Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
26
Мы топтались у обочины довольно долго, голосуя, как на собрании, но все неудачно, машины сворачивали намного раньше того места, откуда в Степановку можно было добраться пешком.
А над нами разворачивалось раннее утро – именно разворачивалось, как тугой скрученный бутон, открывая свою волшебную сердцевину – еще не жаркое, доступное взору солнце, вырастающее на гибкой ножке луча. Ранним утром, когда солнце еще не озверело, небесные и земные краски высвечивают ярче, свободнее, и окружающая природа имеет более живописный и разнообразный вид, чем днем, обесцвеченная пыльным зноем. Даже запахи утром – каждый отдельно – воспринимаются с большей остротой и глубиной, чем в зенит или к вечеру, когда их истинность забивает раскаленная, струящаяся духота. Словом, утро доставило нам радость, не только радость освобождения от Карнауха и прочих неприятностей, но и радость обыкновенного бытия, приветливой погоды и нескорого возвращения к своим пусть не тягостным, но обычным обязанностям.
Наконец из-за проселочного, обглоданного шинами поворота вынырнула кофейная «Победа», за рулем которой, когда она приблизилась, мы увидели усатого молодого человека в летней шляпе и тенниске. Усы он, вероятно, отпустил для солидности. О нем ничего нельзя было сказать, кроме того, что он походил на всех молодых людей того времени, вместе взятых. Он был как бы обобщенным их образом. Курносое лицо, светло-серые глаза, со смешинкой и прищуром в определенные моменты, обветренные губы и нормальный, не выдающийся, чуть островатый подбородок. Волосы на косой пробор, гладкие, с блеском, рассыпчатые от тонкости и чистоты. В его внешности ничего специфически шоферского не проскальзывало. Сколько их, демобилизованных заочников, крутит баранку в ожидании лучших времен? Его можно было легко принять за агронома, учителя, ветеринара, да за кого угодно.
– Подвезите нас до Степановки или хотя бы до развилки, – попросила Елена.
Водитель, скользнув глазами по моей обтрепанной, мало импозантной фигуре, ответил:
– До развилки устроит?
Лексика, как у Старкова и Костакиса, – степная: устроит…
– Устроит, устроит, – заторопились мы наперебой.
Мы мигом уселись на заднее сиденье, боясь, чтобы он не перерешил, и машина набрала скорость.
Только попадая в салон – как любят выражаться некоторые шоферы – легкового автомобиля, начинаешь понимать разницу между едущим пассажиром и пешеходом, начинаешь понимать прелесть преимуществ, которыми одаряет судьба немногих, начинаешь понимать, почему у них, у пассажиров, такой скучающий, индифферентный, незаинтересованный взгляд. Они едут с огромной – восьмидесятикилометровой скоростью! – а скорость в описываемое время – о, скорость! – давала кое-какие права и кое-какие преимущества, и скорость кое о чем свидетельствовала, да и теперь она свидетельствует не о малом.
Ласковый ветер врывался в окно, на ухабах нас подбрасывало, дышалось нестесненно, и даже пейзаж, в центре которого мы раньше воспринимали себя – вокруг пыль, ветер, надвигается зной, – отстранился, превращаясь в картину с сюжетом и содержанием, которую теперь мы получили возможность обсуждать и анализировать в комфортабельных условиях. Могли бы, если бы вместо Елены сидела чужая, незнакомая девушка. Быстрая езда, ограниченная кубатура кабины и боязнь неловкого молчания отвлекали и способствовали возникновению беседы. Никто между собой так не откровенен, как случайные попутчики в машине, быстро катящейся по степи, тем более что обнаженное пространство многим кажется из окна монотонным, и я, лишенный возможности из-за Елены вглядеться в степь, чтобы сейчас в ней что-нибудь снова понять и почувствовать, невольно обратился к беседе, дополняя ею все-таки однообразный, хотя и не унылый, ландшафт.
– Урожай в этом году хорош, – сказал я, вроде бы ни к кому не обращаясь. – Но потерь многовато.
