Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Доложили Елизавете, во что обернулась благодарственная затея уральского богача, и государыня насупила брови:
– Где сам-то?
– Середь ночи, ваше величество, из Петербурга укатил. А куда – никому не сказывал.
– Ну, коль съехал вовремя, Бог ему судья. Пошто я стану людей гонять по его следу? К тому ж на уме его было – сделать как лучше. Ну а ежели вышло так, как всегда у нас водится на Руси, его ли в том вина...
И у самого Прокофия Акинфиевича скребло на душе: вот стал богачом, почти всему Уралу хозяин, а радости нету. Ночами же такая скука и тоска обволакивает душу – хоть вешайся.
«Как же так? – недоумевал. – Был нищ – тогда, само собою, оставалось только руки на себя наложить с горя. Теперь же какое горе грызёт, когда полмира могу купить? Но нет, радость, выходит, ни за какие капиталы не доставишь ни себе, ни людям. Вон чем обернулась затея в Петербурге».
Заметил, как в Невьянске, где поселился, простой народ идёт к попу в заводскую церковь. «Зачем?» – спросил однажды у одного несчастного. «А чтобы душу просветлить», – был ответ.
И он за тем же заглянул к попу. Сознался: сил никаких нет, тоска-кручина сводит с ума.
– Счастье и радость – в добре, – ответил ему священнослужитель. – Не делай зла работным людям и возлюби ближнего...
А как? Неужто за так поделить меж всеми то, чем владеет сам? Одарить можно, ежели кто-то и ему, в свою очередь, доставит радость.
– Впрягайся в кибитку! – приказал однажды одному из своих служителей. – Жалую за то, что прокатишь меня с ветерком, сто рублёв. А не выдюжишь один, надевай сбрую и хомут тако же и на свою бабу.
Приутих несколько, когда на Волге и в башкирских степях стал шалить Емелька Пугачёв. Струхнул: и до него, заводчика и дворянина, как пить дать доберётся! И тогда не токмо богатств лишит его, но и самого живота, – вздёрнет на виселицу, как вздёргивает помещиков да царских слуг повсюду, где проходят его орды.
Но перепуг прошёл. Емельку словили и в цепях и в железной клетке привезли в Москву. Вскоре и сама императрица Екатерина Вторая прибыла в первопрестольную, чтобы отметить победу над разбойником и окончание страшного бунта.
«Вот где и мне будет сподручно доставить и себе, и всему люду радость – на Москве!» – решил Прокофий Акинфиевич и загулял как купчина в первопрестольной на глазах уже другой императрицы, дабы она, государыня, обратила бы на него своё внимание.
Где бы ни появлялся уральский самодур, везде куражу его не было пределу. Однажды появился в благородном собрании и по-площадному оскорбил одну высокопоставленную статсдаму из императрицыной свиты.
Тут царица приказала сказать ему, чтобы немедля удалился из Москвы. Он – к ней в ноги:
– Прости. Сам не помню, как меня занесло. А для тебя, ради твоего великодушного сердца, сотворю такое, что все царства, кроме твоего, в затмение придут.
– Поднимись с полу, Демидов, и давай по порядку.
– Был в моём Невьянске попик, коий однажды решился поставить меня на путь истинный. Совет дал: творить людям добро. Да не понял его в те поры. Только теперь дошло: не в куражестве счастье, а в том, что от чистого сердца дашь людям. Вот и надумал я соорудить в Москве Воспитательный дом. Чтобы, значится, для покинутых и осиротевших малюток.
– То воистину Божеское дело. Однако дорого тебе сие будет стоить.
– Да я... да для тебя, матушка государыня, я ничего не пожалею. Только разреши и благослови на доброе начинание.
– Ежели так, – ответствовала Екатерина Алексеевна, – принимаю твоё предложение. А за несуразицу твою прощаю...
