Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
Президент Академии на приёме у камергера
Августовское солнце пекло. В карете стояла такая духотища, что Кирила Разумовский выскочил из неё как ошпаренный, ещё не доезжая с полверсты до Царскосельского дворца.
Граф снял с шеи шёлковый платок и отёр им пот, градом катившийся со лба.
Сбросить бы сейчас башмаки с чулками да по траве-мураве босиком, как в былые дни! И кваску бы испить из погребца, холодненького, со льдом.
Не зайти ли куда на хозяйский двор по-простецки да жахнуть кружку-другую, а то во рту всё ссохлось, губ не разжать. Но тут же вспомнил своё теперешнее звание и снова запрыгнул в карету:
– Гони!
Ещё в парадной, скидывая шляпу, спросил у лакея, не повернув к тому головы:
– Кто у её величества нынче на дежурстве?
Но не успел лакей ответить, как услыхал позади себя голос Маврутки Шуваловой:
– Здрасьте, любезный граф! Вы на доклад к её величеству? Пойдёмте, я вас провожу.
– Да что вы, графинюшка! Статс-дама и вдруг – как бы это выразиться? – чичероне, как говорят итальянцы. К тому же мне не впервой – дорога известна.
– Вам теперь не туда – на другую половину, – усмехаясь, ответила ему Маврутка. – Извольте пройти вот в эти самые апартаменты.
У дверей никого из слуг не оказалось. Кирилл Григорьевич вошёл и остолбенело остановился:
– Прошу прощения, я, кажется не туда.
– Сюда, сюда! – раздался знакомый голос, и со стула, стоявшего посреди довольно большой комнаты с огромными зеркалами вдоль одной стены, поднялся не кто иной, как Иван Шувалов.
Француз-парикмахер, только что успев завершить его завивку, торопливо снял с него пудер-мантель и, поклонившись, поспешно вышел.
– Располагайтесь поудобнее, ваше сиятельство, – приятно улыбнулся Шувалов и, разгладив на рукавах кружевные парижские манжеты, оправил на себе французскую же, нежно-белых тонов блузу.
– Да я тороплюсь, любезный Иван Иванович. Мне с докладом к её величеству, – продолжал стоять у входа Разумовский.
– Так вам по сему поводу – именно ко мне, – произнёс Иван Иванович, делая ещё более приятным своё лицо, только что ухоженное парикмахером и слегка присыпанное пудрой. – Её императорское величество повелели мне принять ваше сиятельство и выслушать всё, что вы пожелали бы сказать императрице.
Президент Академии широко раскрыл глаза и, пытаясь произнести первые же слова, закашлялся.
– Такая, однако, жара, что в горле всё пересохло, – с трудом произнёс он.
Шувалов дотронулся до звонка и приказал вошедшему слуге:
– Его сиятельству – лимонаду. И – со льдом!
Присев на кресло и отпив несколько глотков приятного напитка, президент доложил положение дел, на что ушло не более пяти минут. Да о чём, собственно, было докладывать обстоятельнее, коли ничего из ряда вон выходящего во вверенном графу заведении не произошло? Может быть, матушке самой весьма подробно доложил бы о том, как идёт подготовка иллюминации к предстоящему здесь на будущей неделе маскараду, где и сколько кугелей в небе будет возжжено и какие стихотворные надписи уже приготовлены господином профессором Ломоносовым к сему торжеству. Не стоило так, через вторые руки, зачитывать предусмотрительно прихваченные для сего визита стишки, коли всё равно их так, на слух, этому петиметру не запомнить и матушке слово в слово не передать. Довольно и того, что на господина Ломоносова в сём важном поручении можно-де положиться.
– Ах, выходит, Ломоносову поручена литературная часть? – услышав лишь фамилию профессора, одобрительно улыбнулся Шувалов. – Кстати, о нём её величество поручило мне кое-что передать вашему сиятельству. Так сказать, своё изустное повеление. Рассуждая недавно о необходимости увеличения числа постановок на нашем отечественном, российском языке, однако не во вред уже процветающим у нас италианскому, французскому и немецкому театрам, императрица высказала пожелание, чтобы известные наши пииты, Тредиаковский и Ломоносов, привлечены были к сочинительству пиес. А поскольку сии стихотворцы находятся в вашем ведомстве, то вам, ваше сиятельство, следует передать сим мужам это высочайшее повеление. Разумеется, пиесы должны отражать наши, российские достославные события, коими полна история великой России. Конечно, её величество самого высокого мнения о сочинениях господина Сумарокова, но ежели каждый из названных мною профессоров Академии прибавит по одной своей пиесе, кадетам достанет игры на цельный год.