Водитель поерзал плечами, будто у него зачесалось между лопатками, и прибавил скорость. Ни в чем не разбираясь, обуреваемый вполне объяснимым, но жалким даже для юноши стремлением казаться человеком опытным и осведомленным, я в сущности едва мог развивать тему, затронутую в разговоре со Старковым.
– Откуда вы знаете процент наших потерь? – спросил водитель, обернувшись, и в его голосе прозвучали раздраженные металлические нотки.
Я несколько испугался его вспыхнувшего раздражения, его напора и намека на то, что я узнал какие-то данные недозволенным, незаконным образом.
– Нет, процента я никакого не знаю. Я видел рассыпанное зерно на шоссе. Семенной фонд возвращали Кролевцу в «Зори социализма».
Водитель опять обернулся, остро стрельнул в меня глазами и сказал}
– Что-то личности мне ваши неизвестны.
– А вы что, всех изучили здесь? – улыбнулась Елена.
– Ну, во-первых, всех красивых девушек я знаю, а вас вот пропустил. Во-вторых, многих вообще знаю– с кем на дороге не столкнешься.
Комплимент его не выходил за рамки приличий и не вызвал у меня отрицательных эмоций.
– Я приезжий, геолог.
Вру, вру, когда заврусь? Я не геолог, я геодезист. Кроме того, Верка с большим основанием может претендовать на мою должность рабочего и «журналиста» в нашей комплексной партии.
– Вы из тех, кто в Степановке и на побережье глину ищет?
– Точно.
– Хватает там запасов?
– Более чем.
Опять вру, вру, когда заврусь? О запасах я не имею ни малейшего представления, хотя мог бы иметь, если бы проявил любопытство, меньше ухаживал бы за Еленой и не тратил время и? бесцельное разглядывание степи.
– Что ж так медленно ищете? – спросил водитель с усмешкой.
– Это мы-то медленно ищем?
Я искренне возмутился. С утра до вечера на ветру, и все им медленно. Баранку крутить легче.
– А вам-то откуда известно, что медленно?
Я его решил прижать тем же, чем и он меня. Но он не испугался.
– А вам откуда известно, что у нас потерь много?
– Я вам говорил, что зерно на шоссе просыпано. Едешь, едешь – и все зерно.
Сам-то он не заметил. Очевидно, ехал ночью или другой дорогой, или зерно уже перемешалось с пылью и его размололи шины.
– Это ничего не означает. Просыпаться у каждого может. Ищете вы глину медленно. Партия должна была прибыть в конце мая, а не в августе.
Он опять с иронией посмотрел на меня, поджав губы, почти вобрав их, и я внезапно кожей ощутил, что моя уверенность в собственной непогрешимости и непогрешимости нашего треста сильно колеблется.
– Критиковать легко, – сказал я. – Бурить и делать съемку трудно.
– Правильная мысль, – согласился водитель и нашел мои глаза в зеркальце.
– Начальство местное тоже ушами прохлопало.
– Что вы имеете в виду?
– Где не надо ЛЭП тянут.
Критиковать начальство любят все. В этом удовольствии при определенных обстоятельствах редко кто себе отказывает. Но водитель «Победы» был из другого десятка и не подстраивался под нас.
– Нет, начальство здесь ничего не прохлопало. Начальство работает хорошо. И вообще начальство, как правило, работает хорошо – на то оно и начальство. Проектный институт прохлопал. Они раньше ЛЭП тянуть собирались по другой трассе. Километров пять южнее.
– Вот так – Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана.
Я снова обрел позицию и вместе с ней нахальство.
– Да нет. Начальству все и так ясно – кто виноват и почему. Не ясно только, как выбираться из этой истории.
– Выберемся.
Я не очень отошел от истинного положения вещей. Действительно, мы выбирались. Ведь меня Воловенко послал к Карнауху насчет ЛЭП.
– Я надеюсь, – сказал водитель, и я снова поймал в зеркальце его внимательный, тронутый иронией взгляд.
