Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
Юлишка больше не закрывала глаз. Восемь разноцветных генералов продефилировало в туалет и обратно. Кто неловко, боком, словно стесняясь, иные торжественно, как на параде, иные с глубокомысленным, иные с независимым, иные с безразличным видом.
Никто, однако, не сворачивал в ванную.
– Эх, генералы, генералы! – прошептала укоризненно Юлишка. – Да еще немецкие!
Впрочем, немецкость здесь ни при чем. Когда Юрочка вырастет и наденет форму, конечно, не такую, а нашу, командирскую, с золотыми треугольными шевронами, такую, как майор Силантьев носит, он, верно, тоже не будет споласкивать руки после туалета. Невоспитанный мальчишка.
Чертенок.
И Силантьев вечно забывал, а Юлишка ему бровями указывала на кран.
Когда собирается много мужчин вместе, они быстро теряют человеческий облик, кошмарно ругаются, а иногда и омерзительно похабничают. Сколько раз наблюдала!
Юлишка была не совсем справедливой. Просто ей хотелось обвинить всех мужчин на свете в том, что они делают несчастливыми женщин, затевая бесполезные войны. Кроме того, Юлишка считала, что только ее присутствие и присутствие Сусанны Георгиевны заставляло мужчин в их доме держаться в рамках приличия. Иначе непременно бы распустились, не завтракали бы, не обедали, не ужинали, а только читали бы книги, спорили и курили. А с охоты бы приезжали в грязных резиновых сапогах – и прямо в столовую.
Мужчины кругом виноваты, сонно ворчала Юлишка. Они постоянно воюют. Разве женщины воюют? Эх, мужчины, мужчины! Эх, генералы, генералы! Воюют, рук не моют… А как все могло быть прекрасно!
Дальше мысли ее терялись в закоулках мозга, да и не нужны они ей были больше.
4Ночная красноватая луна в рыжем парике ореола прилипла к стеклу.
«Бехштейн» затаился. Вечеринка близилась к окончанию. Навозный жук мало-помалу стаскивал грязную посуду в кухню. Знаками он велел Юлишке подогреть воду и прежде вымыть бокалы. Один он подбросил, словил и погрозил ей пальцем, когда Юлишка недовольно поджала губы.
Она с трудом опустила полуведерный чайник на керогаз, задохнулась и отерла высыпавший бисером пот. Она подошла к балкону, распахнула дверь. Колючий сырой ветер окатил ее с головы до пят. Она посмотрела вдаль, в черноту. Сердце болезненно сжалось, и оттого Юлишка впервые в жизни ощутила тяжесть собственной груди. Она перешагнула порог, поежилась. Ветер перестал свистеть. Теперь он гудел ровно, угрожающе. За перилами балкона, за стеной Лечсанупра, за парком напротив университета раскинулся по кручам невидимый во мраке город. Никто и нигде не стрелял, не было слышно ни взрывов, ни пулеметных очередей, ни стонов, ни топота солдат, ни воя моторов. Но все это гнездилось в мертвой тишине. А нарушь ее – и бешено затрещат мотоциклы, по-медвежьи заревут танки, зацокают, заискрят по булыжнику кованые каблуки, черноту желтым веером разомкнет взрыв, истошным голосом закричит раненый и, перекрывая его смертный вопль, ночь гулким эхом раздробит пулемет.
Одинокие окна вспыхивали оранжевым то здесь, то там – и гасли. Поздно, немцы готовились ко сну.
Город лежал не шевелясь, не дыша, как человек в глубоком обмороке.
Юлишка села на скамейку и вцепилась в перила, так же как Рэдда лапами перед самоубийством. «Страш-но-то, страшно, господи помилуй! – совсем не как полька воскликнула Юлишка про себя. – Гестапа проклятая, гестапа проклятая! Катерину замучила». Она посмотрела вниз. Ветер бритвой по-бандитски полоснул ее наискосок. От левого виска до мочки правого уха. Или то боль? Неизведанная раньше боль.
Внизу умерла Рэдда, провалилась сквозь прочный – без трещин – асфальт. Навозный жук столкнул ее туда. Это все – навозный жук! Ленивый, жирно напомаженный, нечистый. Рэдды – нет. Она – там, под асфальтом. Юлишка сощурилась, будто намеревалась разглядеть, что же произошло с Рэддой там, под асфальтом.
