Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
32
Верка с Самураихой сидели в обнимку на замызганном столе бухгалтера Епифанова, а Муранов и Дежурин – под стеной, на корточках. Все, кроме Верки, с паспортами. У нее, несмотря на почтенный возраст, никакого пока документа нет, и она с завистью смотрит на чужие. Эка невидаль – зелененькая книжица. Меня она лишь обременяла, боюсь потерять. Верке же паспорт нужен позарез – для регистрации брака, чтоб по-городскому, по-настоящему, по-культурному.
Волнительная процедура оформления нарядов идет к завершению. Уже приблизительно известно, кому сколько перепало, и это отвлекает понемногу наших бывших помощников от грустных мыслей о предстоящей разлуке. Теперь остановка в основном за Цюрюпкиным. С минуты на минуту он подкатит на бричке – подмахнет акт о принятии реперов на вечное хранение, шлепнет печатью, отметит командировки завтрашним числом, и прости-прощай, Степановка!
Каждый раз, тыча дужкой очков в засаленную брошюрку, размноженную светокопировальным способом, Воловенко советуется со мной, шепотом проклиная Аб-рама-железного:
– Жмот из жмотов! Скупердяй из скупердяев! Обманывать, конечно, нельзя. И ты остерегайся, но я чуть завышу, до второй категории. Народ больно симпатичный. Как ты – согласен? Привыкай, привыкай! Высказывайся, не маленький.
Я кивал, как китайский болванчик: да, завысим, и категорию трудности. Реечникам – по третьей. За что еще заплатить? Абрама-железного отсюда не видно. Семь бед – один ответ. Плевать на Абрама-железного, съемку свернули в ударные сроки, четыре дня положили в карман тресту. Выемка грунта под репер? Ну, это Верке. У нее сумма подскочит. И за переноску инструмента им полагается. От места хранения к месту съемки. Тут Дежурину подфартило.
– Не скрупулезная истина, – употребил Воловенко непонятный для окружающих термин, – но приблизительно адекватная. Категории трудности, едри их в кочерыжку, дезориентируют. А Клыч велит госрасценку подправить. Какая это экономика?
Совестно принуждать людей вкалывать за копейки. Поработали они от чистого сердца. Отблагодарить бы. А как? Соответствующей графы нет.
– Скрупулезно изучая вопрос – все мы заблуждаем начальников, – заключил Воловенко, не выдерживая птичьего языка. – Урываем под благовидным предлогом. Начальство – народ заблужденный.
Сколько он финансовых документов за свою полевую практику оформил, а поди ж ты – нервничает, переживает. Меня резюме Воловенко будто ошпарило. Завысить я согласен, но заблуждать – нет, ни за что, в особенности после ссоры с Еленой. Я не побегу за ней, оскорбления не прощу. Пусть торчит в своей Степанов-ке! Между прочим, опять подлая мысль. Я больше не слушал Воловенко, и раздумья мои потекли совсем по иному руслу.
Сразу после заполнения нарядов он перестал сокрушаться и угостил нас «Герцеговиной Флор».
Наконец Воловенко, священнодействуя, указал, где расписываться. Щеки у Верки, пока она царапала «селедочкой», пошли пятнами. Та ли сумма, на которую надеялась? Та, та. Даже с хвостиком. Муранов сколотил сыновьям на обнову, Самураи определенно купят патефон в кравцовском универмаге. Дежурину без разницы. Он бы и сотней удовлетворился, хорошо ему с нами, но именно его-то мы и боялись ущемить. Абрам-железный, конечно, ударит по истерике и сделает попытку резануть, но мы без боя не сдадимся. С Воловенко справиться сложно. Выписывая деньги, не зарывается. Завышает в пределах реального. Работает без мертвых душ и прочих комбинаций. Если общую сумму зарплаты нашим ужмут – обидно. Через месяц получат они переводы – что подумает Самураиха? Верка? Дежурин? Трепачи геодезисты!
Всему селу известно, что мы нынче рассчитываемся. Правда, нарядами, не наличными и без магарыча. Неделю любопытствуют – сколько? Не продешевили ли соседи? Не надуем ли мы их? За невысыхающей лужей – будто на дне ее бьют ключи, – в переулке, судачат по-воскресному причепуренные женщины, подстерегают Верку и Самураиху.