– Не извольте беспокоиться, любезный Иван Иванович, – привстал Разумовский, – в точности сей же час исполню высочайшее повеление. А уж вы, в свой черёд, обнадёжьте государыню: по части фейерверка и праздничных стихотворных выражений – всё будет исполнено!
– Да, вот ещё что, милейший граф, – произнёс, продолжая сидеть в своём кресле, Шувалов. – Передайте господину профессору химии Ломоносову повеление её величества быть здесь, у неё, завтра в полдень. Государыня повелела прислать за ним экипаж, так что вы не извольте беспокоиться.
– Что вы, что вы! – Теперь уже Разумовский совсем поднялся на ноги. – Сочту за честь... У меня экипажи, сами знаете, всегда на ходу и, так сказать, в лучшем виде. А уж по такому случаю – всегда рад услужить нашей государыне.
«А жара вроде бы спала, – подумал Кирилл Разумовский, подходя к своей карете. И вдруг вновь почувствовал, как лоб покрывается липким потом, и страшная мысль заставила вздрогнуть: – Неужто готовится отставка и сей петиметр, сей хлыщ, так обожающий всё французское – от белья, костюмов, мебели до умильного щебетания на галльском языке, – неужто это он готовится меня сменить? К чему бы, в самом деле, матушке императрице не принять меня, как делывала она всегда, вплоть до сегодняшнего злополучного дня. А может, здесь что иное, что касательно вовсе не меня, а моего брата? – всё более ужасаясь, подумал граф. – Ну да, пришёл конец его, Алексея, фавору! А новый счастливчик – вот этот самый юнец, сей новоявленный херувим. Только как же такое может произойти, ежели она, государыня, и мой брат – супруги, венчанные в церкви и поклявшиеся в верности друг другу пред самим Господом Богом? Ну да брак сей – секретный от людских глаз, может, потому как бы упрятанный и от самого Бога? А впрочем, разве мало примеров тому, что супружество супружеством, а блуд – не в счёт. Но тут-то, туточки все бачуть, что свершается, тут и очи особенно разувать не треба – новый фаворит вышиб старого! А я-то хвастал своим умом, да и брат не мог нахвалиться тем, как я быстро сделал свой карьер, куда другим до меня! Но вышло – есть и половчее, есть, которые и в заграницах не бывали, а сто очков любому дадут. А ведь с виду – тише воды и ниже травы. Однако верно в народе говорят: в тихом болоте черти водятся... Ба, да ведь ещё в прошлом годе о многом можно было догадаться, когда государыня вдруг ни с того ни с сего произвела сего младшего Шувалова из камер-пажей в камер-юнкеры. И я сам тогда чуть ли не удостоился высочайшего гнева...»
Прошлой осенью из дворцовой канцелярии ему, президенту Академии, поступил указ как раз об этом самом производстве Шувалова, дабы внесён он был в русские и немецкие «Ведомости». Указ он передал Григорию Теплову, а тот – по инстанции – Шумахеру для отдачи в академическую типографию. Но когда вышли газеты, многие, в первую очередь во дворце, заметили, что в указе отсутствует отчество Шувалова. Перепугались все – от Шумахера до корректоров. Но если последние в своё оправдание лепетали, что они сие неуважительное отношение и отсутствие учтивости к поименованному в указе лицу сразу же заметили и бросились справляться у учёных лиц, как Шувалова по отцу величают, то Шумахер сказал, что он ничуть не сомневался по поводу формы указа, что у них, у немцев, отчество вовсе отсутствует.
Что оставалось делать президенту? Он тотчас объявил Шумахеру строгий выговор, Теплова пожурил, а профессору Ломоносову, в дополнение ко всем его уже имеющимся обязанностям, поручил «над ведомственною экспедицею смотрение иметь». И о принятых мерах, не медля, доложил самой императрице, чьей высочайшей подписью был скреплён этот, как оказалось теперь, злополучный указ.
«Да-да, фавор, как всё великое, разумеется, готовился исподволь, но после того указа только набитые круглые дурни, каким оказался я сам, не могли догадаться о происходящем, – продолжал сокрушённо размышлять над случившимся Кирилл Григорьевич Разумовский. – И надо же, я не придал значения тому, что стали говорить о молодом Шувалове при дворе, – мало ли ходит там сплетен, одна невероятнее другой».