Юлишка откинулась назад. Шершавая стенка ожгла холодом спину. Перед глазами проплыла круглая физиономия навозного жука, и плыла она, почему-то злобно ухмыляясь и подмигивая, над безмолвной пропастью, над бездной, хотя полагалось ей находиться за стеклом балконной двери, в теплом мареве, пропитанном запахами кофе, сигар и керосина.
Потом светлые по краям облака скрыли ее от Юлишки.
– Это все ты натворил, навозный жук! Гестапа проклятая! – произнесла она отчетливо и с ненавистью. – Если бы Сусанна Георгиевна эвакуировала Рэдду, она осталась бы в живых. Это ты ее убил, ты! Гадина!
«Гадина! Гадина! Гадина-говядина!» – так ругал издали более сильных мальчишек рыжий Валька.
Мысли совершили скачок: а я? И я Рэдду не уберегла! Не уберегла! Не уберегла! Виновата! Муромец меня ведь упрашивал уехать.
Надо было узелок закинуть за спину, поводок взять в руки и пешком-пешочком, мимо университета, по тополиному бульвару да по туманному шоссе, по Брест-Литовскому, вон из города, к чертям, вон из города… Нет, что это я? Надо было – к мосту, к реке, за эшелонами, успеть до взрывов, успеть, успеть, успеть…
– Тогда и Рэдда, и Юлишка выжили бы, – произнесла она громко, думая о себе почему-то в третьем лице и ощущая какую-то странную раздвоенность. – Ах, проклятые! – повторила она со злобой.
Но последнее восклицание неизвестно к кому относилось: то ли к навозному жуку, то ли к кузнечику.
Юлишка открыла дверь. В стекле отражались ее желтоватые исхудалые щеки. Она сгорбила плечи и печально улыбнулась чуть загнутыми кверху уголками губ. Их, уголки, и губы тоже любил целовать обворожительный пан Паревский.
Все-таки правильно, что я не приставала с просьбами к Сусанне Георгиевне, похвалила себя Юлишка. Какая чепуха – просьбы. Ей, бедной, и без того досталось. Надо же – так унизиться перед собственным мужем из-за сводной сестры. И Юлишка внутри себя повторила обрывок фразы, долетевшей к ней из спальни:
– Я не уеду, без нее, не уеду! Всего одно место! Всего одно!
Да, читатель, мой друг! Всего одно – пусть сидячее – место для близкой родственницы, для сестры! А знаешь ли ты, что значило одно место в эшелоне в те недальние годы? И списки? Знаешь ли ты, читатель, как составлялись эти списки? Часто ли вспоминаешь ты, читатель, о начале той страшной войны?!
Невыносимая жалость к Сусанне Георгиевне пронзила Юлишку. Надо же – так любить сестру! Другая бы…
– Хорошо, Сусанна, – ответил Александр Игнатьевич, разлепив спекшийся от температуры рот. – Когда вас соберутся отправлять, меня уже в городе не будет. Я уйду в армию. В лабораторию буду наезжать с фронта. Ребята и без меня смонтируют установку. Килымник ушел, и я уйду. Но ты не волнуйся. Сашеньку эвакуируют. Обещаю.
Слово свое он сдержал.
Юлишка взглянула вниз, в дышащее сыростью ущелье. Непроницаемость черного воздуха не помешала ей увидеть серый с мокрым, невысыхающим пятном асфальт. И теперь только она полностью осознала, что Рэдда исчезла из мира, умерла, убита, превратилась в прах. Юлишка повернулась спиной к перилам. В кухне никого. По-домашнему потрескивал керогаз, коптил красно-траурным язычком его фитиль, шумел закипающий чайник.
Ах, проклятые! Ах, проклятые! Напрасно они уверены, что здесь – в спокойном фешенебельном переулке – им ничто не угрожает. Напрасно! Праздник она им испортит. Она все перебьет здесь, переколотит. Она им покажет, черт побери, мерзавцы! Ей наплевать, что Сусанна Георгиевна рассердится. Ей наплевать! Посуда – чушь, ерунда!
Где пан Фердинанд, где Рэдда, где тот без кровинки в лице красноармеец из оцепления, где шкаф, где дворничиха Катерина?
Где, где, где они?