Воспитательный дом вскоре появился – чудо, которым стала гордиться императрица. Правда, дела в нём не сразу заладились – младенцы мёрли от плохого ухода и болезней. Только сие к Демидову не имело более касательства: он своё благодеяние свершил. И далее, хотя с родными детьми продолжал поступать сурово и подчас до бессердечия несправедливо, занялся делами, что давали ему усладу и другим были полезны.
Годами вёл опыты и составил целое исследование о жизни пчёл. Кроме того, собрал гербарий, коему, как оценили отечественные, и особенно заграничные, учёные, и цены не было.
И вот теперь пожаловал к самому куратору Московского университета Шувалову, как только тот, из закордонных стран воротясь, объявился в первопрестольной.
– Не знаю, как вас, Прокофий Акинфыч, и благодарить, – просиял Иван Иванович, принимая в своём домашнем кабинете дар от баснословного богача.
– Не меня – моего заводского попика возблагодари, что когда-то взялся из меня выбивать дурь. Да сразу и не преуспел. Чрез много лет только дошло: для людей надобно жить – не для своих мимолётных утех. Вот как ты, Иван Иванович. Вроде меня, если не более, владел ты такою властью, что иной на твоём месте с головы до ног весь озолотился бы и всю свою родню богачами бы сделал, а ты гол как сокол. Родовые твои деревеньки, говорят, едва дают тебе лишь самое необходимое для житья. И все твои хлопоты земные – о науках и художествах. Сиречь – о развитии талантов людей, тебе как бы и неведомых. Так что дозволь к твоему Божескому делу и мою лепту приложить. А там, даст Бог, пригляжусь поближе к университету, ещё чем-нибудь пособлю.
Ударили, как говорится, по рукам. Да тут, в самый разгар университетских забот, из Петербурга эстафета от её императорского величества: требуют Шувалова к себе.
Вот этого ему страсть как не хотелось. Не зря надумывал продать петербургский свой дом, чтобы обосноваться в Москве, подалее от императорского двора. Но гневить государыню и не думал – поспешил в столицу: может, какое и впрямь полезное дело надумала императрица, в чём он, Шувалов, ей позарез оказался нужен?
Так и случилось на самом деле.
– Ко мне в гости направился австрийский император. Днями объявится у нас в России. Ты же, Иван Иванович, с ним в самых дружеских отношениях. Так что прошу вместе со мною сего гостя принять. Езжай в Могилёв – там намечено моё с Иосифом Вторым свидание.
Австрийский император удивил всех встречавших его, кроме Ивана Ивановича, тем, как он появился в Могилёве и как стал там жить. Во-первых, прибыл под именем графа Фалькенштейна, а не как величался он по своему титулу – цесарь Священной Римской империи. И во-вторых, остановился не в покоях, кои были ему отведены, а где-то в третьестепенной харчевне, в которой, говорили, распорядился убрать кровати, а настелить сено на голом полу.
Екатерина Вторая впервые встречалась со своим, так сказать, братом императором. Он произвёл на неё отменно благоприятное впечатление: лет около сорока, молодой, в простом офицерском мундире, скорее красивый, чем просто с приятной наружностью мужчина, к тому же строен и улыбчив.
К Шувалову бросился в объятия, только его завидел в свите.
«Пускай лобызается и чудит, как ему вздумается, этому «графу Фалькенштейну», – отметила про себя императрица, представшая пред австрийским гостем в заранее приготовленном сногсшибательном платье, расшитом четырьмя тысячами жемчужин, – мне бы только с этими цесарцами покруче скрепить союз».
Направляясь сюда, в белорусский губернский город, расположенный рядом с новыми землями, недавно вошедшими в империю после раздела Польши, она писала Потёмкину: «Каковы бы цесарцы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели прусская, которая совокупленно сопряжена со всем с тем, что в свете может только быть придумано пакостного и несносного».