Но на реплику великой княгини Екатерины Алексеевны нельзя было не обратить внимания.
– А вы знаете, граф, у нас при дворе событие, и немалое, – сказала она. – Иван Иванович Шувалов, недавний камер-паж, попал в фавор.
«Что ж теперь брат Алексей? Его-то сие должно коснуться в первую очередь. Однако от него – ни жалобы, ни вздоха. Не ревнив, до крайности беспечен? А может, полагает: того, что принадлежит ему, не убудет. Похоже, весьма похоже. Ведь не только не возмутился, когда ещё ранее увидел, как императрица положила глаз на юного поручика Бекетова, но и сам тут же взял его в собственные адъютанты... Да, неисповедимы пути Господни и непроницаемы тайны не только мадридского двора. Но мне чего теперь-то тревожиться, когда подкоп – не под меня? У меня свой путь и свой карьер, можно сказать, с некоторых пор уже и независимые от родного брата. Да и он, хитрющий хохол, не даст обвести себя вокруг пальца. Нет, он своего не упустит. Так и я должен себя поставить. Недаром мы – от того казака, кто не уставал о себе говорить: «Что за ум у меня, что за разум!..»
Так говорил сам с собою, несясь в карете из Царского Села в Петербург, граф Разумовский. А там, в летней обители императрицы, жизнь продолжалась своим чередом.
Шувалов, проводив гостя, уже успел нагуляться по парку, когда, много уже за полдень, проходя мимо апартаментов её величества, решился в них заглянуть.
В спальне её не оказалось, в других комнатах – тоже. И тогда он, осторожно постучав, заглянул в ту, что звалась уборною и где императрица проводила немалую часть своего времени у зеркал.
– A-а, Ванюша, заходи, – первой увидела его Мавра Егоровна. – Её величество уже осведомлялась о тебе, сокол ты наш ненаглядный.
Тут он увидел и саму Елизавету, что сидела у огромного трельяжа в ночной сорочке, босиком, с распущенными волосами, которые старательно расчёсывала Мавра Егоровна.
– Вот видишь, Ванюша, Мавра не дала солгать – я уже час тому назад, как только встала, справлялась о тебе, – подзывая его к себе движением полной, но очень красивой обнажённой руки, проговорила императрица. – Ну как прошло твоё рандеву с графом Кирилою?
– А что ему, Ванюше, граф? – встряла Мавра, не дав своему родственнику открыть рта. – Небось всему внимал, как и положено, – твою ведь волю, матушка государыня, выражал Кириле наш Ванюша. Поди-ка ослушайся или, что уж совсем чёрт-те на что будет похоже, взбрыкни. Нет, Ванюша наш – умник-разумник, его ничему не след обучать – все науки и политесы сам превзошёл!
Шувалов покраснел.
– Ну уж – так ничему и не надо учить? – возразил он. – Нет, вы не правы, Мавра Егоровна, сей разговор с графом я вёл так, как меня и наставили вы, ваше императорское величество, и в точности передал его сиятельству все ваши изустные указания.
Елизавета, приподняв голову, посмотрела на своего нового любимца и обласкала его лишь улыбкою глаз, которая говорила, наверное, больше, чем обычная улыбка её привлекательного лица, коей она часто одаривала своих приближённых.
– Надеюсь, и граф остался доволен твоим с ним разговором, мой друг? – произнесла её величество. – А что он говорил о предстоящем маскараде, всё у них там, в Академии, готово, чтобы зажечь фейерверки, как я о том распорядилась?
– Так точно, матушка, у них всё в высокой готовности, – обрадованно сообщил Шувалов, будто не кто иной, а он сам исполнил это её повеление. – Стихи к торжеству готовит профессор господин Ломоносов. И я полагаю, что и сам граф, и я примем участие в предварительной их апробации, прежде чем вы выразите желание увидеть сии вирши.
– Господин Ломоносов, говоришь, привлечён к сему важнейшему делу? – повторила императрица. – Сие зело похвально. Не побоюсь сказать, что он – наш будущий Вольтер. Или что-то на него во многом похожее. Во всяком случае, оды, посвящённые мне и великому князю-наследнику, говорят о его бесспорном таланте стихотворца и хорошем штиле, коим он владеет.
