стремление обелить себя в мнении правительства, хотя и подобный мотив не стоит полностью исключать. Ни в коем случае также нельзя проходить мимо поединка Жуковского с Бенкендорфом, поединка в своем роде уникального, без которого горестная история золотого века русской литературы станет куда беднее. Сравнение высказываний Жуковского и Вяземского с особой рельефностью рисует душевное благородство старшего собрата по поэтическому цеху и одновременно наводит на мысль, что если он заблуждался в истории с Геккернами искренне, то младший бездействовал если не от полного равнодушия, то, вероятно, от нежелания нарушать спокойное течение своих занятий.
Бенкендорфу, конечно, не пристало выслушивать подобные нравоучения, так как он осуществлял свои функции по прямому указанию государя. Вспомним, как сам Николай I оценивал его деятельность в «фалльских письмах», относящихся к тому же периоду.
«Если смею здесь [выразить] сказать искренно свое мнение, – пишет в первой редакции Жуковский, – то подобные выражения, вырывающиеся по большей части без всяких [мыслей] особенных намерений, в свободе переписки, так же точно как и в свободе разговора, не стоют того, чтобы правительство на них обращало внимание. Такого рода инквизиция (здесь и далее разрядка моя. – Ю. Щ.) производит только обоюдное раздражение, весьма ненравственным образом действует на общество, из которого исчезает всякое спокойствие…»
Инквизиция! Темпераментный удар! Жуковский осмеливается назвать действия Бенкендорфа инквизиторскими.
«Пушкин умирает, убитый на дуэли: [весьма естественно] что произвело эту дуэль о том ни слова, скажу только, что роль, так бедственно [конченная] сыгранная Пушкиным в его [деле] трагедии, не есть в ней самая худшая… Как можно думать о Геккерне, потеряв Пушкина».
Последний упрек пущен не зря. Сам царь думал о Геккерне.
«Что нам русским до Геккерна; кто у нас будет знать, что он когда-нибудь существовал…» Ни Нессельроде, ни Строгановы, ни сам Бенкендорф не могли согласиться с подобной трактовкой событий.
А вот несколько выдержек из второй, более развернутой редакции.
«Но я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute volée). Я тотчас догадался, в чем дело. Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где бы мне трудно было действовать без свидетелей… жаль только, что неизвестное мне доверенное лицо [предположив наперед похищение, не спросило меня самого] не подумало, если не объясниться со мною лично, что конечно не в его роли, то хотя для себя узнать какие-нибудь подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность на счет моей чести и своей совести».
По существу, Жуковский указывает Бенкендорфу на незакономерные действия его сотрудников и возражает против открытой слежки за ним, что со стороны верноподданного считалось, конечно, неприличным и революционным.
Далее Жуковский просто побивает каменьями шефа жандармов, и выписки из его письма говорят сами за себя, совершенно не нуждаясь в комментариях.
«Ссылаюсь на Вас самих, такое положение могло ли не быть огорчительным?.. Вы на своем месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его. Но подумайте сами, каково было бы Вам, когда бы Вы в зрелых летах были обременены такою сетью (!), видели каждый шаг Ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить место без навлечения на себя [выговора] подозрения или укора. В Ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление!» (В данном случае Жуковский не согласен с царем.)
«Наконец в одном из писем Вашего Сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию, прежде нежели она была одобрена. Да что ж это за преступление?» (Жуковский читает письма шефа жандармов к Пушкину и резко критикует его образ действий. Неужели это Жуковский, живущий при дворе?!)
«Каково же было положение Пушкина под гнетом (заменено: влиянием) подобных запрещений?» «Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даете Вы ему такое имя? По старым или новым? И какие произведения его знаете Вы, кроме тех, на кои указывала Вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно?..» (Какая жесткая, непридворная трактовка деяний Бенкендорфа! Какой откровенный упрек в невежестве!)
Александр Иванович Тургенев заметил в дневнике, что он отсоветовал посылать письмо, подчеркнув, что Жуковский «закатал Бенкендорфу». Закатал – слишком мягко сказано!