Какое они имеют право вламываться в чужие квартиры, орудовать отмычками, выселять людей на улицу?
Внимание, внимание! На нас идет Германия! Нам Германья нипочем! Мы Германью кирпичом!
Нет, она им задаст! Отомстит хотя бы за Муромца.
Однажды, ночью, с неделю назад, зазвонил телефон и чей-то захлебывающийся голос попросил передать Александру Игнатьевичу, что его заместитель убит в ополчении.
«Ладно, передам, не забуду!» – машинально ответила Юлишка, не разобрав толком, что ее просили передать.
Она и относилась к Муромцу, как к живому.
Да, Муромец! Вечно голодный Муромец! Балагур и забияка, курносый и синеокий, с красными деревенскими лапами. И его навозный жук прикончил. Разбойник, убийца.
Она им сейчас устроит!
Юлишка подняла поднос с грязной посудой и шандарахнула его – с размаху – об пол.
Именно – шандарахнула, другого слова не подберешь. Изделие несерьезного француза из восемнадцатого века крякнуло и – напополам.
Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам!
– На тебе, на тебе, – повторяла Юлишка с озлоблением.
Чашки, тарелки, рюмки, бокалы, вазы, сахарницы, молочники и прочая, и прочая, и прочая она счистила со стола и плиты двумя отчаянными жестами. Ничего больше не жаль!
– Ах, проклятые! Ах, проклятые!
Те предметы, которым повезло уцелеть, она добивала туфлями, мозжила их каблуками.
Звон, грохот и треск гибнущей посуды были настолько непривычны для слуха господ генералов и их адъютантов, а кроме того, нелепы сами по себе, в этих апартаментах, высоко вознесенных над лежащим в растерянности городом, что навозный жук и кузнечик не сообразили сразу, что происходит в кухне. Они прибежали, когда Юлишка принялась громить буфет. Навозный жук застыл сперва на пороге в немом удивлении, а потом кинулся к ней, растопырив колоннаду жирных пальцев, и попытался схватить сзади за локти.
Но Юлишка, жилистая и сильная, недаром дочь и внучка балтийских рыбаков, ухитрилась отпихнуть его к стене и вдобавок шлепнуть по плечу серебряным совком для крошек.
– Не выпускай ее, Маттиас, – завопил по-немецки срывающимся фальцетом кузнечик и захлопнул стеклянную дверь со стороны коридора.
Юлишка заметила, что он навалился плечом на переплет. Ах, ты так? Обжигаясь, она прицелилась еще не остывшим примусом и метко высадила стекло. Как не бывало.
Кузнечик шарахнулся в сторону, и теперь ему пришлось принять самое непосредственное участие в развернувшейся баталии. Как кипящая смола из чана, скандал выплескивался наружу.
Тем временем навозный жук зверски ткнул Юлишку в переносицу, и упругая соленая волна ударила ее с размаху по губам.
Сквозь кровавую пелену она увидела, как через порог скакнул кузнечик. То, что раньше называлось дверью, он притворил за собой непередаваемо округлым движением опытного адъютанта, не желающего, чтобы начальство узнало об упущениях и беспорядках. Ага, стекла-то все равно нет, злорадно мелькнуло у Юлиш-ки. Спутанное в последние дни сознание в эти мгновения просветлело и работало четко, как в молодости.
Теперь расплата, пронеслось у нее в голове, теперь расплата!
Внимание, внимание! На нас идет Германия!
И они ее скрутили.
Юлишка почти не чувствовала, как кузнечик ребром ладони бешено колотит ее по затылку. Разламывающая череп боль в переносице перекрывала все остальное. Соленая волна вновь туго ударила и огненными ручьями стала сползать по шее, вниз – на грудь.
Нижняя полка буфета без ее, Юлишки, вмешательства от суматохи рухнула, тарахтя. Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам! Пах-пах!
Кузнечик, выпятив скругленную челюсть, лихорадочно шарил суставчатыми пальцами по животу, пытаясь нащупать кобуру пистолета.
Бон! Бон! – зловеще грянул колокол часовни или то – из недр комнат бесстыжие часы?
Бон! Бон!..
В прихожую гурьбой высыпали разноцветные мундиры. Железные болты и гайки посыпались в медный таз для варенья градом. А потом воцарилась душная, тошнотворная тишина, как в летний день перед штормом. Первый ряд генералов замер, будто слепни на крупе лошади, отсасывающие кровь.