– Совершенно верно, матушка государыня, – подхватил Шувалов. – Не случайно именно ему, господину Ломоносову, а также уже известному пииту Тредиаковскому вы, ваше величество, оказали честь – доверили сочинение новых трагедий на сюжеты русской истории.
Её ладонь нежно коснулась руки фаворита.
– Ах ты проказник! – мило произнесла она. – Говоришь о моём повелении, но разве не ты подсказал мне эту умную мысль? Так что ты, Мавра, права: Ванюшу не токмо самого не надобно учить уму-разуму, но и нам, старым бабам, есть чему поучиться у сего умника-разумника.
– Твоя правда, милушка моя, красавица писаная! – Мавра радостно чмокнула в обнажённое белое плечико свою давнюю товарку и подумала про себя: «Вот он, наступил сей час, коего я ждала и говорила своему дураку Петру, чтобы во всём руководствовался моим разумом. Тож, схватился было от отчаяния за голову, когда увидел, как матушка государыня, словно кошка, устремила свои зелёные глаза на мальчика-кадета. «Всё пропало, – запричитал он, дурень. – Возьмут, возьмут теперь всю власть при дворе эти выскочки Разумовские, а к ним ещё примкнёт Воронцов. И тогда нам – конец, тогда мы, Шуваловы, пропали, ототрут они нас от государыни, и мы лишимся её доверия». Так бы оно, может, и повернулось, кабы я, старая, не проявила всю свою былую прыть и не бросилась к давней своей знакомой знахарке. Да не заговорного зелья, в кою силу не верю, – мази для отбеливания лица выпросила. Только мази не простой и не для отбеливания вовсе – для порчи не только цвета, но и нанесения вреда всей коже. С того моего расчёта всё и обернулось по-другому, всё и пошло, как и мечталося нам всем, Шуваловым. А теперя что? Теперь на-кася, выкуси, Разумовские!»
Её же величество меж тем, не в силах оторвать глаз от приятного лица Ванюши, на котором тлел нежный румянец, ещё пуще разгоравшийся от частого смущения, испытывала двойное удовлетворение. И от недавней ночной близости с ним, ещё чистым и непорочным. И от того, что скоро здесь, в Царском Селе, будет иметь место грандиозный бал-маскарад, и она блеском своей, как ей казалось, всё ещё не увядшей молодости затмит всех присутствующих на том торжестве.
«Следует только Ванюшу предупредить, чтобы при апробации стихов господина Ломоносова он особое внимание уделил словам, где будет говориться о моей особе, – заметила про себя Елизавета Петровна. – Однако полагаю, что в том не будет особой надобности, – профессор и так в достаточной степени восхищен мною, дщерью Великого Петра, как он не перестаёт о том повторять в своих сочинениях. А штиль его право как хорош! Да вот он недавно, уже сюда, в Царское, переслал Ванюше стихи на наш с ним приезд в сию благословенную обитель. Так в сём стихотворении что ни слово, то восторг и восхищение».
– Ванюша, – произнесла она вслух следом за своими мыслями, – как там господин Ломоносов сочинил о моей монаршей персоне и о тебе? «Прекрасны летни дни». А дальше вот так? «Чертоги светлые оставив, на поля спешит Елизавет; ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов». Так?
– О, матушка государыня, сии вирши достойны по своей красоте того, чтобы их твердить не уставая – так восторженно передано в них очарование природой и, главное, Царским Селом, зело любимым вашим величеством, – вдохновенно выразил фаворит нахлынувшие на него чувства. Если позволите, я продекламирую сии стихи – они сразу же, по первом почти прочтении отложились в моей памяти.
Прекрасны летни дни, сияя на исходе,
Богатство с красотой обильно сыплют в мир;
Надежда радостью кончается в народе;
Натура смертным всем открыла общий пир;
Созрелые плоды древа отягощают
И кажут солнечным румянец свой лучам!
И руку жадную пригожством привлекают:
Что снят своей рукой, тот слаще плод устам...
– И впрямь очаровательно! – не сдержала восхищения императрица. – Продли же, продли удовольствие, Ванюша, продолжай.
Чертоги светлые, блистание металлов
Оставив, на поля спешит Елизавет;
Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов,
Туда, где ей Цейлон и в севере цветёт,
Где хитрость мастерства, преодолев природу,
Осенним дням даст весны прекрасный вид
И принуждает вверх скакать высоко воду,
Хотя ей тягость вниз и жидкость течь велит.