Из окна я заметил, как лужу круто объезжала бричка. Дверь моментально распахнулась, и в кабинет влетел Цюрюпкин. Пыльный, какой-то усохший. Обожженный ветром. И забурлило.
– Здорово, Воловенко! Если бы не ты – не прискакал. Имей в виду, и все! Нехай шукают по степу. Ого, важная штучка печатка да закорючка – цюрюпкинские. Без их в самом столичном банке не обойтись. Ну, где шлепать? Где корябать?
Все сгрудились у стола, внимательно наблюдая за тем, как в свою очередь священнодействует председатель. Шлеп, шлеп, шлеп, шлеп. Четыре печати на наряды. Шлеп! Пятая – на акт. Шлеп, шлеп! Две – на командировки. Трык, трык, трык. Очередь подписей.
С улицы, сквозь грязное стекло, внезапно просочился глухой – на одной ноте – вопль:
– Вз-зз-вз-вз! А-а-а-а!
Я раскрыл раму.
– Вз-з-вз-вз! A-a-a-al – вопль впился в сознание.
Вокруг лужи, как заведенный, бегал мальчишка. За
ним, приседая, ковылял на трех лапах рыжий пес Цусимка.
– Эй, эй, Серега!
Женщина в цветастой спидныце безуспешно пыталась поймать его за край рубахи. Но Серега каждый раз проскальзывал под ее локтем и стремглав припускался по своему прежнему маршруту.
– Вз-зз-вз-вз! А-а-а-а!
Из переулка сыпанули остальные женщины. Тогда и я выскочил на крыльцо, а за мной, учуяв голос младшего сына, – Муранов. Женщина в спидныце, нелепо раскинув ладони – так ловят куриц, – не отставала от Сереги. Однако он опять увернулся и, расшвыривая мутную вязкую воду, вылетел на середину лужи. Там он неистово заколотил ногами. Преданная Цусимка кинулась за ним, встала как вкопанная напротив, понурив морду и не отряхиваясь от брызг.
– Чего ваньку валяешь, Серега? – сердито крикнул Муранов. – Ай выпорю…
– Боцмана, Бо-о-оцмана сшибло! – ответил ему Серега.
И только потом:
– Батя-а-а…
Женщины, подоткнув отороченные бархатными лентами подолы, добрались-таки до него. В центре лужи поднялась толчея. Но Муранова там нет. Я на него, по крайней мере, не наталкиваюсь взглядом.
– Пе-етьку сшибло! Увва! Увва! Пе-етьку сшибло!
Женщины разноцветным выводком устремились по улице:
– Пе-етьку сшибло! Петьку сшибло!
Все везде наперекосяк мелькает и дрожит, как на экране в кино. Ноги, спины, руки, мотаются головы. Где-то в толпе бегут Серега и вымокшая Цусимка. Я побежал за ними не оглядываясь. Женщины повернули в переулок, мимо хаты Самураев, по проселку – к курганам, за которыми вихлял бедрами серпантин. Теперь бегущих много. Пожалуй, все село. Я – между Воловенко и Дежуриным, которые догнали меня. Муранова по-прежнему не видать И Цюрюпкина тоже.
– Боцмана грузовик задавил на саше! Боцмана грузовик задавил на саше! – поступает неизвестно от кого уточнение прямо на ходу.
И откуда узнали – до шоссе не меньше километра.
Я вспомнил, как Петька отыскал нас с Воловенко на кладбище. Вспомнил и его огненную голову, подпрыгивающую перекати-полем на потемневшей от дождя тропке.
До рассыпчатой кучки людей и машин оставалось метров триста. Я наддал и первым выскочил на шоссе. Теперь по асфальту – легче. Вдоль, начиная от закругления, сушили зерно. Когда ехал с Еленой – обратил внимание. И провеивать его надо, – мелькнуло у меня. Да, провеивать. Чтоб не сгнило. Девки шуруют деревянными лопатами. Желтые хребты сыпучи, разлаписты. Крестовины в них воткнуты – пугала. На испанских мужиков похожи. На одном, кажется, велюровая шляпа командированного. Или фетровая? С лихим заломом американским. Носить бы ее – не сносить.