Вопрос о том, послал или нет Жуковский свое письмо Бенкендорфу, продолжает тревожить исследователей и до сих пор остается открытым, но для характеристики личности и мировоззрения Жуковского важнее другое – то, что письмо было написано, важен его слог, степень понимания того дикого и неестественного для гениального творца положения, в котором вынужден был находиться всю свою сознательную жизнь Александр Сергеевич Пушкин. В письме к Бенкендорфу Жуковский бесстрашно ставит проблему – поэт и общество, поэт и власть – и решает ее с неожиданной смелостью, философской глубиной и в высшей степени благородно. Я бы прибавил, что со времен Радищева и декабристов в адрес представителей царского правительства не раздавалось такой густой и острой критики за их варварское отношение ко всему литературному процессу в целом. Его письмо принадлежит перу не стороннего наблюдателя, не просителя, не ходатая по чужим делам. Это крик совести, крик боли и страдания, исторгнутый из недр смертельно раненного существа. Именно письмо Жуковского вскрывает перед нами подлинное отношение Николая I и Бенкендорфа к Пушкину, в чем может сравниться со стихотворением Лермонтова «Смерть поэта». Гневные слова Жуковского в каком-то смысле дополняют обвинения Лермонтова, продолжают их и указывают на виновников трагической гибели поэта. Жуковский не понес кары за свое послание, Лермонтов был сослан. Но что из того?!
Небесной душой называл Александр Сергеевич Пушкин Жуковского. Попрошу прощения перед памятью поэта и добавлю, хоть это и не полагается: Василий Андреевич обладал отважной, рыцарской душой, душой поэта и воина.
Москва – Ленинград, 1972–1979 гг.
СВЯТЫЕ ГОРЫ
Накануне дуэли
Часть первая
Оставь любопытство толпе и будь заодно с Гением.
А. С. Пушкин – П. А. Вяземскому.
Вторая половина ноября 1825 года. Михайловское
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, Зачем поверил он словам и ласкам ложным, Он, с юных лет постигнувший людей?..
Михаил Лермонтов
Пушкин вошел в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный мастер жизни, человек, которому был дан неслыханный дар быть счастливым даже в самых трагических обстоятельствах.
Юрий Лотман
1
Я буду жаловаться самому императору! Я пожалуюсь моему королю! Отмщения! Отмщения! – вскричал каким-то ломким, рассекающим пустоту голосом голландский посланник барон Луи де Геккерн, столкнув с дороги высоченного камер-лакея Фридриха Келлера и растворяя широким жестом двери в кабинет министра иностранных дел графа Карла Васильевича Нессельроде. – Отмщения, Карл, отмщения, или между нами все кончено! Мне передают, что этот господин угрожает нашему семейству! Я настаиваю на гарантиях моей безопасности! Я требую справедливости!
Считается, что Николай I выразил неудовольствие поведением голландского посланника в «Affaire de Pouchkine». Различные причины вынудили его оставить пост без прощальной аудиенции. А в Гааге «были, по-видимому, оскорблены теми обстоятельствами, которые сопровождали отъезд барона Геккерна из Санкт-Петербурга» – вот сообщение, содержащееся в письме барона Мальтица графу Нессельроде. Через несколько лет, а именно в 1842 году, Луи де Г еккерна назначают на должность посла в столице Австрии. Никто никогда не относил его к разряду выдающихся дипломатов, но предположим, что правительство в Гааге ценило услуги и опыт бывшего специалиста по России. Однако настолько ли, чтобы предоставить один из самых важных заграничных постов? Возможно, самый важный. Вспомним, каким авторитетом в Европе пользовались Вена и канцлер Меттерних перед революцией 1848 года. Если присовокупить к сему обстоятельству прочную связь Нессельроде и Бенкендорфа с Меттернихом, а также уменьшающееся влияние императора Николая I на Гаагу, то назначение Луи де Геккерна вовсе не выглядит таким уж безобидным и обладает, что не вызывает сомнений, определенным – в данном случае не политическим, а личностным – оттенком.
Потеряв выгодный пост в Санкт-Петербурге, Луи де Геккерн через короткий промежуток получает новый, не менее выгодный и почетный. Добавлю, однако, что Луи де Геккерн являл собой удобную фигуру для правительства протестантской Гааги – он давно принял католичество. Сам по себе переезд Луи де Геккерна в Австрию, его связи с военно-бюрократическими кругами Северной Пальмиры, наконец, его тесный союз с папизмом должны стать объектом глубокого изучения в связи с убийством Пушкина. Нельзя упускать и свидетельств, подобных выдержке из письма М. Г. Франш-Денери от 28 февраля 1837 года к герцогу де Блака: «…последний (Пушкин) находился во главе русской молодежи и возбуждал ее к революционному движению, которое ощущается повсюду, с одного конца земли до другого». Вот в каком свете иностранцы воспринимали деятельность поэта! Поддержка Пушкина третьим сословием и причастность к событиям, предшествующим 1825 году, о чем упоминает в письме к барону Верстолку от 2 (14) февраля 1837 года сам Луи де Геккерн, требует более широкого и гибкого взгляда на историю, а главное, предысторию гибели поэта. Луи де Геккерн как бы стремится успокоить Гаагу, давая ей понять, что серьезных дипломатических осложнений из-за смерти Пушкина не предвидится
Вероятно, не одно III отделение было заинтересовано в компрометации и устранении Пушкина. Заговор, разумеется, организационно не оформленный, мог выйти и в какой-то степени вышел за рамки только русской общественной борьбы. Не стоит преувеличивать, но, видимо, правильнее было бы несколько отодвинуть семейную драму и роль Дантеса на второй план, пригласив на авансцену самого Луи де Геккерна и окружающих его покровителей.