Они молча переминались, перебирая пузырчатыми штанинами, заправленными в лакированные – без морщиночки – сапоги.
Воняло керосином, который сочился из примусного бачка.
Скорее, скорее, скорее, тонкой жилкой дергалось в Юлишкином виске. Ну, ну!..
Убейте меня, убейте. Убейте меня, как Рэдду.
И страх отпустил ее сердце.
Ну?!
Тело обмякло.
Если бы генералы не разучились испытывать отвращение, их бы покоробила та жалкая и уродливая картина, которая развернулась перед ними. Двое здоровых мужчин, их подчиненные, представители великой и славной армии, выкручивали руки пожилой, окровавленной женщине. Один из них вдобавок орудовал пистолетом, как молотком.
Седой как лунь господин в черном вяло шевельнул ртом, и несколько болтов и гаек медленно скатилось в медный таз для варенья. Музыкальное суаре безнадежно испорчено. Гауптшарфюрер Хинкельман– тупица и ничтожество, ничего не в состоянии организовать, гнать его надо в три шеи. А старуха имеет благородную осанку. Пожалуй, отличная горничная. Не отправить ли ее в замок в какую-нибудь Тюрингию?
Вот что приблизительно думал и говорил седой как лунь господин.
Хотя с губ его слетали резкие грубые звуки, именно они принесли Юлишке облегчение. Кузнечик и навозный жук разжали клещи. Первым желанием у нее мелькнуло – продолжить начатое. Но прибой ненависти внезапно отхлынул. Грудь опустела, освободилась. Она заплакала, не переставая вглядываться сквозь туманную пелену в теперь уже одинаково багровые мундиры. Не от боли Юлишка плакала и не от ужаса перед неминуемой расплатой. Нет, ей было невыносимо оттого, что она корчилась перед одетыми с иголочки господами, а сама в стыдно порванном платье, замурзанная, облитая едким керосином, униженная, слабая и несчастная, позабытая и господом богом из деревенской молитвы, и Фердинандом, и ксендзом Зубрицким, и Александром Игнатьевичем, и Сусанной Георгиевной, и даже Ядзей Кишинской и, в сущности, ничего не понимающая в той кошмарной жизни, которая роилась вне ее.
То, что она ничего не понимала, ей стало ясно лишь сию минуту; и все это, вместе взятое, переполнило душу горькой, как морская соль, обидой.
– Ты кто? – по-русски спросил кузнечик, зловеще отомкнув челюсть.
Юлишка не ответила.
Она отчетливо вообразила себе серый – без трещин – асфальт и пасть Рэдды, мученически задранную вверх.
«Ах, проклятые! – крикнула про себя Юлишка. – Ах, проклятые!»
Но что невероятнее всего, она увидела вдруг свой собственный затылок, свою спину в дверях балкона и содрогнулась. Юлишка Паревская сейчас прыгнет вниз. На асфальт. Ее надо удержать!
Муромец, удержи ее!
Юлишка утомленно закрыла глаза.
Курносый и синеокий Муромец, в белой косоворотке на зеленых пуговках, лежал, разбросав руки, в Голосеевском лесу, под кустом, как на пикнике до войны.
Так и стояла она напротив багровых мундиров слепая.
– Тобой интересуется важный генерал! – продолжал приставать к ней кузнечик, двигая механически, как кукла, скругленным, чуть выступающим вперед подбородком.
Углы рта у него были брезгливо и зло загнуты книзу.
Юлишка молчала.
Тогда седой в черном – он придвинулся, и сквозь багровость проступила чернота – сплюнул рассыпчатую кучу болтов и гаек в медный таз для варенья. Кузнечик встрепенулся и как-то не к месту беспомощно лягнул сапогом, поскользнувшись на лужице прованского масла.
– Желаешь ли ты еще разбить? – спросил он.
У порога валялась уцелевшая рюмка.
Юлишка стиснула зубы. Издеваются! Вязкая тоска по Рэдде, по уехавшей в Семипалатинск семье залепила горло.
– Ты служанка? Ты хранила добро? Ты боишься, что мы украдем твои вещи? – скучные и уже однажды заданные вопросы сыпались горохом, как из лопнувшего стручка. – Маттиас, принеси чемодан! Говори, говори, говори!
