Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
13
Я застрял на почте, посылая телеграмму Клычу Са-медовичу: «Мешали проливные дожди зпт съемку начали только сегодня тчк Воловенко зпт…»
– Квитанцию не потеряй – подотчетная и на знаки препинания не скупись, а то перепутают – сам черт не разберет, – приказал Воловенко.
После фамилии начальника я, поставив дополнительную запятую, написал свою, что стоило лишние шестьдесят копеек. Получилось не очень грамотно, однако пусть в тресте обратят внимание на мое усердие. Западет в память фамилия дисциплинированного, аккуратного «журналиста» – авось при начислении квартальной премии Абрам-железный из ведомости не вымарает.
Запыхавшись, я прилетел на карьер, когда солнце уже наполовину высунулось из-за туманного кургана вдали. Синие акварельные тени от стропил резко впечатывались в высыхающую, порозовевшую глину. Утренняя степь раскинулась спокойная, умиротворенная, как отдыхающая девушка после долгого купания в теплом озере, – до прозрачности вымытая пронесшимся над ней ливнем. И на большом расстоянии отчетливо различалась каждая ложбинка, каждый бугорок. Влага уничтожила пыльную пленку.
Освобожденные краски, едва тронутые солнцем, ровно и мощно засветились в еще прохладном, хрустальном и незамутненном воздухе. То был самый благодатный, самый мой лучший час в степи.
Я сдернул рубаху и повернулся спиной к ласкающему ветру. Пройдет время, и коварные лучи расправятся со мной, как полагается с неопытным новобранцем. Но пока мне хорошо и радостно. Я смотрю вокруг и не замечаю уродства заброшенной промплощадки, а любуюсь необозримым пространством, сотканным из желтых, бурых, коричневых, оранжевых и зеленых лоскутьев, испещренных россыпью алых и васильковых пятен. Степь нежно молчит, отогреваясь и как бы готовясь к чему-то. Но августовское солнце не позволит ей ожить, оно опрокинет ее навзничь и распластает опять, задушит нестерпимой жарой, окутает дымным вязким зноем. Но это все после, после, через день, через два. А сейчас, сейчас она обманчиво приворожила меня обыкновенной, незлой своей, неброской красотой.
Муранов вытаскивал из ветхой времянки лопаты, обросшее цементом корыто, погнутые ведра. Под сушильным навесом голый до пояса жилистый дед Дежурин разбивал кайлом кирпичи. У ближней скважины Воловенко объяснял что-то Самураихе и Верке Стригачевой, еще одной реечнице. Вечером, когда мы с начальником разделись и собрались улечься спать, она безо всякого стеснения вошла в отведенную нам горницу, подвинув плечом Самурая.
Воловенко плюхнулся в кровать, поспешно натянув одеяло.
– Ты зачем к голым мужикам прешь? – изумился он.
– Здравствуйте, дядькы, – степенно поклонилась нам Верка, смерив презрительно плотника. – Грошиков мэни треба. Ото ж под свято свадьбу граю. Ноги у Верки, – и девушка приподняла юбку выше коленей, – во какие здоровые! Бегаю сколько кому вгодно. Грабарни-чаю – и хлопец не угонится. Я Карнауху шурфы рыла.
Верка действительно по облику крепкая, фигура у нее костистая, руки длинные, на вид хваткие, икры мускулистые подтянуты высоко, как у физкультурниц. Выгоревшие волосы тщательно заплетены и скручены на макушке. Коса – не коса, корона. Но Верка нам вроде бы ни к чему. Со мной у Воловенко четверо помощников. Предостаточно. Однако Верка в общем единственная полноценная единица, и Воловенко, сообразив это, лишь для проформы и острастки спросил:
– Сколько дважды два, знаешь? У нас считать требуется не только грошики.
– За семилетку грамота, – с гордостью ответила Верка. – Но я зубриться с прошлой осени не в характере – замуж мечтаю за комбайнера. И намысто, как в «Индийской гробнице». Возьмите, дядькы!
Цемент я размешал по наитию, но без особых происшествий. Главный репер – номер один заложил собственной персоной, с небольшой, правда, помощью Муранова. Замаркировал аккуратно желтой масляной, купленной вчера в сельпо. Отрезок рельса вытарчивал, как штык. Не пошатнешь, не выдернешь, когда раствором схватит.