– Дорогой Луи, мой дорогой страдающий Луи! – воскликнул Нессельроде, воздевая руки к потолку.
Страдающий Луи скользил по паркету, балансируя и, будто в танце, размахивая длинными плетеобразными руками, в одной из которых бился желтоватый осургученный конверт. Черный сюртук его расстегнулся, полы всплесками вороньих крыльев сопровождали каждое порывистое движение. Бант всегда тщательно повязанного галстука съехал набок.
Несмотря на драматичность момента, губы Нессельроде тронула улыбка – в сырые петербургские утра Мария Дмитриевна похоже повязывает шерстяным шарфом свою обожаемую болонку, кстати, презентованную ей Луи в день ангела. Узел сползает то на левую, то на правую сторону. Нессельроде между тем никогда не видел Луи де Геккерна в припадке гнева или безысходного отчаяния. Наоборот, он давно привык к веселой болтливости друга, которая прикрывала, правда, достаточно заурядный, но зато острый, ироничный и даже иногда вредный для самодержавной империи образ мыслей. Нессельроде знал, что его контрагент и коллега не отличается блестящими дарованиями. Разрушает он что-либо быстрее и лучше, чем создает, а Нессельроде, как прирожденный чиновник и человек неглупый, превосходно понимал, что талант – суть положительное в основе качество и проявляется скорее не в критике, но в утверждении и защите государственного идеала. Нессельроде не любил тех, кто пытался спорить, но охотно прислушивался к тем, кто дельно советовал, как, допустим, провести дипломатический маневр или составить срочную бумагу. В этом он сознательно желал походить на Меттерниха. Утверждать Луи никогда ничего не удавалось и формулировать тоже. Если ему доводилось что-либо доказывать, не отрицая, он чувствовал себя беспомощным. Зато в качестве информатора незаменим. Луи слыл за человека осведомленного.
Нессельроде догадывался о причинах, которые привели Луи в негодование. Он предполагал, что страх за жизнь приемного сына должен отодвинуть в сторону иные чувства. Скандал, очевидно, разрастался, и последние действия Дантеса не оставляли Луи простора для хитроумных комбинаций. Однако что Нессельроде до того! Пушкин, безусловно, отомстит, и Луи решил предотвратить выпад, поставив в известность министерство иностранных дел. О яростных высказываниях поэта по поводу семейства де Геккернов посланнику доносили многочисленные осведомители. Нынче надобно сохранить престиж и оградить себя от малейших волнений. Афишированная сверх меры связь с Луи ставила министра отчасти в двусмысленное положение и перед царем, который не прочь в любой момент выкинуть неожиданный кунштюк и принести в жертву верного слугу с иностранной фамилией, рассчитывая вызвать одобрение своих русских подданных, особенно в Санкт-Петербурге и Москве…
Он их и выкидывал. В разных слоях общества распространилась легенда, что, узнав о смерти Пушкина, Николай I заплакал. Легенде не препятствовали распространяться, и она проникла в позднейшие источники. Между тем «писать подробно о смерти Пушкина, говорить о его дуэли, оценивать его значение как поэта газетам и журналам было строго воспрещено».
Противиться супруге Нессельроде не хотел. Мария Дмитриевна же, когда дело коснулось Жоржа, заупрямилась, закусила, что называется, удила, а он, Карл, привык прислушиваться к ней во всем. Его бы воля, он бы устранился. Во всяком случае, поступал осторожнее. Но с государством, где располагал постами вице-канцлера и первого министра, он был связан еще и посредством семейных уз и счастливый брак не собирался омрачать по пустякам. Домашний покой прежде остального. В Европе, правда, ему не раз сулили службу менее хлопотную.