Невзирая на то, что Елену ЛЭП задевала кровно, она молчала. Интуиция и накопленный опыт общения со мной, вероятно, ее предостерегали, что там, где в производственный процесс и производственные отношения вмешивается моя персона, – до беды рукой подать. Озлится еще водитель и высадит нас из комфортабельной машины, принадлежащей, судя по занавесочкам с бомбошками, не маленькому человеку.
– Где, кстати, вы видели просыпанное зерно? – опять спросил он.
– Недалеко от дома дорожного мастера. Зачем вам?
– Надо, если интересуюсь.
– Да, там. Только не можем сообщить, кто просыпал.
– Найдем.
– Что ж, вы из-за килограмма зерна побежите жаловаться?
Я испугался, что причиню кому-нибудь неприятность, чего я не желал делать ни в коем случае.
– Побегу, побегу. Вы знаете, из чего складывается прибыль колхоза?
– Догадываюсь.
Опять соврал, ни о чем я не догадывался. О прибыли, как об экономической категории, не имею представления, а из чего складывается прибыль колхоза – тем паче. Я и основы-то, на чем зиждется колхоз, знаю только по «Поднятой целине» Шолохова.
– Чем больше потери, тем дороже центнер с гектара. Прибавьте сюда еще перерасход горюче-смазочных материалов, электроэнергии и другие виду прямых затрат. Знаете, сколько тысяч наберется по одному колхозу, а по району?
Да, здесь разговор был серьезным. Не злобная критика Старкова, а хозяйственный подход. Мне водитель вдруг понравился. Верно, возле умного человека трется. Мысли его для тех лет были оригинальными, не шаблонными, не лозунговыми. В газетах их не прочтешь. В газетах так просто и понятно не писали.
– Биться надо за малое, тогда и продукция станет дешевле, и затраты сократятся. Каждый в своей бригаде приблизительно знает, во сколько обходится простой или лишний день жатвы, а знает ли каждый, во что все вместе обходится да по всей стране? Считать надо каждый килограмм, каждую бочку горючего. Вон Кролевец и Цюрюпкин – оба хорошие хозяева, оба считают, но у Кролевца центнер подешевле. Почему, спрашивается? Я вот вожу разных начальников, слушаю разные предложения. Кролевец два года на грузовике с бочкой ездил. Сливал остатки горючего, и сознание таки поднял. Кто его надоумил? В книге, говорит, прочитал. У Кролевца и расход запчастей меньше. Правда, у Цюрюпкина вообще более сложный колхоз, более сложная обстановка, – подвел краткий итог своим рассуждениям водитель.
Когда я вступал с ним в дискуссию, меня изнутри подталкивал какой-то бесенок, но я и не предполагал, что ничем не примечательный с виду парень спокойно отобьет мои нападки и объяснит мне свою точку зрения с убедительностью и терпением знатока. У меня исчезло и больше не возникало желание толковать с ним; я затаился, незаметно – в порядке возмещения убытков– прикоснувшись пальцами к локтю Елены. Время от времени я ловил в зеркальце его неотступный взгляд. Наконец показалась развилка, где нам – по договоренности – надо сходить. Ему направо, нам чуть вперед и налево. «Победа» затормозила аккуратно, не резко, в соответствии с характером водителя, и мы сошли.
– Спасибо, – сказала Елена.
– Спасибо, – повторил я.
Я вынул из кармана заранее приготовленные пятнадцать рублей, все, что у меня осталось – меньше, чем заплатил Старкову, – и опустил их в окно на подушку. Водитель не изъявил особенной радости. Его взгляд приобрел странное выражение – смесь любопытства, жалости и понимания.
– Я предпочел бы бесплатно.
– Нет, даром мне не надо.
Он пожал плечами и неожиданно, задним ходом, развернул «Победу» в обратном направлении.
– Эй, куда вы? – крикнул я. – Вам ведь в другую сторону.
Он затормозил и высунулся из окна. В глубине души я уже точно знал, что влип, что он не шофер, что он кто-то, кто имеет здесь власть, но вытолкнуть это открытие на поверхность сознания и сделать из него выводы еще не мог. Я навсегда запомнил его затененное лицо, с рассыпчатой прядью волос, упавших на лоб. Что-то не шоферское опять мелькнуло в его глазах, какая-то насмешка и вместе с тем что-то неуловимо обиженное, даже горькое.