Оказывается, установить репер не просто. Сперва вколачиваешь рельс кувалдой в отрытую Веркой яму. Стены ее слоистые, глянцевые, приятно дотронуться. Верка молодчина, не врет, что из грабарской семьи. Затем обкладываешь его поплотнее битым кирпичом и экономно – в просветы – заливаешь цементом. Наука, конечно, не велика, но опыт обязателен. То рельс покосился, то обломков понатолкал мало, то раствор жидковат. Да, сноровка нужна.
Реперами занимались до вечера. Утомился как собака. Ладони в кровавых волдырях. Как спину сжег – не заметил. И вообще ничего не заметил – ни плавного полета солнца по небесной дуге, ни тошнотворного голода под ложечкой, ни наступления фиолетовых спасительных сумерек. Первые рабочие часы промелькнули в огненном, странном водовороте. Я старался продемонстрировать перед Воловенко, на что способен, тем паче что он спешил наверстать два упущенных дня, – мол, не даром хлеб трестовский ем, не хилый я интеллигент, а стоящий парень. Быть слабым, неприспособленным, интеллигентным маменькиным сынком – да лучше провалиться сквозь землю, лучше подохнуть, чем подвергнуться насмешкам, которые – случалось – стальными клещами обиды стискивали горло. Хотелось выглядеть перед женщинами умелым, выносливым, опытным, а не каким-нибудь желторотым птенцом – затруханным математиком.
– Эй, – окликнула в полдень Верка из противоположного угла промплощадки, когда силы почти покинули меня, – что волочишься, как затруханный математик? Мне с вами тут чикаться николы. Мне еще дотемна два шурфа вынуть. Я с точки получаю. Крутись живей!
И я крутился что есть мочи – не как затруханный математик. Черт бы побрал этот народный юмор! Меня и впрямь нередко принимали за крупного знатока точных наук, невзирая на весьма посредственные успехи в них.
Затруханный математик! Прилипнет – не отцарапаешь.
Еле дошкандыбал до самурайской хаты, замертво свалился, уснул каменным сном. Уснул, перекатывая в спутанном мозгу последнюю реплику начальника:
– Ты поспокойнее, жилу не рви, а то не выдюжишь – заболеешь.
Но я не заболел, а вскочил на рассвете с петухами. Жила, вероятно, была от предков – не тонкая. Однако– любопытная вещь! – я все-таки пока перестал интересоваться окружающим ландшафтом, и то, что раньше имело для меня важное значение, – степь, ее жизнь, ее изменчивость, – сейчас уже не привлекало мое внимание. В первые дни я целиком погрузился в работу и в человеческие взаимоотношения. Пройдет немного времени – и втянусь в ритм, в лямку, привыкну к приборам, к своим обязанностям, и степь вновь захватит меня и больше не отпустит до самого прощания, до самой разлуки, а потом, через десятки лет, в далеких отсюда городах, в душных и жалких комнатах, поднятых высоко над землей, в самолетах и поездах, она мне будет сниться по ночам во всем великолепии красок и запахов, во всем великолепии безбрежного, чуть туманного перед восходом пространства.
На следующее утро Верка почему-то опоздала, и орудовать лопатой пришлось мне. Я обмотал ладони тряпками. Воловенко послал Муранова и Дежурина на обмер объектов. Торопил безбожно, а сам привернул теодолит к треноге и начал привязку. Самураиха и Верка засновали по промплощадке туда-сюда. Воловенко наблюдал за ними, улыбчиво щурясь, не ругался, – видно, удовлетворенный. Женщины попались сообразительные, шустрые. Особенно Верка. Ее ни секунды не ждем. Прыг, скок – и на месте. Рейку выставляет перед собой тщательно, как студентка на практике, не болтает ею, что для геодезиста основное. Градусы Воловенко отщелкивал молниеносно, цифры строчил как из пулемета. Я еле успевал их вписывать в тахеометрический журнал.