«В январе 1812 года я вступил в брак с Марией Дмитриевной Гурьевой, доставившею мне 37 лет счастия», – писал Нессельроде впоследствии. Известный мемуарист характеризует подробности сватовства Нессельроде таким образом: «Из разных сведений, необходимых для хорошего дипломата, усовершенствовал он себя только по одной части: познаниями в поваренном искусстве доходил он до изящества. Вот чем умел он тронуть сердце первого гастронома в Петербурге, министра финансов Гурьева. Зрелая же, немного перезрелая дочь его, Марья Дмитриевна, как сочный плод, висела гордо и печально на родимом древе и беспрепятственно дала Нессельроду сорвать себя с него. Золото с нею на него посыпалось, золото, которое для таких людей, как он, то же, что магнит для железа».
– Он готовит дуэль! Он готовит убийство моего сына! Моего Жоржа! Я не сомневаюсь ни одной минуты в его кровавых замыслах! Мне доносят со всех концов, что он говорит и как он смотрит на Жоржа! – возбужденно прокричал Луи де Геккерн. – Господин Пушкин – человек мстительный и мрачный, особенно когда речь идет о его жене. У него не европейский взгляд на женщину. Русские называют это домострой. О, Карл, это непереводимо.
– Уймитесь, дорогой Луи, – министр часто употреблял французские слова неточно, – мой бедный достойный друг! – он досадливо отложил перо отработанным жестом, машинально давая понять вошедшему, что оторвался от важнейшего документа.
Декабрист Николай Иванович Тургенев рассказывал, что однажды при посещении Нессельроде он заметил, как тот поспешил взять номер «Minerve», чтобы не показаться отсталым в глазах молодого человека. «Minerve» была популярной в Европе газетой, в которой печатались статьи Бенжамена Констана, автора романтического «Адольфа».
Однако хорошо известный в посольской среде жест у Луи де Геккерна не вызвал реакции. Он шел к столу, не сворачивая, и Нессельроде с неприятным томлением сообразил, что от тягостных объяснений не увильнуть. Он также понял, что сочувствием здесь не отделаешься и что придется практически действовать, а ведь действие равно противодействию. Противодействия же министр не любил и даже боялся.
Вот любопытное мнение доброжелателя, который имел возможность наблюдать Нессельроде с дней первой юности. «Наружность его не отличается величественностью, он беспритязателен, не шумлив, прост и ограничен во вкусах, и не имеет ни состояния, ни наклонности, необходимых для высокой представительности… Он никогда не будет ни вести блестящей жизни, ни пользоваться большим влиянием на императора…»
Далее в отзыве Нессельроде выглядит как посредственный исполнитель высшей воли, сухой, без творческой энергии столоначальник. Подчеркнуты также спокойствие и природное миролюбие министра.
Указательным пальцем Нессельроде водворил на место очки в серебряной круглой оправе, немного криво сидящие на ястребином носу. Очки были предметом особой заботы министра. Их привозили дипкурьеры из Парижа и Лондона. Нессельроде разгладил Андреевскую переливчатую ленту – через час аудиенция во дворце, – обтянул фалды мундира, расшитого золотом, и направился к Луи де Геккерну. Тот, внезапно замедлив шаг, заковылял по зеркально сверкающему паркету. Будто от Нессельроде ударила волна чего-то плотного, вязкого и затруднила движение.
Они шли невыносимо долго навстречу друг другу, целую вечность. Соединились посередине кабинета в тесном нелепом полуобъятии. Как два тритона – короткий и длинный, – если бы те поднялись на задние лапы и приникли животами друг к другу.
Кабинет Нессельроде являл собой точную, но сильно – по масштабам России – увеличенную копию мет-терниховского. Ах, как он сам мечтал стать копией удивительного австрийца! В кабинете Карла Васильевича господствовали пустота и прохлада. У окна стояло огромное, но легкое, на гнутых – венских – ножках бюро, с отглянцованной крышкой и искусно отлитыми бронзовыми украшениями, вдоль стены тянулся стеклянный книжный шкаф, расцвеченный зелеными, малиновыми, желтыми и сиреневыми корешками, два жестких кресла с львиноголовыми подлокотниками не сулили посетителю отдохновения. По правую руку возвышались средневековые часы с боем. Не хуже, а быть может, и подороже, чем у австрийского коллеги, который говорил, что, прежде чем отдать распоряжение, над которым задумаются во всех европейских столицах, он смотрит на циферблат – не опоздал ли? А Нессельроде вдобавок с детства любил различные замысловатые механизмы.