– Поеду твой килограмм соберу.
Меня остро кольнула значимость его слов. Похоже, что меня разыграли, и я в третий раз испугался. Я также – почти по наитию – понял, что все обыкновенное, о чем он со мной толковал, имело и второй смысл, специально для меня, и еще дополнительный оттенок – то ли через меня он с кем-то спорил, то ли, наоборот, отвечал из вежливости, присущей умным и порядочным людям, и собеседники были ему в общем в тягость. Он кивнул, скорее себе, чем мне, и машина медленно поплыла в жаркой струящейся пустоте, как бы раздумчиво набирая скорость.
Солнце – опять это солнце! – и мы с Еленой остались наедине со степью. Нам надо пройти еще несколько километров. После машины навалилась тишина, которую я воспринимал нераздельно от горячего воздуха, облепившего меня вплотную. Температуру мы ощутили не сразу, но, ощутив ее, мы уже не избавились от тупого пекучего давления на грудь до тех пор, пока не попали в прохладное помещение, потому что ни тень, ни вода, ничто, кроме крыши, кирпичных стен и деревянных, нелениво вымытых и сохранивших сырость полов, не спасает людей от степного зноя, который беспрепятственно, огненной лавой разливается в пространстве. Права Елена – без глины и дерева в степи человеку плохо.
Мы шли по проселку немного в гору, и оттого казалось, что мы поднимаемся в белое небо. Вокруг было пусто, голо и немо. Сейчас из-за кургана покажется посадка деревьев, а там и Степановка.
Нигде так много не думаешь о вечности, как в степи. Она не меняется и сто, и тысячу лет. Степь держит себя с большим достоинством, чем море, и сила у нее иная, и щедрость. Степь добрее к пришельцу, и в ее глубинах нет того зловещего мрака, который есть в глубинах моря. Степь вся на виду. Она прозрачна, светла – и зимой, и летом. Степь красочна и менее всего, несмотря на отсутствие растительности, напоминает пустыню. Степь менее переменчива, чем море, надо изучить ее повадки, ее норов, но изучив – роднее не будет у тебя дома.
Мысли мои оборвал натужный рев мотора. Мы оглянулись. Нас догонял, подпрыгивая в седле, серый от пыли автоинспектор на серо-голубом от пыли «харлее». Автоинспектор опередил нас и поставил «харлей» поперек, широко раскинув свои ноги.
– А ну-ка поди сюда, гражданин, – сказал он довольно грозно и поманил меня огромной перчаткой, истертой на ладони рулем.
Великое слово «гражданин» ничего доброго не предвещало. Я подошел, Елена остановилась за мной.
– Документ у тебя есть?
У меня редко спрашивал кто-нибудь документ, но когда спрашивали – сердце ёкало, ухало, кувыркалось и трепетало, потому что, во-первых, какие у меня документы? – а во-вторых, я вообще сильно сомневался в законности своего существования, и меня часто посещало желание оправдаться в чем-то и перед кем-то. Паспорта мама не давала – боялась, потеряю, ученический билет был замызган, облит чернилами и вызывал у милиционеров презрение – они и смотреть его не желали. Для пущей важности я похлопал себя по карманам.
– Нет у меня при себе документов, в Степановке паспорт, у начальника.
Елена подала ему свой паспорт раскрытым.
– У начальника… С собой надо иметь. А ты свой спрячь, я тебя знаю, – приказал он Елене.
Еще крепче упершись ступнями в землю, он зажал под локтем перчатку и, порывшись в необъятных галифе, достал скомканные ассигнации – мои пятнадцать рублей.