Муранов и Дежурин между тем замучились с непривычки. Со строениями – сараями, навесами, конторой, туалетом и прочим, что стены имеет, – справились благополучно, а когда выбрались в открытую степь и приступили к измерению расстояний между скважинами и реперами, то никак столковаться не могли. Первый кричит: пятьдесят сантиметров потеряли! второй: нет, восемьдесят! Тогда Воловенко заставил их трижды отшагивать– от точки до точки, а последний промер контрольный. Но и контрольный впустую. Муранову с одной рукой тяжело. Ленту он натягивает не до струнного звона. Пока шпилькой в отверстие у отметки целится, лента под подошвой незаметно ускользает. При вычерчивании топографического плана ошибка обязательно вылезет. Надо бы подменить инвалида. А сказать неудобно, человек старается, может подумать, что (мы ему денег меньше заплатим.
Деньги! Проклятые деньги!
– Позови его, – решился Воловенко, – иначе на камералке Лидка соловьем засвищет.
Мне стыдно, и я не могу себя переломить, но, чтобы Лидка не свистала соловьем, я отдал начальнику журнал и отправился сам проследить за коварной лентой. Темп работы замедлился, но концы с концами кое-как мы все-таки свели.
– Послушай, малый, – мигнул мне Дежурин в перекур. – Твой старшой, кажись, не липовый дядька. Вкалывает взаправду. Ты ему шепни вот чего. Нехай напрасно не суетится. Карнаух вам скважины только по углам насверлил, а в середке проб не брал, дырки – до упора – в четверть штанги – для блезира. Ей-богу! Поселок Аква у моря есть. Знаешь? Там рыболовецкое хозяйство богатое, а пресной воды не хвата. Директор однажды ночью приезжал, я чул – подманивал к себе. Полагаю, про артезианскую уславливались.
Пробить артезианскую для лихого бурмастера пустяки– десять кусков в кармане. Когда Абрам-железный на праздник в буфете выпьет крепко – рассказывали, – обязательно привяжется к какому-нибудь геологу: почему опоздал из командировки – десять слева, и ваших нет? Дурашливых намеков главного бухгалтера побаивались больше, чем выговора от Клыча.
– Ты на меня не ссылайся, – предупредил тихо Дежурин, – я в случае чего отопрусь. Я ведь у Карнауха тоже рычаг крутил. Не обижал он колхозника. Вот те крест.
Как обухом шмякнуло. Неужели Федор Карнаух обманщик? Ну и сообщение. Прямо признаюсь – не подарок. А мне-то куда его девать, сообщение это? Может, дед врет? Врет наверняка, старый хрыч. Клевещет, иуда. Может, именно он анонимки на Цюрюпкина в райком строчил?
– Но зачем вам отпираться, если ваше утверждение справедливо? – удивился я. – И куда смотрела Лена Краснокутская?
– Краснокутскую уполномоченной в область послали. Своих понукальщиков недостало. А на меня не ссылайся, слышишь? Я тебе по доброте душевной, по глупости ляпнул: вижу, вы с начальником ребята честные.
Льстит, пся крев! С другой стороны, геологией торгуют, о чем я успел догадаться, не покидая трестовской курилки. И нет дыма без огня. Каждый вынужден чем-нибудь торговать, по авторитетному мнению писателя Вильяма Раскатова. В распоряжении Карнауха кроме ржавых штанг станок механического бурения – ЗИВ. Отогнал его километров за сорок южнее – и порядок! Оправдаться перед Клычом – реникса, как выражался чеховский герой Чебутыкин, то есть – чепуха. Поломка, то да се. Время государственное. Конечно, ему не до нашей плевой площадки. А пробы глины для лабораторных анализов? Где он добудет керн?
– Вы мне, пожалуйста, объясните, почему на вас нельзя сослаться? – продолжал настаивать я. – Как же иначе начальник мне поверит?
– Почему, почему… И зачем я тебе сболтнул, – досадливо поморщился Дежурин.
Вдруг он все-таки не врет? Или врет? Сеет раздор промеж нас и панику. Передать Воловенко или утаить? Собственно, какое мне дело до махинаций Карнауха? Что я – обэхээсник? Десять левых кусков – реникса, а фальшивые скважины – вещь серьезная. Проведай Клыч и Чурилкин – Карнауха выпрут, без сомнения, к чертям. И под суд отдадут. Ему тюрьма грозит. Что, если глина на площадке залегает этими, как их – линзами и разрабатывать ее нерентабельно? Или ее здесь мало. Или вскрыша толстенная. Чего не случается. Кто ответит? Всех поголовно в тюрьму. И меня в тюрьму, и Воловенко.