Юлишка пожала плечами. Не верь им, милая, не верь никому, никогда не верь, тонкой жилкой дергалось у нее в виске.
Откуда взялась эта неожиданная мысль – о вере? То, что она вообразила – и Рэдду, и свою собственную спину, и близких, – растворилось в ее сознании, как серая дымка на горизонте в набирающем желтоватую голубизну прибалтийском небе, когда по утрам она спешила с корзинкой провизии на берег, где отец снаряжал баркас.
– Отвечай, отвечай, отвечай! – подступая и тормоша ее за плечо, затарахтел кузнечик, явно заглаживая вину перед начальством.
Он был, конечно, растерян и не знал, что предпринять дальше.
Серебряно-черный генерал шагнул в кухню. Под сапогами, будто не мертвые, пискнули осколки. А раньше своей фарфоровой прозрачностью блюдца напоминали детские ладошки. Он согнул локоть, наставил его на Юлишку, как в разведшколах учат наставлять нож на людей, и легко подбил ее подбородок кверху. Секунду-другую он, чуть кося, сверлил взглядом разбухшую, онемевшую переносицу. У него были выпуклые, тронутые желчью белки, опутанные сетью прожилок, – как куриные яйца в красной авоське, – и зрачки с размытыми от старости очертаниями, но не острые, колючие, а как бы полые, бессодержательные.
Юлишка отшатнулась. Генеральские зрачки дрогнули, расширились, и Юлишка ощутила, что напряжение в его локте спало. Они – ровесники – взирали друг на друга бесконечно длинный отрезок времени, – вода из крана успела капнуть много раз, – абсолютно не понимая друг друга и не отдавая себе отчет в том, чья потусторонняя и обманная воля столкнула их в кухне Сусанны Георгиевны и какой оборот в конце концов примет это событие.
Юлишка вдруг простодушно обрадовалась. Колошматить прекратили, и серебристо-черный генерал коснулся подбородка рукавом, а не пальцами; ведь он не мылся после туалета.
У генерала так ничего и не мелькнуло в мозгу, кроме следующей фразы, которую мог бы произнести человек и с меньшим чином:
– Вышвырните истеричку к черту. Она испортила нам настроение…
Цум тойфель! Юлишка перевела для себя. Цум тойфель! К черту!
Болты и гайки брюзгливо побарабанили о дно медного таза еще несколько времени.
Распорядившись, генерал мгновенно потерял к происшествию всякий интерес. Круто повернув остолбенелый от старости корпус, он снова металлически плюнул в медный таз – но скрежещущие звуки относились к гостям.
Желтый проем столовой постепенно всосал багровые мундиры, а кузнечик плотно, но не как адъютант, а как следователь по особо важным делам, жандармский ротмистр Кищенко, который однажды допрашивал Юлиш-ку в связи с убийством некоего барона, тоже жандармского офицера, притворил за собой изуродованную дверь. Дальнейшее случилось в считанные мгновения.
Кузнечик, высоко маршируя одним и тем же коленом, как автомат, и норовя садануть по копчику, подтолкнул упиравшуюся Юлишку к черному ходу. На лестничной площадке она решила, что пришла пора умирать, что сейчас ее застрелят, как того человека на Костельной.
Она попыталась воспроизвести в голове единственную свою молитву, но не смогла.
Юлишка подняла лицо. Белый, растянутый гармошкой пролет лестницы на чердак был причудливо обрызган зеленой масляной краской. Маляр Миша баловался.
Серая от пыли, с воспаленной сердцевиной лампа в проволочной тюрьме еле освещала площадку. Сколько раз жаловались в жилкооп, и до сих пор не сменили.
Навозный жук, по-звериному улыбаясь, – рот щерился до ушей, – наблюдал за ними из глубины кухни. А кузнечик, по-мальчишечьи – как рыжий хулиган Валька – оттянув ногу, с маху отвесил ей, хрякнув, простого солдатского хлеба. Удар попал в поясницу.
Юлишка охнула от дикой, лопающейся в бедре боли. Она навалилась грудью на перила, и – о, счастье! – ум ее начал быстро тускнеть, как зеркало, на которое дышат.