– Держи, – он погрозил мне ими, – и думай, стервец, кому суешь. Ну бери, бери…
Я взял, обливаясь потом – то ли от страха, то ли от стыда, то ли от жары. Когда я протягивал руку, я внезапно увидел его с головы до пят – каков он есть. Потрепанная, со сломанным козырьком фуражка, пыльный, пропотевший на груди и под мышками китель, залосненные, с пятнами масла галифе, выношенные мешками на коленях, треснувшие поперек головок сапоги, с осевшими расшлепанными голенищами, – и над всем этим, кроме фуражки, разумеется, утомленным, будничным, привыкшим к жгучему солнцу – коричневое, в продольных складках лицо, с серыми глазами, без особого выражения, но в которых явственно читалось: надо? – догоню и поступлю по обстановке; надо? – выполню любой приказ, никого и ничего не пожалею, в том числе и себя. Все в нем оставляло впечатление массивности и немного постаревшей силы.
Перебирая ногами и наклонившись, он развернул «харлей» к шоссе и нажал несколько раз каблуком на педаль стартера. Каблук был стоптанным, с отставшей и съехавшей в сторону набойкой. Автоинспектор несколько раз подпрыгнул в седле и передним колесом вывел «харлей» на более ровный участок проселка. Я смотрел ему вслед. Он, видно, почувствовал мой взгляд и, оглянувшись, погрозил кулаком:
– Думай, кому суешь…
Ай, му, ешь… – донес до меня ветер. А где же – ец? – Стервец, вероятно, он опустил. «Харлей» презрительно плюнул мне в физиономию синим и исчез в катящемся, как перекати-поле, клубке пыли.
– Теперь я припомнила, где я видела этого парня. Он приезжал к нам на завод весной. Я только приступила к работе – перед Восьмым марта. Фамилия его Журавлев. Он секретарь райкома.
Журавлев! Я так и знал, что попаду впросак со своими жалкими пятнадцатью рублями. Кто-то мне исподтишка нашептывал, что-то меня останавливало. Ведь проскальзывало в нем необычное для шофера. Ах я дурак, ах кретин! Еще в трест сообщит, что я взятки даю, незаконный промысел – калым – поддерживаю.
Я с тоской поднял глаза к солнцу, а потом перевел их на Елену. И солнце, и девушка взирали на меня с таким выражением, будто окончательно убедились в моей неполноценности, в моей непроходимой глупости, в том, что уж если я вмешаюсь в производственный процесс и в производственные отношения или – гем паче – вообще в ровное, гармоничное и сбалансированное течение жизни, – пиши пропало и до беды рукой подать.
27
Пришлось-таки сбрехать Александру Константиновичу, что штангой звездануло. Когда я, распрощавшись с Еленой, явился после обеда на карьер, чтобы сообщить о результатах командировки, там царило радостное оживление. За время моего отсутствия Воловенко дернул, как тягач, раз, и съемки осталось всего ничего – дня на три, неширокая полоса юго-восточнее кирпичного завода. Ссадина, конечно, прозвучала неким диссонансом, но ведь от усердия звездануло и по неопытности. Березовый пар вылечит.
Речь о бане начальник завел не случайно. Во-первых, сегодня суббота, санитарный день. Во-вторых, после купания намечен вечер смычки. По-чистому, так сказать. В воскресенье никто не откажется выйти подсобить, и ударный темп мы не снизим, рекордный срок не сорвем. Словом, давай шуруй, ребята, вкалывай, руководство треста вас не забудет. Ну как здесь не повысить категорию трудности, не накинуть сотню-другую? Работают – соль на рубашке проступает, и все – передовики социалистического соревнования, которое Воловенко ухитрился организовать на заключительном этапе, когда острота первого знакомства чуть притупилась, а огонек энтузиазма поутих. Одна Верка чего стоит. И швец, и жнец, и в дуду игрец. Мои обязанности выполняла исправно, даже лучше меня, только невероятно важничала. Питание Самураиха носила прямо в степь. Муранов с Дежуриным не претендовали на перекур. Я своего коллектива не узнал. Люди сдружились, что-то их крепко сцементировало, сблизило. Я чужим себя почувствовал. В подобной обстановке общего подъема и перевыполнения плана совестно заикнуться о каких-то неувязках.
Воловенко хитрый, мастер создавать бодрое настроение. Помоемся, выпьем, до середины недели закруглим дела и отправимся по своему маршруту со спокойной душой. Нет, дата вечера смычки правильно выбрана. Народ получил дополнительный толчок, и производству выгода. Тонкий человек Воловенко, умело определяет курс нашей геодезической партии.