Толь многи радости, толь разные утехи
Не могут от тебя Парнасских гор закрыть.
Тебе приятны коль Российских муз успехи,
То можно из твоей любви к ним заключить.
Ты, будучи в местах, где нежность обитает,
Как взглянешь на поля, как взглянешь на плоды,
Воспомяни, что мой покоя дух нс знает,
Воспомяни моё реченье и труды:
Меж стен и при огне лишь только обращаюсь;
Отрада вся, когда о лете я пишу;
О лете я пишу, а им не наслаждаюсь
И радости в одном мечтании ищу.
Однако лето мне с весною возвратится,
Я оных красотой и в зиму наслаждусь,
Когда мой дух твоим пригожством ободрится,
Которое взнести я на Парнас потщусь.
В зеркалах, что были пред нею в виде огромного трельяжа, Елизавета поймала задумчивое выражение своего лица. Сие выражение, несомненно, было навеяно стихами и делало черты её лица как бы более утончёнными и прекрасными. И потому она не могла удержаться от того, чтобы ещё раз не сказать;
– Ах, как всё прекрасно – и эти стихи, и то, какие чувства вызвали они в моей душе. Ведь, коли признаться, я страсть как любила сама складывать песни. Ты помнишь, Мавра, мои художества?
– Как же не помнить, наша красавица матушка, – тут же подобострастно отозвалась Шувалова, – ежели все девки в Покровском селе да в Александровской слободе распевали твои песни! Да вот хотя бы такую.
И Мавра Егоровна, отойдя от зеркал на несколько шагов и взявшись за бока своей тучной, бесформенной фигуры, пропела:
В селе – селе Покровском
Среди улицы большой
Разыгралась-расплясалась
Красна девица-душа —
Авдотьюшка хороша.
Разыгравшись, взговорила:
«Вы, подруженьки мои!
Поиграемте со мною,
Поиграемте теперь:
Я со радости – с веселья
Поиграть с вами хочу.
Приезжал ко мне детина
Из Санктпитера сюда.
Он меня, красну девицу,
Подговаривал с собой,
Серебром меня дарил.
Он и золото сулил:
«Поезжай со мной, Дуняша,
Поезжай, – он говорил. —
Подарю тебя парчою
И на шею жемчугом;
Ты в деревне здесь крестьянка,
А там будешь госпожа:
И во всём этом уборе
Будешь вдвое пригожа!»
Тут и Елизавета поднялась на ноги и, как была полуодета, ещё без чулок и башмаков, вышла как бы на середину круга, приняв на себя роль ведущей:
Я сказала, что поеду,
Да опомнилась опять:
«Нет, сударик, не поеду, —
Говорила я ему, —
Я крестьянкою родилась,
Так нельзя быть госпожой;
Я в деревне жить привыкла
А там надо привыкать!
Я советую тебе
Иметь равную себе,
В вашем городе обычаи —
Я слыхала ото всех:
Вы всех любите словами,
А на сердце никого.
А у нас-то ведь в деревне
Здесь прямая простота:
Словом, мы кого полюбим —
Тот и в сердце век у нас».
При последних словах Елизавета, точно лебедь белая, плавно подошла к Ванюше и, подав ему руку, закружила в танце. И закончила, обняв своего кавалера:
Вот чему я веселюся,
Чему радуюсь теперь:
Что осталась жить в деревне,
А в обман нс отдалась!
«Господи Боже, как же восхитительна и грациозна в пляске её величество! – едва переведя дыхание, весь зардевшись, проговорил про себя Иван Шувалов. – А слова-то, слова – истинная поэзия. Право, я и не догадывался о том, что она сама – пиит. Но разве всем своим существом – таким восторженно-отзывчивым, таким открытым, так любящим всё прекрасное – не говорит она всем и каждому о несравненных качествах своей души? И право, разве сердце моё могло бы отозваться на другое, пусть самое распрекрасное и самое наивысшее по своему положению существо, если бы я не почувствовал в ней всю глубину её необыкновенного сердца. И теперь дать сей душе расцвесть, не позволить ей остыть, огрубеть или, что, несомненно, ужаснее, ожесточиться при её неслыханной власти – моя главная забота. Не затем ли моя собственная душа постоянно устремлялась к прекрасному, что всегда искала, ждала найти в сердце другого чистый и сладостный отзвук. И не затем же я стремился к тому, чтобы и другому, поверившему мне и полюбившему меня, принести счастье? Да-да, я ошибался, был неопытен и неискусен в жизни, меня старались завлечь ради собственной корысти и собственной, может даже мимолётной, утехи. Здесь же – иное. Здесь – пир и моей и её души».