5Кто-то тронул ее, и она очнулась. Над ней склонился недотепа.
Юлишка лежала подле двери Апрелевых. Вероятно, сюда ее доставил кузнечик – описанным выше способом.
Недотепа, выплюнув размокшую сигарету, помог подняться на четвереньки. Разогнуть спину мешала боль, которую нельзя было преодолеть. Так, поддерживаемая недотепой, цепляясь за него и скорчившись в три погибели, Юлишка сползла во двор. Припав к стене у места, где умерла Рэдда, она передохнула, глотая всхлипами сентябрьскую сырость. Теплая кровь капала из носа. Недотепа, закурив, бормотал что-то по-своему. Казалось, он не собирался ее бросать одну.
Их никто не засек.
Наконец они продолжили путь и пересекли двор под покровом темноты. Обдирая колени, Юлишка добралась до Ядзиного окна. Недотепа осторожно постучал ногтем в стекло. Однако Кишинская не откликнулась.
И Ядзю забрала гестапа!
– Из-за меня, – прошептала Юлишка раздавленными губами, – из-за меня. Что я натворила!..
Между тем с помощью недотепы она поползла дальше – в парадное. К боли понемногу привыкла, как всегда ко всему привыкала. На последних ступеньках она опять сделала привал.
Недотепа рядом терпеливо попыхивал сигаретой. Потом он жестами спросил у нее: не позвонить ли?
Ядзя открыла скоро. Она не медлила, как раньше, в мирное время.
– Слава богу, хоть ты дома, – простонала Юлишка. – Тебя не арестовали, – и она упала на руки Кишинской.
– Ой, кровь! – ужаснулась Ядзя. – Что с тобой, Юлишка?
Она опасливо взглянула на недотепу, но тот лишь пожал плечами и выкинул окурок. Он помялся недолго, сдвинул пилотку на затылок, отступил в темноту и слился с ней. Если кто видел, парня застрелят, подумала Юлишка. Тогда я буду виновата перед его матерью. Она вслушивалась в ночь, но выстрела не раздалось.
Ядзя уложила ее в кровать, и Юлишка почувствовала облегчение. Кровь, верно, отлила от бедра. Ядзя принесла мокрое полотенце, отерла ей лоб.
Бон, бон, бон! – тупо отдавалось в ушах. Юлишка привычно считала удары и странно улыбалась тому, что вот теперь она ни капельки не сердится на бесстыжих баб, олицетворяющих времена года.
Лоб у нее раскалился, как венчик примуса. Виски жгло огнем. Она застонала:
– Ядзя! Ядзя! Голова болит. Сервизы погибли!
Ядзя приникла к ней.
– Что случилось, Юлишка? Расскажи.
Юлишка ничего не ответила и потому, что не могла сосредоточиться, и потому, что ей показалось – совершенно справедливо, кстати, показалось, – что Ядзя рассердится.
– Я захворала, Ядзенька, позови Зубрицкого. Передай Сусанне Георгиевне, что они книги по искусству вышвырнули из кабинета и ковер у Апрелевых украли. Когда горчичники будут ставить Юрочке, пусть газету кладут в четыре слоя, а не в два. У него кожа нежная.
– Что ты, Юлишка, бог с тобой?! Черт с ними, с книгами! Ночью запрещено ходить по улицам, комендантский час. Нужен аусвайс. – И все-то порядки уже знала швейцар Ядзя Кишинская, и всем им с рвением подчинялась. – Сусанне наплевать на шкаф. Она Катерине каждый месяц две сотни давала на детей. Обожди, утром сбегаю, да не за ксендзом, а за доктором Зильбербергом на Пушкинскую.
Доктор Зильберберг из Лечсанупра не только играл на «Бехштейне» и с достоинством раскланивался, но и пользовал обитателей дома напротив университета, независимо от ранга. Между тем он который день тлел неподалеку от Муромца, под другим кустом, в Голосееве, и гибкие его пальцы еще крепко стискивали ветку дикого шиповника. Но об этом, о докторе Зильберберге то есть, никто в доме ничего не знал.
– Не беспокой доктора, – ответила Юлишка и погрузилась в кипящую пучину страданий.
Знакомая волна – небесная музыка, что ли? – вознесла ее высоко под потолок, там побаюкала и сбросила вниз.