Пруссия, затевая вместе с Австрией и Россией раздел польского государства, хотела забрать себе всё балтийское побережье вместе с Данцигом. Екатерина сим притязаниям решительно возразила. Но с австрийцами согласилась, чтобы они оттяпали себе Галицию, хотя земли сии были населены в основном славянами. Австрия была важна Екатерине как союзница в извечной вражде с Турциею. Вот и теперь «граф Фалькенштейн» заявился на встречу с русскою императрицей, чтобы увериться в том, что Россия позволит Австрии осуществить свои давние притязания к Оттоманской Порте на Балканах.
Политический торг сладился в Могилёве быстро и к обоюдному удовольствию обеих августейших особ. Но надо было знать Иосифа Второго и его страсть к путешествиям: он любил не только присоединять под свою корону новые земли, но просто открывать своему глазу новые города и восхитительные пейзажи. Вот почему он давно уже, с юности, избрал для себя сей графский псевдоним, чтобы под вымышленной личиной путешествовать как частное лицо.
Впрочем, он и у себя в Вене часто выходил на улицы, обманув собственную охрану, смешивался с толпою и всегда возвращался в свой дворец полный впечатлениями.
Став императором пятнадцать лет назад, после смерти своего отца, Франца Первого, он стал править страною вместе со своею матерью Марией Терезией. Разные они были соправители – мать и сын. Начать хотя бы с того, что для Марии Терезии не было ничего ценнее, чем традиции Габсбургов, ведущих своё начало от священного Рима и древней Германской империи. Она этим гордилась. И надо представить себе, как содрогнулось её сердце, когда её родной сын заявил:
– Предрассудки, в силу которых нас хотят заставить думать, что мы стоим выше других, раз мой дед был графом и у меня в сундуке спрятан пергамент, подписанный Карлом Пятым, – для меня и есть чистые предрассудки. Мы при рождении получаем от родителей лишь животную жизнь. Поэтому между королём, графом, бюргером, крестьянином нет ни малейшей разницы. Душу и разум нам дарует Создатель. Пороки же или добродетельные качества являются результатом дурного или хорошего воспитания и тех примеров, которые у нас перед глазами.
Титулы, не раз говорил он, для него не имеют никакого значения, и ему совершенно безразлично, как выглядят родовые гербы того или иного вельможи.
– Я каждому готов разрешить иметь столько рогов, грифов, зверей и даже скотов в гербе, сколько он пожелает, – любил прилюдно высказываться этот император самой, можно сказать, августейшей на земле державы, наследницы священного Рима.
Вот почему так на редкость быстро сошлись русский гость и тогда ещё кронпринц, когда он, наследник престола, узнал, что Шувалов, будучи на деле соправителем российской императрицы, не принял графского звания, которое ему навязывали.
Далее же открылось, что и в другом они схожи – оба увлечены тем, как лучше образовать народы. До того как Иосиф Второй вступил на престол, австрийские школы носили исключительно церковный характер. Он же решительно освободил учебные заведения, в том числе и университет, от религиозных пут, ввёл по всей стране классические гимназии, или, как они ещё назывались, латинские школы, где обучение состояло в постижении древних и современных языков, истории, словесности и естественных наук.
Сам молодой император ни поэзией, ни другими изящными искусствами не увлекался, к Вольтеру и иным просветителям не питал особого пиетета. Но вот как он относился к книге – для многих светочу знаний:
«Следует быть очень деликатным по отношению ко всему, что печатается и продаётся публично. Но шарить по карманам и сундукам, особенно иностранцев, – это значит выказывать излишнее рвение, и не трудно было бы доказать, что, несмотря на все строгости, нет такой запрещённой книги, которую нельзя было бы найти в Вене: каждый, соблазнённый запретом, может читать её, купив за двойную цену. Поэтому всякому честному человеку, особенно иностранцу, привёзшему с собой один экземпляр книги, можно оставить её, так как государь обязан следить не за совестью отдельных людей, но лишь за общественною моралью».
Обсудив всё, что следовало обсудить с императрицею, австрийский «граф» оставил себе свободные дни, кои и решил посвятить любимому времяпрепровождению – путешествию. Он решил заехать как бы инкогнито в Санкт-Петербург и в Москву. И упросил, чтобы в сих вояжах его непременно сопровождал его давний друг Шувалов.