Нет, виноват один-единственный Карнаух. Завод реконструируют, а под дерном фига с маслом. Господи, кошмар!..
Значит, надо донести. Как в школе определяли – разлягавить. Донос в данном конкретном случае – штука не подлая. Запомнит Карнаух, как народ обкрадывать, да и коллегам неповадно будет.
Собственно, разве это называется доносом? Разве правду можно квалифицировать как донос? Сам Карнаух, когда исправится, поблагодарит меня. Или убьет? Нет, не убьет, испугается. Впрочем, почему бы ему и не убить меня? Он парень рисковый. Фронтовик. Танкист. Да нет, реникса. Ре-ни-кса. Убьет так убьет. Если бы все дрейфили, где бы нынче немец шпрехал? На Курильских островах.
Почему я должен его бояться, если он сволочь и вне закона? Пусть он дрожит. Плевать ему на меня. Жена у него, однако, симпатичная, полная, розово-белая, как украинская паляница, с карими глазами-изюминками. Я столкнулся с ней у кассы – зарплату по доверенности получала. В пригороде живет, демиевская. Коротконогая, походка уточкой, завлекательная. Локоны белые, пергидролевые, по плечам рассыпаны. Губы – сердечком, уголки лукаво загнуты. Мещанский стандарт, конечно, но какой стандарт! Когда по коридору уходила, половинки зада у нее вверх-вниз, вверх-вниз – слова не подберу – ерзали, что ли. Трестовские пижоны с сигаретами перемигнулись. Мировая бабенка, теплая. Взгляд у нее независимый и несколько презрительный. Подобный обычно у женщин, легко – но только после замужества – идущих на контакт. До замужества – ни-ни. А там хоть ложкой хлебай, не жалко.
И за что я в мыслях женщину опорочил? Стыдно, не по-толстовски, не по-джентльменски о чужой жене думаю, а как-то по-мопассановски. Между тем Ги де Мопассан не принадлежал к числу моих любимых писателей. Передачи таскать ей придется на Лукьяновку. Тьфу! Какие передачи?.. Тьфу! Встать, суд идет!
Я отпрянул от Дежурина и едва не своротил носом опору сушильного сарая.
– Смотри, малый, не докажи на меня, – повторил Дежурин, – ни к чему тебе. Я с душевным к вам расположением, как к подлинным людям труда.
Зачем мне терзаться, объясню Воловенко ситуацию. Он начальник, ему решать, как поступить. Вот тебе и образцовая площадка. Научишься на ней настоящей геодезии. В тюрьму бы не угодить и живым убраться.
– Александр Константинович! – заорал я, оставляя Дежурина у «боковской» печи. – Александр Константинович…
Я взлетел по лестнице на верх карьера и осмотрелся. У основания кургана, рядом с белеющей треногой, трепетала синим флажком косынка Самураихи.
Я давно изучил свою трусоватую натуру. Я знал, что чужая тайна теперь будет мучить меня по ночам. Я не понимал Дежурина. Чего он-то боится? Кулаков Карна-уха? Но ведь он местный, а местного задеть вряд ли кто осмелится. Почему Дежурин не поделился до сих пор с Цюрюпкиным или Краснокутской? И здесь, безусловно, крылась какая-то тайна.
Я побежал по направлению к кургану, напрямик, через степь. Солнце дышало в лицо. Я бежал к нему, невысоко висящему над горизонтом, и на миг мне почудилось, что расстояние между нами действительно сокращается, и сокращается с невероятной скоростью. По пятам за мной гналась чудовищно длинная, неотвязная, как чума, тень. Далекое солнце быстро превращалось в бурлящее огненной лавиной жерло, в которое я неминуемо должен втянуться. Сейчас произойдет эта катастрофа, и весь мир, вся вселенная вместе со мной погибнет в пульсирующем отверстии, в его бунтующем – языческом – закатном пламени.