На юге России сельского или городского жителя с березовым веником редко встретишь. Бани, разумеется, есть. Как без бань? Особенно где переселенцы осели. И березы есть. И дубки. Но культа здесь нет. А без культа, ты сам понимаешь, читатель, и смак не тот. Но у Цюрюпкина баня в порядке, деревянная, ладная. Приютилась у забора, на задах. Помалкивает, что собственная, председательская. Жена Цюрюпкина ради праздника расстаралась. Истопила, как для районщиков. Шагнул я через порог смело, обнадеженный. Между прочим, первый раз в жизни. Мечтал: отмокну, сотру порох степей. Разделся быстрее Воловенко. Не тут-то было! Вытерпел минут двадцать, не более. Захватил ведро, шайку, ковш – выскочил вон. Но и в кустах удалось прилично помыться. А Воловенко блаженствовал, улыбался, полеживал на полке, кряхтел, время от времени кваса домашнего плескал на камни, вдыхая почти в религиозном экстазе головокружительный хлебный дух. Он охаживал себя дубовым веником с тщательностью и неторопливостью, удивляющей при такой несносной жаре.
– Вот Александр Твардовский – истинно народный наш поэт. Солдатского корня он личность, потому что нужду обыкновенного солдата выразил. Баня! Шутка ли – баня для солдата в условиях войны! Это ж, это ж…
Он так и не подобрал подходящего сравнения, а вместо того ухнул и погрузил распаренную физиономию в трепаный веник. У меня ни баня, ни фамилия автора «Василия Теркина» не вызвали энтузиазма. Теркин – что ж, «Теркина» учить наизусть весело, легко. Но бог с ним, с Теркиным, я свое отвоевал сам, в эвакуации, в солнечных среднеазиатских краях, и духоты с тех пор не выношу. Мне бы в снег зарыться, в снег.
Теперь я вспоминаю о первом своем причастии к народным обычаям с некоторой долей стыда. Не сразу, не как положено – одним ударом – вошел Твардовский в мое сознание. Школьником я читал его без всякого интереса, требовала русачка Зинванна, я и читал. У меня были иные кумиры. Я приближался к нему медленно, постепенно проникая в суть вещей, боязливо и с оглядкой, не вдруг обнаруживая, что я давно нахожусь в плену каких-то образов и строк. Ощущение Твардовского пришло ко мне с возрастом, с горечью истраченных впустую лет, с разочарованием во многом, чему я раньше поклонялся. Но мысль о нем, о Твардовском, все-таки заронилась еще в юности, пусть несовершенная, пусть мимолетная, и дальнейшее перекрещение моей скромной и несчастливой литературной судьбы с жизнью этого выдающегося человека, чье величие сегодня неоспоримо, не кажется мне случайным и поверхностным. Что-то вызревало во мне мучительно с тех, далеких, лет.
Потом Воловенко и я сели под сливой на лавку, закурили в ожидании Цюрюпкина. Без председателя президиум не президиум, а без президиума, по мнению старого жмеринского комсомольца Воловенко, – какой вечер смычки? Цюрюпкин, очевидно, с супругой Полей именно по этому тяжелому вопросу в текущий момент дискуссию проводит. Она или желает смыкаться с нами на равных, или возражает, чтоб он смыкался в единственном числе. Внутри дома, однако, стояла мертвая тишина, и веяло оттуда чем-то грозным, каким-то несогласием.
Подымили, поскучали. Чтобы отвлечься от навязчивых мыслей о варениках с мясом и картошкой, которые обещала приготовить Самураиха, я спросил:
– Александр Константинович, неужели вам приятно в жару париться?
– Баня в любую погоду распрекрасна, потому что издревле русское занятие. Тут русским надо родиться, коренным. Тогда и вопросов не будешь задавать.
– Так вы ж сами украинец.