Курган отодвинуло в сторону, и низкое – без лучей – солнце ударило прямо в глаза. Люди стали оттого неразличимо чернеть. Забор с красным флажком был повален. Еще минута, другая, третья, и я впереди Воловенко, Дежурина и женщин врезался в хрустящую массу. Взял правее, но все равно – по зерну бежать нельзя. Люди стоят группами. Откуда их столько набралось? Ведь вокруг голо, пусто – степь. А вся Степановна – вон, за мной. Над хлебом бродит резкий запах бензина и пота. В кювет уткнулся синий «харлей». Рядом автоинспектор со скрежетом вытягивал ленту из рулетки. За ним – до самого горизонта – сине-багровое, как кровоподтек, пространство. Край солнца плавил землю.
У сапог второго автоинспектора пластался Петька-Боцман. Ноги по колено окунуты в пшеницу. Голова повернута, лежит на черном тусклом блюдце. Но это не мазут, а что-то другое – кровь. Пальцы намертво вцепились в планку забора. Лицо маленькое, сморщенное, и вместе с тем черты его сгладились, стерлись, потеряли выражение… Когда умирают пожилые люди или в среднем возрасте, их лица почти всегда сохраняют какую-то мысль, какое-то чувство, а у детей – нет.
Прихлынули женщины. Натужно задышал в затылок Воловенко. Атмосфера мгновенно накалилась и обожгла кожу, как возле топки. Женщины к телу не кинулись, кроме одной. В исподней – на шлейках – сорочке и юбке. Вероятно, мать. Я ее давно видел, мельком. Она опустилась на четвереньки и поползла по зерну, как животное. Груди у нее, с разползшимися коричневыми сосками, вывалились наружу. Я вспомнил бомбежку под Харьковом и старуху, которая в припадке безумия сама укусила свою грудь. Тогда, ужаснувшись, я и побежал под пулеметными очередями прочь от эшелона.
Самураиха сняла кофту и хотела накрыть мать Петьки, но автоинспектора почему-то ее не подпустили. Самураиха начала бешено прорываться. В тот момент другая женщина – юрк и набросила свой черно-красный платок на спину несчастной матери, а сама, возвращаясь, споткнулась о зерно, упала и дико завыла, роясь в нем, – то ли от боли, то ли от жалости завыла. И что она искала там, на шоссе? Мужчины сумрачно молчали. Молчал Воловенко. Молчал Дежурин. Молчал и я. А женщина билась об асфальт, разбрасывая веером желтую сыпучую массу. Схватит пригоршню, соншет и отшвырнет. Схватит, сожмет и отшвырнет. И катается с боку на бок. И кричит. Кричит, не слушает автоинспекторов, и все тут, пронзительно кричит, как Серега – на одной ноте, не хрипнет.
– И-эххх! И-эххх!
Одна угомонилась, соседка переняла и тоже:
– И-эххх! И-эххх!
Внезапно я заметил Муранова и Цюрюпкина, которые мчались стоймя на бричке, но не по проселку, а от берега. Я сообразил, что они, верно, из ФАПа или от ветеринара с фермы. Автоинспектора пропустили Муранова, который хотел было поднять сына, но один из них на что-то ему показал. Тогда Муранов сел и приложил ухо к раскрытой груди.
Разговор на задах душной толпы отвлек:
– И не затормозил, стервец.
– Почему знаешь?
– Следов от протектора нет, дурья башка. Мильтонам плясать не от чего.
Второй автоинспектор между тем с помощью Дежурина принялся сосредоточенно измерять рулеткой расстояние от первого забора до Петькиного тела. Я протиснулся поближе, между разгоряченных, пахнущих махоркой и потом людей. Под подошвами – как булыжник под гусеницами танков – скрежетало зерно. Солнце выжигало глаза. Шоссе сухо поблескивало. Белая пыль превратила его в серебряную реку.
Петьку сшибли час назад, и кровь загустела, как мазут. Прерывистая струйка – будто кто в байке гвоздем дырку проковырял – волочилась от рыжего виска. С того времени, как мы прибежали, Петькино лицо успело пожелтеть. Стало желтее зерна.
В толпе негромко продолжали обсуждать происшествие:
– Автоинспектора его, – «его», вероятно, шофера, – на кравцовском мосту аккуратно стерегли.