Я видел себя со спины. Вот моя черная, почти обугленная, потерявшая форму фигурка вспыхнула треугольными языками по краям и задымилась в растопыренных, как гигантские ресницы, лучах; вот на нее, как на сталелитейном заводе из конвертера, обрушился золотой расплавленный водопад; вот беспомощной, обреченной черточкой я впечатался в желтую сердцевину; вот с предсмертным стоном я захлебнулся обжигающей легкие жарой, сбитый навзничь внезапно выплеснувшим навстречу протуберанцем.
– Мы тута! – протяжно окликнула меня Верка из мелкого оврага. – Курим мы.
– Александр Константинович! – выпалил я, еле переводя дух. – Александр Константинович!
Воловенко валялся на траве под кустом, блаженствуя и безмятежно пуская синие бублики в бездонное небо.
– Александр Константинович…
– Погляди, погляди, – радостно засмеялась Верка, любуясь собой в осколок зеркала и продавливая пятно в жирном слое крема на лбу. – Я индианка – из «Индийской гробницы». А мажусь для красоты «Спермацетовым». Очень способствует! – Она захохотала, непристойно осклабясь и сверкнув зубами, ровными, хорошо подобранными, будто искусственные жемчужины в дешевом ожерелье.
Самураиха подняла лицо. К ее розовой щеке прилип зеленый лепесток.
– Отдохни, – приветливо улыбнулась она, – а то у тебя вроде собаки – слюна с языка ляпает.
– Ну чего – Александр Константинович? Чего? – приподымаясь, спросил Воловенко. – Обмерил? Сходится?
– Обмерил, – ответил я, трясущимися пальцами выковыривая из пачки папиросу, – сходится.
– Молодец! Это я называю социалистическим отношением к труду.
И его засудят. План снимает с пустого места. Командировка не в одну тысячу обошлась государству. Оправданий нет, и не отыскать их. Растрата чистой воды. Приговор. Тюрьма. Кошмар. Тюрьма, тюрьма! Боюсь тюрьмы и не хочу туда.
– Чего остолбенел? – удивился Воловенко. – Хватай журнал, да поскорее. Учись кроки рисовать. Эх, герой, дуй тебя горой. Дежурин пусть сменит даму – умаялась. И ужинать пора. А мы часок ишо попрацюем.
Повесив голову я побежал к промплощадке. Недостало храбрости сообщить ему приятную новость и обрисовать радужные перспективы.
Впереди толчками вышагивала нелепая, подчеркивающая уродство и бедность моей одежды тень; потом она оторвалась от ботинок, косо скользнула в сторону и юркнула в заросли изломанных переплетений сухой травы. Я обернулся – солнце, как шар-монгольфьер, кто-то крепкой рукой присаживал за курганом. Прозрачная – опаловая – серость постепенно заливала опустошенное холодеющее небо. Надвигались негаснущие – долгие – сумерки.
14
Следующим вечером я позволил себе сделать антракт после той сумасшедшей гонки, которую устроил Воловенко. Если бы деления можно было на рейке различить при отблесках костра, он бы не уходил с поля и ночью.
Весь день царила несусветная жара – теперь ее даже описывать не хочется. Кому приятно вспоминать липкий, вязкий воздух, гипсом заполняющий рот? Состояние удушья ни с чем не сравнить. Ловишь губами пустоту, как рыба на песке. Сознание сперва работает четко, но потом понемногу тускнеет, и ты просто выпадаешь из технологического процесса, а когда кислород чудом все-таки врывается в твои клетки, оно болезненно вспыхивает, ты начинаешь опять ловить губами пустоту, и круговорот борьбы за жизнь продолжается. Да вдобавок на плечи твои давит раскаленный до красноты брусок солнца. Так приблизительно я себя чувствовал после нескольких часов работы.
А Воловенко хоть бы что. Плевать ему на жару. Он сухощавый – кожа, мускулы и кости. Двигается возле теодолита свободно, мягко, артистично.
– Топографический план должен производить прежде всего культурное впечатление. Если накладке хорошо обучишься – поймешь. Горизонтали старайся тянуть плавно, тогда это – одно удовольствие, художественное творчество, почти рисование, – наставлял он меня между пулеметными очередями.