В Петербурге ему захотелось побывать в Академии художеств, а в Москве – в университете. Там он присутствовал на торжественном акте, на котором Иван Иванович вручал награды особо успевающим гимназистам и студентам.
Поразил австрийского путешественника и один знатный русский богач, который содержал, оказывается, на свою стипендию студента. Сей студент так отменно произнёс свою речь на итальянском языке, что русский богач и меценат прослезились. А следом случилось совсем уж непредвиденное. Богач – а им оказался Прокофий Акинфиевич Демидов – встал со своего места и заявил, обращаясь к куратору университета:
– Ты помнишь, любезный Иван Иванович, как я недавно нанёс тебе визит и вручил десять тыщ рублёв на нужды университета. Притом пообещал: кой-чем ещё пособлю. Так вот теперь даю тебе на твоё дело ещё десять тыщ. А также завещаю университету собранный мною гербарий и свою библиотеку.
«Граф Фалькенштейн» слушал переводимые ему Шуваловым слова и втайне завидовал: вот о таких почестях мечтал и он, австрийский император и властитель Священной Римской империи.
Табакерка от Фелицы
Четырнадцать долгих лет... Да за такой срок даже человека, с которым прожил бок о бок, можно забыть, ежели все эти годы не встречаться. А тут речь о вельможе, коего не только близко не знал, но с которым всего-навсего лишь однажды и свиделся.
Да и разговор тот был – сумбурнее не придумаешь: дескать, возьмите, ваше высокопревосходительство, меня, рядового солдата царской службы, с собою в дальние заграничные края; верою и правдою вам стану служить.
Позже сам испугался собственного поступка. А пуще – тётушкина гнева, угрозою проклятия и отлучения от собственного дома не позволившей непутёвому племяшу свершить необдуманный шаг.
Извиниться бы ему тогда пред тем добрым человеком, что просителя не прогнал, а любезно выслушал. Более того, со своим племянником графом познакомил и вроде бы согласился даже похлопотать за странного преображенца. Только куда там – как нежданно свалился на голову, так и сгинул без следа сей вьюнош в солдатской шинели. С той поры они более ни разу не свиделись.
И вдруг – как накатило:
Предстатель русских Муз, талантов покровитель,
Любимец их и друг, мой вождь и повелитель...
То были стихи, которые нежданно вылились из него, почти тридцати пятилетнего коллежского советника и уже более или менее заметного сенатского чиновника, когда он узнал, что его былой кумир Шувалов возвернулся из своего затянувшегося заграничного вояжа.
С чего бы это бывшему рядовому преображенцу, а ныне экзекутору Департамента государственных доходов правительствующего Сената Державину разразиться стихотворным приветствием?
Да к тому ж в честь вельможи, коий в смысле влияния и власти был, можно сказать, уже никто. В высшей степени обыкновенное частное лицо.
И тем не менее – такие восторженные слова!
Восторг этот можно было бы объяснить благодарными чувствами, коли Шувалов принял бы, скажем, хотя бы однажды участие в судьбе Державина. Но, как уже было показано, ничего подобного в жизни не произошло. Собственную карьеру он, ныне уже заметный чиновник, сотворил сам.
А сей карьерный путь был у него ох как труден и непрост!
Однако надобно об этом чуть подробнее и, главное, по порядку, с тем чтобы стало понятнее дальнейшее.
Итак, после коронации Екатерины Второй, в коей участвовал и полк Державина, солдаты вновь вернулись в свои петербургские казармы. И потянулась тоскливая служба. Единственным светом в сей беспросветной доле явилось для него кропание стихов украдкою от товарищей.
Что это были за стихи? Мадригалы, идиллии, сатиры, эпиграммы, басни, в которых он подражал Лафонтену, коего узнал по немецким переводам.