– По расчету, чтоб на горячем?!
– Парня предупредили.
– Дело ясное.
– Ен развернулся. Они по седлам и а ну гнать!
– Страсть гнали.
– Полуторка от «харлейки» разве уйдет?!
– Никогда.
– Впервой прижали к кювету, второй раз прижали. Шоферюга матерый, газует.
– Служивому тоже особенно рисковать неохота. Вдруг – пьянь?
– Промеж них седни – кака война?
– С засадами!
– Автоинспекторов обчелся, но власть. Шоферюг отбавляй, башки гильдястые.
Опять степная грамматика. Что означает – гильдя-стая башка? От слова «разгильдяй», что ли?
– Ну и жарят вместях по бетонке.
– Аварийная обстановка склалась.
– Автоинспектор – хват-мастер, вскочил в коляске, примерился в кузов перепрыгнуть, но обломилось!
– Эх!
– Шоферюга ка-ак бортанет…
И вроде кругом пусто, степь. От кравцовского моста до девок с лопатами – километра четыре. А подробности моментально известны. Цюрюпкин тихо разговаривал с автоинспекторами. Потом прикрыл ладонью глаза и закрутил головой. Поплелся к Муранову, сел рядом, в зерно.
Автоинспектора ждали терпеливо. Из толпы тоже никто не уходил. Чего ждали, кого ждали? Кто-то погадал, что комиссия специальная едет и высокое начальство, чуть ли не сами Макогон и Журавлев.
– А что комиссия?
– Сушить разрешается.
– Два забора было выставлено, с сигналом.
– Шофер – сволочь.
– У девок надо спросить, чья машина.
Спросить-то можно, но понять у них, у девок, ничего нельзя, потому что они не отлипали друг от дружки, а лишь тряслись, всхлипывая и мотая углами косынок.
Смеркалось. Солнце на три четверти врезалось в землю. Тонуло в ней, в земле, шляпкой мухомора. Красное облако над горизонтом медленно серело. Шоссе превратилось из серебряной реки в нефтяную, жирную. А женщины не прекращая голосили, и уж зерна для них недоставало, все расшвыряли. Петькина мать неутомимо ползала вдоль тела. Оно стало каким-то маленьким, скуйдожилось, будто кучка тряпок. Взад-вперед она ползала, взад-вперед, и гладила асфальт, и чистила его ладонью, отметая отдельные зерна. Прислонится щекой к голове, будто вслушивается. Босые ноги сына она выпростала, и теперь они лежали ровно, по-солдатски – пятки вместе, носки врозь. Муранов сидел не шелохнувшись, курил и поминутно прижимал рукой культю, успокаивая ее.
Ядовито-багровая, четко по дуге очерченная, грибная шляпка – без лучистого и туманного ореолов – совсем погрузилась в землю. Воспаленное, большое солнце мы провожали сегодня. Дунул влажный ветер, потом крепче и крепче, остро, простуженно посвежел, и сырая зябкость противно облизала лицо. Автоинспектора торопили съезжающие на грунт машины:
– Давай, давай!
– Не задерживай! Нечего тут смотреть.
Большинство шоферов с остервенением газуют. Ясно
им, в чем дело, яснее ясного.
– Макогон, сдается, на подходе, – прервал томительное безмолвие наиболее осведомленный в толпе голос.
Из-за негустой посадки, из-за ближайшего виража, долетал рев моторов. Это «харлеи». Они движутся к нам, но не быстро. За передовым телепалась полуторка, которую тросом подцепили к его раме. За полуторкой пешком шли два милиционера, заломив назад локти парню, раздетому до тельника. Парень свесил бандитскую челку, ноги переставлял, будто они ватные. За арестованным и милиционерами пофыркивал второй «харлей».
Ого, «харлей-давидсон»! Фирма. Мотоцикл – зверь! Посадка низкая, для отличных дорог. Я на секунду забыл о происшедшем и даже об этой ужасной процессии, наблюдая за хищным контуром могучего «харлея-давидсона», который без натуги тянул полуторку.
Самый осведомленный голос сообщил:
– Драпануть собирался, из кабины.