Я слушал его будто сквозь преграду, отупев от нескончаемых – трассирующих – рядов пяти– и даже семизначных цифр. За смену общелкали весь юго-восточный сектор будущей выработки.
Когда к рейке впору было бежать с зажженной спичкой, я самовольно покинул пост – поднялся с футляра и пошел на промплощадку умываться. Мне необходимо погулять в одиночестве и тишине. Я сыт по горло командировкой. Посоветоваться бы с кем-нибудь. Разве с Еленой? Но она – лицо заинтересованное, причастное. Возьмет и наябедничает или, наоборот, натравит на меня Карнауха. Ее отношение к бурмастеру подозрительно. По-моему, он ей, мягко выражаясь, нравится. Заперев теодолит и рейки в заводской конторе, я отправился домой.
Сумеречная степь замерла на подступах к вечеру. Земля еще не утратила свой желтый оттенок, но там, вдали, уже таинственно сгустилась дымная горчащая синь, плотно обволакивая собой курганы, одинокие деревья и кустарники. Растворив затем в себе все, что ни встретилось на пути, она наконец приблизилась вплотную и, обогнав меня, растеклась по кривым горбатым улочкам села. Загорелись электрические фонари. К стенам домов прилипли разноцветные – от матерчатых абажуров – квадраты. Степановка, как батискаф в море, погружалась в пыльный августовский вечер.
В эту пору мне особенно тоскливо и в городе, среди своих. Чтобы избавиться от тревожного ощущения, я представил Елену – строгую, молчаливую, в белой кофточке с черным бантиком. Она замерла перед моим взором и, как полагается в мечтах, загадочно и неясно улыбнулась улыбкой Джоконды. Вот славно, если бы мы нынче столкнулись. И только я ее представил, как она мелькнула неподалеку, у магазина. В ее руках болталась авоська, а в авоське погрюкивали две консервные банки – бычки в томате. Мы поздоровались, перебросились малозначительными фразами, и я несколько неожиданно и для себя, и для нее навязался в провожатые.
Хата, в которой Елена снимала угол, – игрушечная, о две горницы. Окна обложены резными наличниками, низкие – в палисадник уперлись. Убранство у Елены скромное, девичье. Сундук, обитый железными бляхами. Кровать с никелированными шарами. Испорченные ходики. Пустой канцелярский стол. Изъеденное шашелем трюмо. Из синей длинноногой вазы торчали бумажные цветы неизвестного рода. Помесь хризантем с гвоздиками. Пальма в маленькой кадке из-под масла. На каждом предмете печать временности.
Елена улыбнулась отнюдь не загадочной улыбкой.
– Домой в Запорожье хотела отпроситься, – смущенно объяснила она. – Жизнь деревенская здоровая, ничего не возразишь. Но когда скучно, особенно по воскресеньям, черт изнутри науськивает: уматывай, мол. Ну хоть в Кравцово или в райцентр.
– А мне здесь нравится, – ответил я машинально, из вежливости, совершенно не придавая веса своему мнению.
И тут же получил отпор.
– Командированные всегда село хвалят, а на постоянное жительство их и калачом не заманишь. «Крокодил» полистай – до головной боли начитаешься про тех, кто увиливает от распределения. Меня иногда подмывает – в редакцию этим художникам послать приглашение: приезжайте к нам, малевать карикатуры и здесь можно. Но никто сюда из Москвы не помчится, заболеют, ходатайствами прикроются. В техникуме, когда распределение началось, все с ума спрыгнули. Одна девушка шестидесятилетнего старика окрутила, другой парень фальшивую справку про миокардит купил. Я Степановну искренне люблю, от души, но завлекательного в ней нету ничего, и лицемерить не надо.
Елена опять улыбнулась отнюдь не загадочной улыбкой, а насмешливой и ушла в сени.
Монотонное домашнее гудение примуса успокоило. Действительно, не надо лицемерить. Ничего мне здесь не нравится. Я вообще едва успел рассмотреть эту Степановку – и знать про нее ничего не знаю. Я просто психую из-за недобуренных скважин; с одной стороны, боюсь, что Карнаух меня измордует, а с другой – себя, угрызений совести. Неприятностей я тоже побаиваюсь – ну, конечно, если разобраться, не суда, не тюрьмы, а выговора и увольнения.