Упражнялся он и в сочинении конфетных билетцев. Это были двустишия, предназначенные для бумажек, в которые завёртывались сладости на весёлых пирушках, где, разумеется, присутствовали и дамы. Кому какая конфета достанется, тому и исполнять желание, означенное в стихах.
Но мадригалы и конфетные билетцы были делом несерьёзным. А для того чтобы научиться сочинять по-настоящему, Державин принялся за штудирование творений Тредиаковского, Сумарокова и конечно же Ломоносова. Железный стих ломоносовских од зачарованно гудел в его голове, склоняя к тому, чтобы и самому попробовать когда-нибудь слагать такие же звучные строфы.
Однако настоящая поэзия пока не давалась. Зато одна его пиеска сослужила ему худую службу. В этой пиеске он вывел некоего капрала, жену которого полюбил полковой секретарь. Как и его конфетные стишки, эпиграмма сия пошла гулять по рукам и попала к самому герою сатиры. После этого полковой секретарь целых два с половиною года вычёркивал Державина из списков представляемых к повышению. Так и продолжал незадачливый сочинитель ходить в звании капрала, когда другие его товарищи уже достигали офицерского звания.
Лишь когда ему пошёл двадцать девятый год, был он произведён в гвардейские прапорщики. Но и это счастье оказалось как бы с подвохом. Всё дело в том, что офицерская служба в гвардии сразу потребовала непривычных расходов.
Тут надобно сказать, что ещё до производства в прапорщики мысль о том, чтобы разбогатеть, стала для него болезненным наваждением. И средство к тому он выбрал по тем временам весьма расхожее – карты. Только сие привело к ещё большему разорению и даже сраму. Проиграв собственные скопленные деньги, он пустил в ход материнские, данные на покупку имения, и их продул подчистую. И, придя в отчаяние, как он потом сам признавался, «спознался с игроками или, лучше, с прикрытыми благопристойными поступками и одеждою разбойниками; у них научился заговорам, как новичков заводить в игру, подборам карт, подделкам и всяким игрецким мошенничествам».
Два с лишним года такой жизни наконец ужаснули его, человека совестливого, и он излил свои чувства в стихотворении, которое так и назвал – «Раскаяние».
Ужель свирепства все ты, рок, на мя пустил?
Ужель ты злобу всю с несчастным совершил?
Престанешь ли меня теперь уж ты терзати?
Чем грудь мою тебе осталось поражати?
Лишил уж ты меня именья моего,
Лишил уж ты меня и счастия всего,
Лишил, я говорю, и – что всего дороже —
(Какая может быть сей злобы злоба строже?)
Невинность разрушил! Я в роскошах забав
Испортил уже мой и непорочный нрав,
Испортил, развратил, в тьму скаредств погрузился,
Повеса, мот, буян, картёжник очутился;
И вместо, чтоб талант мой в пользу обратил,
Порочной жизнию его я погубил;
Презрен теперь от всех и всеми презираем, —
От всех честных людей, от всех уничтожаем...
Исповедь пошла на пользу – офицерское звание свело с кругом других, не столь порочных людей. Однако же и тут пришлось изворачиваться, тянуться из последнего. В счёт жалованья получил из полка на обмундировку сукна, позументу и прочих вещей. Продав свой сержантский мундир, приобрёл английские сапоги. Наконец занял небольшую сумму на задаток и купил-таки ветхую каретишку вдолгу знакомых господ: без какой-никакой кареты невозможно было носить с пристойностию звание гвардии офицера.
Исполнилась и другая давнишняя мечта Державина: из казарм он перебрался на частную квартиру. Впрочем, никакой тогдашний достаток, коего, как известно, у него не было, ему не помог бы в обзаведении квартирою, если бы не роман с самою хозяйкою дома. У неё, на Литейной, и обосновался в маленьких деревянных покойниках новоиспечённый, хотя и не первой уже молодости, офицер.
Наверное, так бы и потекла далее относительно определившаяся жизнь, если бы не бурные события в дальних местностях российских, которые вдруг коснулись и его, державинской, судьбы.