У забора полуторку обогнал «козлик». Милицейское начальство. «Харлей», взревев, остановился, и буксирный трос опал. Из «козлика» высыпало человек шесть – в милицейской форме и без, в штатском. Сколько их там уместилось! Женщины утихли, – вроде струна оборвалась. И вот тут-то я понял, что такое настоящая тишина, тишина в степи вечерней, после захода солнца, когда даже природа в своем скорбном молчании не желает подавать признаков жизни.
Когда иные описывают тишину, то ищут для ее характеристики необыкновенные эпитеты и сравнения. Действительно, абсолютная тишина необыкновенна и, конечно, необычайно редка. Она лежит и пластом, и тяжелой глыбой, она и звенящая, и пронзительная, и вязкая, и тупая, ее и взрывают, и раскалывают, она и хрустит, и ломается, и что только с ней не происходит, и что только она из себя не представляет. Я же скажу, что над степью в тот миг воцарилась небесная, межзвездная тишина, тишина пустого пространства. Полная тишина, мертвая, беспредельная. Но это была не слуховая тишина, а, скорее, тишина взгляда. Вот летишь в самолете, смотришь в иллюминатор на блистающую гряду ледяных облаков под голубым куполом и чувствуешь – там, вдали, безмолвие, тишина, которую ничто не нарушает, ничто не может нарушить.
– Макогон, Макогон!
– Лично Макогон, ей-богу, – шептались в толпе,
– Да Макогон пошире в плечах.
– Нет, Макогон, Макогон, – загудело и схлынуло при приближении маленького, сухощавого человека в штатском.
Так вот каков родич у Цюрюпкина! С момента моего появления в Степановке в кабинете Цюрюпкина не проходило дня, чтоб кто-нибудь не поминал Макогона.
Макогон внимательно осмотрел труп Петьки вместе с другим человеком в демисезонном пальто.
– Врач, Александр Полуектович. Заврайздравом. Смерть кон… кон…
Осведомленный голос не справился с судебным термином – констатирует. Я подсказал.
– Во, верно.
С прибытием Макогона все не то чтобы успокоились, но приободрились, своей властью он хоть и не мог оживить Петьку, но покарать виновного мог. А это не пустяк. Люди ждали, что скажет Макогон. Но он ничего не сказал, а лишь ребром ладони – снизу вверх – ударил шофера по подбородку, вынуждая поднять лицо.
Сердце мое покатилось и ухнуло в пропасть.
– Старков?
И Воловенко его узнал:
– Точно, Старков!
Да, это Старков! Левак Старков, калымщик Старков! Хитер наш брат, мастеровой, даром что хлюст! Я оглянулся – не услышал ли кто-нибудь наших слов? Если Макогон спросит – откуда знакомы? Ведь и я с Воловенко – старковская клиентура. Жгучий, как бритва, страх полоснул сознание. Нет, мы не виноваты перед Мурановым. Я впился пальцами в запястье Воловенко. Однако он не шелохнулся. Мы – ни при чем, и вины своей он не чувствует. Однако я чувствую; может, не вину, а что-то иное, – что-то, болезненно разорвав мою грудь, вползло в душу и свернулось там холодной скользкой змеей. Мне страшно взглянуть на Муранова.
К милиционерам подошла женщина, платье – в толстых синих фасолинах по белому фону. Она громко отчеканила:
– Это Старков – шофер горкоммунхоза, а я – да вы меня знаете как облупленную – зав постоялым двором. Он мне совершенно известен.
Макогон ответил ей неразборчиво. Старков взбрыкнул, как взнузданный конь:
– Эх, Зоя, профурсетка, удавлю!
Тогда Макогон жестом приказал: ну-ка – дыхни! Старков глубоко вобрал в себя воздух и покачнулся. Милиционеры подхватили его.
– Пьян, мерзавец?
– Выпивши, – ответил Старков.
– И кто тебя устроил в горкоммунхоз, падаль?
– Я сейчас не в горкоммунхозе, а у Кролевца, в «Зорях социализма».
– У Кролевца? – Макогон искренне удивился. – Расстрелять тебя мало.
– Мало. Это я понимаю. Но выпивши. Бражка ударила в голову.