Елена вернулась с вкусно пахнущими мисками. Я поглядывал на нее исподлобья и думал: как странно! В захолустье – и вдруг такая необыкновенная девушка. Похожа на ту, стилягу, из ресторана «Динамо», и вместе с тем не похожа. Надо быть находчивей, смелее. Заинтересовать собой. Побеседовать об искусстве, блеснуть. Но язык прилип к гортани. А Елене молчание в тягость, и она принялась рассуждать про реконструкцию – здесь все сбрендили на реконструкции, есть ли глина – еще вопрос. Чем дольше Елена говорила, тем сильнее очаровывала меня. В зыбком белом – безабажурном – свете лампы на сером фоне стены она напоминала лицом и кофточкой не только знакомую стилягу из ресторана, но и чем-то курсистку с картины Маковского «Студенческая вечеринка».
– Пойдем в кино, – предложила Елена после ужина, – сеанс в десять часов. До Кравцова добираться минут сорок – успеем.
Я обрадовался и даже упустил из виду, что на какой-нибудь старый фильм вылетит десятка, ну шесть рублей – точно.
Сперва мы шли затвердевшей проселочной дорогой, затем по тропе вдоль речки, к железному мосту, затем свернули на шоссе, обсаженное тополями и оттого в сумерках похожее на туннель.
– Многие родственники из Запорожья надо мной иронизируют: что за профессия – кирпичница? Уж больно примитивное производство, – пожаловалась Елена и взяла меня под руку; между прочим, меня, кроме мамы, никто никогда до сих пор под руку не брал. – А товарки рассуждают, как в школе, – вот бы устроиться в актрисы драмтеатра, пусть во вспомогательный состав. В женском общежитии чего не наслушаешься! Я тоже мечтала сдавать на актрису, но в последний момент решила – в силикатный. Туда конкурс легче. Нынче в любое приличное заведение ткнись – пять-шесть человек на место. Кроме демобилизованных. А у нас директор приказал экзаменационной комиссии двоек не ставить, специалисты нужны. И всяких родителей из начальства поменьше. В моей группе сын главного агронома совхоза учился и дочка «Вторчермет». Кому охота из своих детей кирпичников делать?
Как заметил остряк-самоучка и товарищ по несчастью Сашка Сверчков: дети наших начальников – это будущие начальники наших детей. Мне близки и понятны мысли Елены. В конце июля я сам ухнул в пропасть. Неясно лишь одно – срезался в университет я, а критику наводит она. Впрочем, ее характеристика положения абитуриентов и намек на конкурс родителей верны. Смелая девушка, и никто ей язычок до сих пор не подрубил. Может, недовольна профессией? Или зарплатой?
– Нет, я довольна и профессией, и зарплатой, – ответила Елена на мой непроизнесенный вопрос.
Догадливая девушка, просто Вольф Мессинг.
Удивительно, как в нашем мире все переплетено. Полчаса назад я вспомнил ту, свою первую любовь, приятельницу Бимки Братковского, а сейчас – знаменитого гипнотизера. Между тем Бимка Братковский и Вольф Мессинг вместе принимали участие в любопытной истории. И белая зажигалка сыграла здесь свою роль, и трофейный «мерседес». Бимка хвастал, что, когда Вольф Мессинг обедал у его отца на даче, он несколько раз поочередно смотрел то на него, Бимку, то на писателя с седой шевелюрой и в круглых металлических очках, который сидел визави. Бимка так и выразился – визави.
– Послушайте, – внезапно обратился Мессинг к визави, – в вашем черном «мерседесе» есть белая зажигалка?
Визави, ничего не подозревая, кивнул.
– Подарите ее молодому человеку. – И Мессинг обратился к Бимке: – Ведь вы умоляли его трижды? Не правда ли?
Визави покраснел. Он вообразил себе зияющее отверстие на панели.
– Вы все равно ее потеряете, – жестко пообещал Мессинг.
И оказался прав – визави через месяц лишился белой зажигалки. Она исчезла из закрытого гаража.