– А что, – прервала его размышления Елизавета, – ты не знаешь, как – в стихах или в прозе – вознамерится сочинять свою трагедию господин Ломоносов?
– Смею заметить, что его проза по силе воздействия, по выражению чувств не уступает поэзии, – тут же ответил Шувалов.
– То верно, – согласилась с ним императрица. – Достаточно вспомнить его «Слово похвальное», с коим он выступил на торжественном собрании в Академии в прошлом годе. Сей оттиск, мне поднесённый, я храню по сей день. И не только потому, что «Слово» посвящено моей особе, но оно – достойное восхваление свершений моего великого родителя.
Сия речь Ломоносова была произнесена ноября двадцать шестого дня прошлого, 1749 года и произвела величайшее впечатление на собравшихся в зале Академии учёных и знатных особ императорского двора. Произнесённая в годовщину начала нового царствования, речь эта с первых слов поразила своим чувством.
«Естьли бы в сей пресветлый праздник, Слушатели, в которой под благословенною державою всемилостивейшая Государыни нашея покоящиеся многочисленные народы торжествуют и веселятся о преславном Ея на Всероссийский престол восшествии, возможно было нам, радостию восхищенным, вознестись до высоты толикой, с которой бы могли мы обозреть обширность пространного Ея Владычества и слышать от восходящего до заходящего солнца беспрерывно простирающиеся восклицания и воздух наполняющий именованием Елисаветы, коль красное, коль великолепное, коль радостное позорище нам бы открылось!»
Слог был выбран высокоторжественный, словно и сам оратор, и все слушающие его прониклись вдруг музыкою самых высоких сфер и с сей космической высоты обозревают необъятные просторы великой Российской державы.
Но нынешняя гордость – это и гордость предшествующего великого царствования. Ибо свершения нынешние, в том числе и торжество наук, – это продолжение подвига Петра Великого.
«Нет ни единого места в просвещённой Петром России, – провозглашал оратор, – где бы плодов своих не могли принести науки, нет ни единого человека, который бы не мог себе ожидать от них пользы».
– Сие «Слово похвальное», – сказал Шувалов, – связывает воедино два царствования, коим надлежит в истории российской оставить самый великий след. И те, кто живёт теперь на земле, непременно должны знать и гордиться деяниями пращуров. А для этого следует тем, кто родился ещё во временах Петровых, собрать всё, что составляет нетленную память отца вашего и отца всего нашего народа – Великого Петра.
– Писать его историю? – догадалась Елизавета. – Так кому ж сие по плечу?
– Осмелюсь назвать имя истинного учёного и пытливого мужа. То, ваше величество, господин Ломоносов, – твёрдо произнёс Иван Шувалов. – Вы повелели ему сочинить трагедию, в чём не ошиблись. Полагаю, что и другое ваше высочайшее повеление – начать составление всей истории российской, даже с самых древнейших её времён, – он способен исполнить с большим вдохновением и прилежанием.
Императрица была уже полностью одета. Она опять внимательно оглядела себя во все зеркала и отошла от туалетного стола.
– В твоих, Ванюша, словах есть резон. – Её большие глаза излучали зеленовато-голубой свет. – Надо бы его пригласить. Но когда? Теперь я не тем занята – у меня на уме маскарад. Вот к зиме ближе, когда возвратимся в столицу...
– А ежели бы прямо в завтрашний день? – неожиданно спросил императрицу Шувалов. – Скажем, ближе ко второй половине дня ваше величество соизволили бы принять господина Ломоносова.
– Завтра? Но его надо о том уведомить. Говорил же ты нынче с Кирилой Разумовским, он над ним президент. Вот бы и повелеть ему доставить сюда, в Царское, означенного профессора.
Румянец залил щёки Шувалова – так он обрадовался только что услышанным словам.
– Я, ваше величество, словно прочитал ваши благосклонные мысли и осмелился повелеть графу от вашего всемилостивейшего имени назначить рандеву господину Ломоносову завтра, после полудня, – сказал и приложил свою руку к сердцу, то ли принося извинения за свой поступок, то ли подтверждая то, что его душа и её – одно целое.
– Ты воистину читаешь мои мысли, – Елизавета снова улыбнулась улыбкою одних глаз.