Речь о Пугачёве и страшном мятеже, коий поднял этот казак, принявший на себя имя покойного императора Петра Третьего. Этот самозванец со своими сообщниками стал захватывать одну за другою крепости по течению реки Яик и вплотную подошёл к Оренбургу. Угроза нависла над всеми городами и сёлами Поволжья, куда вскорости и устремили свой путь разбойничьи орды.
Державина словно осенило – пробил его час! Он знал: в гвардейской службе ему не выдвинуться: нет средств, упущены годы, а главное – никаких мало-мальски полезных связей, без коих никуда не пробиться. А тут узнал, что формируется специальная следственная комиссия по делам мятежников, которую решено обосновать в Казани.
Родные места, с детства знакомые. Кому, как не ему, находиться в сём новом управлении? И он бросился по начальству. Не сразу, но просьба его была удовлетворена, и он оказался зачисленным в штат секретной следственной комиссии.
Однако силы бунтовщиков росли не по дням, а по часам. Там, где ступали Пугачёв и его сообщники, пламя вырывалось словно из-под земли и сжигало всё на своём пути. Волнение охватило Казань и все близлежащие места: что-то будет, коли ничем не удастся остановить мятежников, а регулярные войска, посланные правительством, ещё не подошли.
Как офицер, Державин, разумеется, ещё не нюхал пороха. Но простой расчёт подсказал ему, что сидеть в Казани сложа руки и ожидая, чем окончится ужасная заваруха, далее нельзя. И он упросил послать его в команду, которая имела приказ идти навстречу пугачёвцам.
При нём – секретный ордер: выискать в Самаре, которая сдалась мятежникам, тех, «кто первые были начальники и уговорители народа к выходу навстречу злодеям со крестами и со звоном и через кого отправлен благодарственный молебен».
Главных зачинщиков предписывалось отправить закованными в Казань, а менее виноватых «для страху жестоко на площади наказать плетьми при собрании народа, приговаривая, что они против злодеев должны пребывать в твёрдости».
Все эти указания Державин выполнил ревностно и расторопно, как и полагается исполнительному офицеру. И конечно же с желанием особо проявить себя в глазах высокого начальства. Потому в его голове зреет план захватить не кого-нибудь, а самого Пугачёва.
Однако свершить такое было нелегко. Как ни обкладывали зверя, он вырывался из окружения и усиливался вновь. Стремительно, как степной пожар, разливаясь всё шире и шире, мятеж двигался в киргизские степи и за Урал, тогда как главные силы правительства были стянуты значительно южнее. Коротко говоря, Державину пришлось изрядно помотаться по степным заволжским местам, где свирепствовали разбойники и где он, не знающий усталости, самолюбивый и отчаянный офицер, надеялся с помощью расставленных им застав из надёжных людей захватить главного злодея.
Несмотря на невзгоды походной жизни и служебные неудачи, которые сыпались на Державина градом, заслуженно или нет, ему в одном повезло: в сей пугачёвской круговерти он познакомился со многими высокими начальниками. И когда его, прослужившего в гвардии пятнадцать лет, выпустили не в армию, а в статскую службу, объявив его неспособным к военной, знакомства сии, несомненно, дали свои плоды.
Так, он чрез какое-то время был введён в дом князя Вяземского, генерал-прокурора Сената, где, можно сказать, стал своим человеком. Здесь же он сошёлся с обер-секретарём Храповицким, в юности подававшим поэтические надежды, и с Козодавлевым, таким же экзекутором, как и сам Державин.
Осип Петрович Козодавлев в своё время учился в Лейпцигском университете, переводил с немецкого и сам баловался стишками. У него в доме однажды Державин увидел среди гостей девицу с чёрными как смоль волосами, острым, с горбинкою носом и огненными глазами на бледном, слегка бронзовато-оливковом лице, коей было лет семнадцать. Ею оказалась Катенька Бастидонова. Она-то вскоре и стала женою Державина.
Однако Козодавлев сыграл в жизни своего нового приятеля и другую роль – сам того не ведая, выступил как бы поэтическим державинским крестным.