Тогда, больше не слушая оправданий, Макогон кивнул, и Старкова повели к «козлику». Он еле волочил ноги за собой, потом совсем ослаб и впал в прострацию. Милиционеры просто тащили его. Ну точно меня Дежурин и Муранов после вечера смычки. Колени убийцы чиркали по асфальту. Муранов зачем-то поплелся вслед.
– Недовесили ему, падле, шлепнуть его на месте надо, – сказал все тот же осведомленный голос.
– Он Петьку насмерть сшиб – раз, чуть гаишника не бортанул – два.
– И кокнуть его не жаль, ни мать, ни жена не заплачут.
И снова толпа забурлила, вскипая пеной догадок:
– В кузове под брезентом кровельная жесть.
– У моста какая-то баба упредила о засаде.
– Вот бы споймать!
– Их тут целая банда орудует, – подключила свой голос к общему хору женщина, заляпанная синими фасолинами.
Она мельтешилась в первых рядах, и у меня возникло неотвязное ощущение, что постоялый двор горком-мунхоза, чего бы то ни стоило, желает продемонстрировать перед Макогоном свое непримиримое отношение к расхитителям социалистической собственности, именно к расхитителям, а не к пьяницам или убийцам. Я бы лично послал туда обэхээсников не медля ни минуты. Макогон бросил ей с раздражением:
– Отыщем, отыщем, между прочим, не волнуйся.
Он говорил без нажима, обыкновенно, вовсе не грозно, скорее вяло и невыразительно. К тому же он обладал невыразительной внешностью, костистым, остроносым и собранным в старушечий кулачок лицом. Стать у него была даже не бухгалтерская, а счетоводческая. Без галстука, пуговка под кадыком. Пиджак, брюки – самые заурядные, из дешевого материала. Зато кепка мохнатая, козырек выдается вперед большим «аэродромом». Лет ему порядочно. Очень похож обликом на сыщика из немых фильмов двадцатых годов, но не на главного, а на тех, кто действует на третьем плане, в массовке.
– На каком основании ограду близко расположили? – спросил он у Цюрюпкина. – Сигнальные фонари, между прочим, имеются?
– Есть! Имеются! – нестройно загомонили в толпе.
– Первый забор в двадцати метрах, а второй в сорока, – ответил вместо председателя подошедший автоинспектор.
Под серым взглядом Макогона толпа сбилась поплотней. Вот взгляд у него имел одно свойство, которое улавливалось сразу. Не хотелось, чтобы он останавливался или даже задерживался, хотелось, чтобы он скользил дальше, дальше.
– Первый с маху шарахнул в степь – ух!
– Второй под колеса попал.
– Мы инструкцию соблюдали.
– По углам флажки, а ночью фонарь вывешиваем.
Девки оправдывались, дополняя друг друга. Взгляд
Макогона гусеницей переползал с лица на лицо, и внезапно я почувствовал, что он, взгляд, наткнулся на мое, ощупал его, потом тронулся по намеченному маршруту – но нет! – возвратился и замер двумя холодными медяками на лбу.
– Не шукай тута виноватого, Макогон, – резко произнес Цюрюпкин.
Он энергично шагнул вперед и повернулся спиной к людям, которые прихлынули к нему, как бы в поисках защиты.
– Чего мне шукать, – ответил вяло Макогон, – мое у меня в кармане. Вон виновный сидит. Я следствие веду, и ты мне не перечь.
– На этом отрезке кажинный год зерно сушат. Малые дети помнят. И слепые, и косые, и шоферы, – сказал Цюрюпкин. – Ты веди его, веди, но не заведи куда не надо.
– Зерно сушат! – рассвирепел Макогон. – Зерно сушат! Разве так его сушат? Ты проверял, между прочим, кривой, как его сушат? Кучи с Корсак-могилу, погниет к чертям. Девок бы выслал, баб! А то пацанву.
Муранов легко поднялся, оставил Петькино тело, подошел к Цюрюпкину и встал рядом с ним, напротив Макогона:
– Зерно правильно сушат, двадцать – тридцать сантиметров слой. И девки вон с совками. А пацанва – так где ее нету? Ты лучше ответь, зачем гаишники гоняют? Они-то хорошо знают, где зерно сушат. Они его и гнали на зерно.