Юлишка всхлипнула. Непроницаемая волна то глухо накрывала ее, то освобождала, стекая, и Юлишка догадалась – к ней идет смерть; она не поднимется больше с постели; она умрет, и умрет на рассвете. Она взволновалась – непорядочно так поступать по отношению к Ядзе и доставлять подруге массу печальных хлопот. Куда она денет мое тело? До кладбища тяжело добираться.
Юлишка вслушивалась в ночь, – не раздастся ли снаружи выстрел. Она волновалась и за недотепу. Господи, молилась она сердцем, хоть бы парня никто не встретил.
Господи!
Лучше бы я приткнулась где-нибудь у забора Лечсанупра или спряталась в котельной за теплыми трубами, обернутыми пыльным войлоком. Безразлично, где умирать.
Юлишка внезапно увидела перед собой чью-то спину, а за ней, на асфальте, запрокинутую морду Рэдды.
Да это моя спина, моя!
Спустя мгновенье в оконном стекле кузнечик задвигал хищной челюстью – механически, как кукла. Над ним – луной в грязных подтеках, с косой ухмылкой – плыла физиономия навозного жука. Затем в черном небе среди светлеющих по краям туч пронесся в вихре танца пан Фердинанд, целующий красавицу Сусанну, Сашенька под руку с седым как лунь генералом в черном воровато скользнула мимо, а на ноги навалился ледяной мокрый живот Рэдды с отвисшими, омертвелыми сосками.
– Что же мне делать? Я задыхаюсь! Что же мне делать? – шептала Юлишка горестно.
А! Вот что! Пусть Ядзя на могиле напишет – Юлия Паревская! Да, Паревская… Фамилию моего законного мужа!
Но документы-то у меня на девичью. А без документов на кладбище не похоронят. Ах, какая путаница. Пусть напишут тогда фамилию Александра Игнатьевича. Ведь мы родные? Родные?
Юлишка – моя дорогая няня – не понимала, бедная, что лучше всего ей остаться под своей фамилией – Скорульская. Она не понимала, бедная, что нация может гордиться ее душой не меньше, чем душой Коперника. Что именно такие души и населяют рай, которого нет. Да что говорить! Юлишка ничего не понимала.
…Она подняла руку и попыталась потрогать свой лоб, чтобы узнать, горяч ли, и она действительно тронула лоб, но то был лоб Кишинской, которая склонилась над кроватью. Юлишка испугалась: отчего мой лоб на животе?
С той минуты она уже не различала в жидком сумраке ни Ядзи, ни кресла бабушки Марусеньки, ни стен полуподвала, ни каких-либо других предметов. Застилающая все серая мгла облегчала, как ни удивительно, ее кончину.
Она не хотела больше смотреть на обманный и жестокий мир.
Последнее, что вспыхнуло в Юлишкином сознании, – огромный огненно-синий драконовый венец примуса на седой как лунь голове генерала в черном. Если бы он не разбойничал, то я, Юлишка, относилась бы к нему неплохо, так же, как и к остальным людям – к дворничихе Катерине, бабушке Марусеньке или рыжему хулигану Вальке.
Все люди, все человеки. Ничего, что немцы. Вот и недотепа немец…
Додумывая до этого места, Юлишка еще видела драконовый венец на голове генерала; потом внутри ее стемнело, она всхлипнула и уловила Ядзин лепет:
– Почему у тебя лицо как подушка? Тебя били?
Лепет затерялся в пустыне уха.
Юлишка, напрягшись, отлетающим усилием воли схватила за хвостик какую-то следующую мысль. Мысль та была уже бесформенной. Но она все-таки рванулась и сделала судорожную попытку ускользнуть, а затем она, эта мысль, замерла и вытянулась, как подстреленная на бегу лисица, которую Юлишка видела в юности, путешествуя с паном Фердинандом в Татрах.
Трескучее пламя костра медленно озарило ее и так же медленно угасло вместе с ней навеки.
Над притихшим домом напротив университета, выталкивая к середине неба белесую мглу, подымался сентябрьский, желтоватый и промозглый, рассвет – рассвет оккупации.
• • •
Перед сном она часто нашептывала мне рыбацкие легенды милой ее сердцу Прибалтики. Погода в них, в легендах, всегда стояла прохладная и солнечная, как янтарь.
Нида, 1970 г.