На первых порах Державин не сразу и поверил, что его новые приятели – Храповицкий и Козодавлев – запросто вхожи в дом Ивана Ивановича Шувалова, который недавно воротился из чужих краёв, а после них – из белокаменной, где занимался делами своего университета.
У Державина аж сердце зашлось от такого известия. Как же так, у него где-то хранятся и стихи, посвящённые сему вельможе, а он их ему ещё не вручил, не решаясь зайти, а они, его новые товарищи, там, в доме на Невском, частые гости?
С радостью переступил порог заветного дома и совсем смутился, когда спустя уже более пятнадцати лет узрел своего кумира. А тот, расплываясь в открытой улыбке, запросто вышел навстречу гостю и подал ему руку:
– Так вот вы каким стали, питомец Казанской гимназии и бывший рядовой Преображенского полка! Говорят, вы в стихах сделали заметные успехи? Надеюсь, почитаете нам из того, что сами найдёте нужным.
А у него, Державина, уже и вправду собралось немало из написанного в последние годы. Об этом, оказывается, успели поведать Шувалову Храповицкий с Козодавлевым. Ничего посему не оставалось, как теперь вынести на суд просвященному меценату свои сочинения. Их он уже читал таким знатокам поэзии, как Львов, Капнист и Хемницер, кои его опусы зело одобрили. Потому он без особой застенчивости познакомил и Шувалова со своими стихами.
Нет, это уже были не полковые безделки-мадригалы и куплетцы для конфет. Слова походили на литавры, кои Шувалову до этого приходилось слышать, пожалуй, у одного лишь Ломоносова.
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами Смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечёт.
Ничто от роковых когтей,
Ни кая тварь не убегает:
Монарх и узник – снедь червей,
Гробницы злость стихий снедает;
Зияет Время славу стерть:
Как в море льются быстры воды,
Так в Вечность льются дни и годы;
Глотает царства алчна Смерть.
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимса;
Приемлем с жизнью смерть свою;
На то, чтоб умереть, родимся;
Без жалости всё Смерть разит:
И звёзды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит...
Смерть, трепет естества и страх!
Мы – гордость, с бедностью совместна:
Сегодня Бог, а завтра прах;
Сегодня льстит надежда лестна,
А завтра – где ты, человек?
Едва часы протечь успели,
Хаоса в бездну улетели, —
И весь, как сон, прошёл твой век...
Это были стихи на смерть князя Мещёрского. Он не был близким другом Державина – лишь знакомым. И не печаль и оплакивание человеческой судьбы слышны поэтому в стихотворении. В нём – отзвук философских раздумий. Потому будничные понятия, связанные с бренностью человеческого бытия, здесь вырастают в космические образы.
До сих пор многие, кому читал свои стихи Державин, лишь за некоторым малочисленным исключением, как-то сонно и отрешённо внимали тому, о чём говорилось в его стихах. Так, тот же князь Вяземский, например, просто засыпал в своём кресле, недослушав и половины стихотворения. Тут же на глазах Шувалова выступили слёзы, и он, муж в летах, не мог их сдержать – так потрясли его державинские слова.
– Вы обязательно должны мне прочитать всё своё, – наконец, оправившись от волнения, произнёс Иван Иванович. – И непременно перепишите для меня каждое своё стихотворение, – их надо издать отдельною книгою, а не таить у себя. Об этом я позабочусь сам – отпечатает типография университета в Москве. Только – умоляю вас – не тяните!
Однако дело затянулось по другой причине – тяжело заболел Шувалов. Да так, что иные полагали, что уже не встанет. И когда, на счастье, пошло на поправку, Державин написал стихи «На выздоровление Мецената».
Здесь также, в самом начале, – ужасающие картины зла, постигающие человека:
Кровавая луна блистала
Чрез покровенный ночью лес,
На море мрачном простирала
Столбом багровый свет с небес,
По огненным зыбям мелькая.