– Как же на зерно они его гнали, когда он с развилки должен был уйти на Новоалексеевку? Зерно здесь разрешил сушить райисполком, потому как движения почти нет. Куда этот аппендикс ведет? На проселок, то есть никуда. Разве ему по проселку уйти?
– Тогда об чем речь? Вот тебе и все следствие, – сказал Муранов просто, без злости и без отчаянья.
Однако Макогон не унялся. Что-то его мучило, что-то его грызло внутри.
– Зерно сушат! Зерно сушат! – восклицал он. – Присыкались, между прочим, с этим зерном! Не гони, он оторвется. Груз в реке или овраге утопит. Докажи, что его. Зачем смывался? А испуг взял, ваше благородие. Канцелярию, между прочим, раздувай тогда, тяни резину. Шобла в чайной – хи да ха! Опять Макогон ушами хлопнул. Нет, их на пекучем ловить надо. И харей об асфальт. Гаишник каждую минуту существованием рискует, а война, между прочим, для всех закончилась. Как Богачева припечатали? Адвоката шоферу, между прочим, схлопотал родич. А у Богачева и грудь не в крестах, и голова под кустом. И двое сирот у райотдела в кармане.
– Ты вон ей лекцию читай! – и Цюрюпкин кивнул на мать Петьки, свернувшуюся клубком у тела. – Мы государственный план выполняем, мы сушим законно!
– При чем здесь государственный план, когда это твое зерно?
– Не имеет значения чье. Наше оно, обчее, колхозное.
– Нечего тут друг дружке нерв трепать, – сказал решительно Муранов. – Ты, товарищ Макогон, своих-то отзови – я жену возьму, а то совсем закаменеет.
– Петька сунулся сам.
– Петька сунулся сам.
– Петька сунулся сам.
– Увидел, как первый забор в степь шмякнуло – эй, эй, кричит, стой! Зерно сушат! И сунулся.
– И сунулся.
– Петька сунулся сам, – зашумели в толпе.
– Шофер виновен, калымщик.
– Петьку не задевайте, – обернулся Муранов. – Его теперь нету. Может, и сам, а не свое берег.
Он не упрекал, не казнил живых, а лишь устанавливал факт.
Сумерки понизили и распластали небо, оно придавило зачерневшую степь. По окружности оно еще было серо-зеленым, как пустая на просвет бутылка, а в центре – темно-фиолетовым, мутным на склонах от рассеянных облаков, которые ветер еще не успел сбить в мохнатые набрякшие тучи. Воздух загустел духотой и как бы стал цветным – будто в нем развели синьку. На «харлеях» и полуторке зажгли фары. Милиция завершала предварительное следствие. Муранов обнял жену, совсем к тому времени обессиленную. Тело Петь-ки-Боцмана положили в кузов на мешки. Туда же залез Муранов, который помог втянуть нескольких женщин. Дежурин вскочил на подножку, и полуторка на малом газу, непрерывно сигналя, тронулась в сторону Степа-новки. Народ врассыпную пошел за ней. Автоинспектора оседлали «харлеи» и разъехались, круто заворачивая рулевые колеса кто куда. Большинство назад, в Кравцово.
Макогон замешкался у «козлика», ожидая, пока впихнут Старкова в задержанную милиционерами машину.
– Я сейчас тобой займусь, – и он погрозил Старкову кулачком. – Будь, Цюрюпкин.
– Бывай, Макогон. Зерно сушим по инструкции. Имей в виду, и все!
– Я разве тебя лаял? Я в порядке надзора и не-повторения несчастного случая.
– Ладно, ладно…
И они разошлись, как сошлись – по-прежнему почему-то непримиренные, соперничающие в исполнении своего долга и требовательные друг к другу. У обочины с треском вспыхнул костер, в который плеснули бензина. От сухих веток подымались к небу желтые языки с кровавыми краями. Девки принялись сгребать истоптанный хлеб.
– Пора, – сказал Воловенко.
Мы побрели напрямик к Степановке, через степь, срезая угол.
– Вот и высушили зерно, – промолвила Самураиха с горечью.
– В прошлом году у нас по прикидке всего двенадцать процентов потерь. Поди, у саберов сосчитай-ка, – ревниво бормотнул Цюрюпкин. – У саберов за пятнадцать – двадцать бога молят.
И больше никто – до самой околицы – не вымолвил ни единого звука.