Прохладный туннель из деревьев оборвался. Пыльное шоссе растянутым жемчужным мерцающим в голубом воздухе зигзагом вплыло на возвышенность, с которой открывался спуск на Кравцово. Главная улица, отороченная электрическим – желтым – бисером, в сравнении со степановской – Млечный Путь, Крещатик, улица Горького, Бродвей.
Кравцово – зажиточное, сплошь кирпичное село. Стройматериалы от соседей понатаскали. Школу отгрохали, не школа – институт. Рядом баня. Римское палаццо, с фальшколоннами посередине. Универмаг почти в конструктивистском стиле. Двухэтажный. Витрины пылают, как городские. Чайная на площади. Тоже двухэтажная. Несмотря на позднее время, работает. Сельсовет с флагштоком. Милиция. Одноэтажная. На крайних окнах решетки аккуратно выкрашены масляной краской. Клуб – закачаешься, с настоящими в два обхвата колоннами. Маленький Большой театр. Белоснежная от известки балюстрада, торжественно растекаясь ступеньками вправо и влево, впадала в сквер с фонтаном и скамейками. Точь-в-точь как во дворце бывшей императрицы Марии Федоровны, жены Александра III, в нашем городе. Напротив клуба офонаренная общественная уборная. Кирпичная. Перед ней цветник, не цветник – плантация.
Как на дрожжах кравчане после войны поднялись, и повезло им – немец свирепствовал здесь меньше, санитарная и заготовительная части квартировали.
– Все из наших кубиков, – подтвердила с гордостью Елена, – чайную при мне строили.
Ей, конечно, душу отвести надо, поделиться горьким опытом технолога законсервированного завода, запас знаний не терпится использовать, и я ей кажусь, вероятно, нечаянной наградой, благодарным слушателем, даже целой аудиторией.
– Вот ты, например, что знаешь о кирпиче, кроме того, что его воруют? Результат войны – что? Битый кирпич, развалины. Социализм в стране – что? Красивые здания, личные дома колхозников. Для России, искони деревянной, кирпич какую цену имел? Да что – для России! Возьми Казахстан или Узбекистан – степи, жара, пустыня. Леса нет, воды мало. Где человеку укрыться, как не за саманной стенкой? Где помолиться? Где отдохнуть? А как мы к нему, к кирпичу, относимся? – спросила с болью Елена. – Машину подогнали, сгрузили – сплошной бой. Подумаешь, кирпич! Эка невидаль! А кирпич вроде хлеба. Недаром и хлебу придают форму кирпича.
Чего она присыпалась ко мне со своими кирпичами? Я успокоиться хочу, отдохнуть, может, поцеловаться с ней, а эти проблемы и так в зубах навязли.
Перед балюстрадой стояли «харлей» с «харлеем», повернув колеса друг к другу, как кумушки головы. Для капитана Макогона клуб и чайная – самые горячие точки. В сквере плотная, непролазная толпа. Кто в пиджаке, кто в косоворотке, кто просто в майке. Женщины, однако, одеты нарядно. Крепдешин, крепдешин, редко «анка» или ситец.
У фонтана танцевали. Культурно. Под баян. Вальс «Амурские волны». С вариациями. Во время вариаций парни бешено крутили партнерш и норовили прижать их покрепче.
Мы сели на скамью, и я положил руку на ее спинку так, чтобы время от времени иметь возможность невзначай прикоснуться к плечу Елены. От нее исходил горчащий запах глаженой материи, чуть прихваченной утюгом. Бархатный бантик стягивал ворот, но сквозь неширокий пониже вырез я видел слабую нечеткую раздвоенность груди и полоску кружева на трикотажной комбинации.
Мои пальцы – почти непроизвольно – подобрались к Елене и, наконец, едва дотронулись до нее. Она заметила, она, безусловно, заметила, но не отстранилась, а, наоборот, повернулась ко мне всем телом, и я очень близко увидел ее расширенные, налитые влажным блеском глаза с золотой – электрической – точкой в зрачке, темно-вишневые – вырезанные сердечком – губы и опять ту слабую нечеткую раздвоенность груди. Чем-то стальным свело мои челюсти, и я твердо решил, что после сеанса поцелую ее.