Я видел, в лодке некто плыл;
Туг ветер, страшно завывая,
Ударил в лес – и лес завыл;
Из бездн восстали пенны горы,
Брега пустили томный стон;
Сквозь бурные стихиев споры
Зияла тьма со всех сторон.
То был рок, который настигал человеческую жизнь. И среди обречённых поэту виделся его кумир.
Меж их, Шувалов! был и ты.
И ты, друг муз, друг смертных роду,
Фарос младых вельмож и мой!
Но чудо свершилось – смерть отступила.
Ты здрав! Хор муз, тебе любезных,
Драгую жизнь твою любя,
Наместо кипарисов слёзных,
Венчают лаврами тебя.
Прияв одна трубу златую,
Другая строя лирный глас,
Та арфу, та свирель простую
Воспели, – и воспел Парнас:
«Живи, наукам благодетель!
Твоя жизнь ввек цвести должна;
Не умирает добродетель,
Бессмертна музами она».
Бессмертны музами Периклы,
И Меценаты ввек живут.
Подобно память, слава, титлы Твои, Шувалов, не умрут.
Великий Пётр нам ввёл науки,
А дщерь его ввела к ним вкус;
Ты, к знаньям простирая руки,
У ней предстателем был муз;
Досель гремит нам в «Илиаде»
О Несторах, Улиссах гром, —
Равно бессмертен в «Петриаде»
Ты Ломоносовым пером.
Да, Шувалов уже был прославлен литым стихом великого Ломоносова. И может показаться, что голос Державина ничего нового не прибавлял к облику мецената. На самом деле в державинских стихах, посвящённых Шувалову, отражалось целое мировоззрение поэта: он, нежданно познакомившийся с сильными мира сего, увидел вдруг, какими разными могут оказаться те, что когда-то были или до сих пор остаются приближёнными к власти.
Эти настроения с особенною силою проявились в нём, когда он задумал оду к Екатерине Второй, назвав её «Одою к премудрой киргиз-кайсацкой царевне Фелице».
Поводом для написания этих стихов послужила сказка о царевиче Хлоре, которого Фелица, то есть богиня блаженства, сопровождает на гору, «где роза без шипов растёт». Сказку эту сочинила сама императрица Екатерина Вторая для своего внука Александра.
В оде Державина к Фелице, богине премудрости, благодати и добродетели, автор обращается от имени некоего татарского мурзы, потому что сам произошёл от татарского племени. И её, императрицу, он называет Фелицею и киргизскою царевною, наверное вспоминая свои оренбургские деревни, расположенные вблизи киргизских степей.
Главное содержание оды – прославление мудрой деятельности императрицы, которая всеми своими превосходными качествами – прямая противоположность тем мурзам, которые её окружают. А чтобы не навлечь гнев тех, кого обличает поэт, он все пороки вельмож приписывает себе, от чьего лица и ведёт повествование. Но кто же не узнает в сих сибаритах, окружающих премудрую Фелицу, Орловых, Потёмкина и других более пекущихся, по мнению автора, о себе, нежели о родной державе?
Ода была уже готова, когда Козодавдев выпросил её у Державина, чтобы по секрету показать близким друзьям. Круг близких друзей до того расширился, что ода вскоре стала известна почти всему Петербургу. И конечно же список попал в руки Шувалова. И тут произошёл конфуз, который не на шутку испугал и самого вельможу, и автора оды.
Коротко говоря, список с оды, доставленный Шувалову Козодавлевым, вызвал однажды интерес у гостей Ивана Ивановича. Обедали тогда у него Безбородко, Завадовский и другие близкие ко двору персоны, они и упросили Шувалова прочесть державинские стихи. Шувалов прочёл. И тут же поднялся смех: как метко пиит разоблачил сибаритство приближённых к Екатерине! Но мало того, что гости позлословили сами за столом, – о стихах вскоре через них узнал и Потёмкин. Он немедля затребовал у Шувалова список, а Иван Иванович вызвал к себе Державина.