– Я украинец на русский манер. И ты, должно, русский, но чуть косой с непривычки и от интеллигентности. Пойдем, а то переодеться опоздаем. У тебя, часом, галстука к серому костюму нету?
Его слова очень меня удивили. На кой ему в селе галстук понадобился? Я взял только куртку, свитер, плащ и белье. Пиджак пожалел, работать еду, в командировку, а не на гулянки – одежду попроще захватил, постарее.
С крыльца нас окликнул Цюрюпкин, в голосе которого послышалась нотка смущения:
– Инженеры, как баня? Лады?
– Рай – не баня, – ответил Воловенко. – Идешь с нами, председатель? Ты – нас угостил, мы – тебя.
– Обожди. Или краше иди, я мигом, – и Цюрюпкин, решительно хлопнув дверью, скрылся в доме.
Я успел отметить, что он при галстуке и в парадном костюме, с орденами и медалями.
– Послушайте, Александр Константинович, – сказал я, открывая калитку, – и турки тоже баню любят. И финны. Я читал. Но они ведь не русские?
– Эх, брат, любовь разная бывает. У финнов, например, сухой пар, – пояснил Воловенко, – разве сравнить с нашим березовым духом? Опять же у нас веники. Затем турки ногами друг дружку топчут. А у нас – природа! Рядом с ней себя представляешь, прямо сливаешься с ней. Даже выразить невозможно. Слеза душит.
Цюрюпкин растворил окно и составил ладони рупором:
– Эгей, инженеры, не разоряйтесь, я приволоку. Поняли? Имей в виду, и все!
Супругу он, конечно, сломит, несмотря на упорное сопротивление. Воловенко просигналил рукой: не волнуйся, председатель, все будет в ажуре, мы все поняли.
– Добра людына, – сказал Воловенко, отворачиваясь и удовлетворенно крякая. – Розумие, що до чого. Для подобного председателя и вытянуться не жалко. Помещик он вельми хороший. Ты глянь – у него даже с соломой порядок, семенной фонд обеспечен, план реконструкции завода на мази, а запасных деталей в мастерской навалом. И людей на улицах нету – все при Деле. И школьники, между прочим, работают. Это не в каждом хозяйстве встретишь. И приусадебные участки не запущены. Ты обратил внимание, сколько баб на автобусной станции с верейками? Я богатство колхоза по приусадебным участкам определяю. То не колхоз, если возле хаты пусто, силы в нем настоящей нет. Чтоб крестьянин пахал, ему сытым надо быть. А что его кормит? Огород, корова, свинья. Трудодни трудоднями, пшеница пшеницей, а без малюсенького клочка за хатой – пузо трещит.
Я не понимал, что значит для большинства людей – огород. Я не задумывался над тем, откуда это все – морковка, свекла, капуста, картошка – берется на базаре. Для меня огород, который мама получила после войны от госпиталя, был невыносимой обузой, унизительной повинностью. Ездили мы туда в воскресенье, с жалким инвентарем – лопатой, тяпкой и граблями, ручки для которых обстругал я сам, – пытались хорошенько взрыхлить каменистую почву, с тоской озирая каждую неделю результаты своих забот – чахлую растительность. Однажды, когда мы с мамой окучивали картошку, возле крайней грядки задержалась проходившая мимо женщина – в ватнике, несмотря на теплынь. Она долго следила за нашими мучениями, а потом незло сказала:
– О, титко, поробы, поробы! Ты туточки коммунизм видбудуй…
На «туточки» она сделала ударение и сунула мне под нос пальцы – заскорузлые, с обломанными ногтями:
– Бачишь, хлопчик?
В конце лета огород свой мы забросили, так и не сняв ничтожного урожая.
Воловенко быстро переоделся в серый двубортный костюм и повязал тонким узлом совершенно не подходящий галстук, а я тем временем слушал почему-то с тяжелым и совестливым чувством его дифирамбы приусадебному участку.
На лацкане пиджака у Воловенко болтался, похоже вырезанный из простого листа жести, орден Славы третьей степени. Скромный по рисунку и исполнению, он выглядел бедновато, неторжественно и более того – вроде без надобности на фоне солидного – в елочку – материала.