Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
Прусский король Фридрих Вильгельм Первый несказанно обрадовался, когда его жена Софья Доротея, урождённая принцесса Ганноверская, принесла ему сына.
– Фриц будет солдатом, который покроет своё имя бессмертною славой! И к чёрту всех гувернёров и гувернанток. Учителей приставлю только таких, какие расскажут моему сыну о странах, которые он должен будет покорить, преподадут начала математики, чтобы мог сосчитать количество солдат, пушек и пороха, необходимых для войны. Всё остальное – для белоручек, коих он так или иначе забреет в солдаты и сам выбьет из них учёную дурь.
Но мальчик, казалось, с самых малых лет начал нарушать каноны отца. Он стал писать стихи, учиться играть на флейте, книги поглощал одну за другой. Когда разразился скандал и отец, топая ногами, закричал, что выгонит школяра из дома, Фридрих снял для себя отдельную квартиру, в которой завёл собственную библиотеку. В ней на самой любимой полке стояли «Государь» Макиавелли, «Утопии» Моруса[14]14
Макиавелли Никколо (1469 – 1527) – итальянский политический мыслитель, историк, драматург. Выступал за сильную централизованную власть, которая, по его мнению, одна была в состоянии объединить Италию. Считал, что для достижения политических целей годятся любые средства. Макиавеллизмом и ныне называют политику, которая пренебрегает моралью. Главные сочинения: «История Флоренции», «Государь», а также комедия «Мандрагора».
«Утопии» Моруса, – Имеется в виду «Утопия» – знаменитое сочинение английского гуманиста и философа Томаса Мора (1478 – 1535). Морус – латинизированная форма его фамилии.
[Закрыть], «Вечный мир» аббата де Сан-Пьера и «Республика» Бодяна.
Да, он, что называется, обманул отца. Он рос не неженкой и благодушным отроком, а готовил себя и впрямь к государственному правлению. Только для того, чтобы по-настоящему иметь могучую армию и великое государство, он стремился овладеть как можно большими знаниями для управления своими подданными. А армию, собрание умелых, ловких, до зубов вооружённых людей, он любил не меньше своего отца. Потому он сделал всё, чтобы прусское войско стало ещё грознее, чем было до него.
Все соседи – короли и принцы – терялись в догадках: как, этот мягкий в обращении с дамами, чудесно разбирающийся в музыке король – грубый капрал? Не может того быть!
Это его и радовало, заставляло крепить и крепить военную мощь, чтобы под личиною кротости и великодушия диктовать всем своим соседям правила игры.
Фридрих Второй помнил, как его отец заботился об армии – он копил войско, как копят деньги: талер к талеру и солдат к солдату. Так стал поступать и он, новый король.
Ах, как обманывался его отец, с ненавистью замечая в руках сына новую книгу! Но некому было объяснить, что книга великого Макиавелли – учебник, не менее нужный, чем полевой устав пехоты. Тот – о правилах ведения боя, этот – о правилах ведения дел в государстве, так чтобы оно день ото дня становилось сильнее.
Впрочем, и полевой устав пехоты Фридрих Второй знал так, как никто другой из его подданных. Поэтому сразу же, только вступив на престол, он переделал его. Он выбросил из него всё, что касалось фортификации, иначе – ведения оборонительного боя. Наступление, стремительность, внезапность – вот что стало основой его тактики.
Собственно говоря, и правление своё он начал, демонстрируя силу и натиск. Он ввёл свои войска в соседнюю Силезию, дав понять тем самым Австрии, что не кто другой, а только он отныне хозяин в Европе.
А кого он должен бояться? В своё время Австрия считала себя единственной наследницею Древнего Рима и потому так нагло расширяла собственные пределы. Но вот прусские войска, вступив в Силезию, покончили с этой бесцеремонностью тех, кто числил себя продолжателями дела Карла Великого.
Была ещё Франция, которой также хотелось раздвинуть свои пределы до Рейна, присоединив Фландрию и Брабант. Но следует ли принимать всерьёз дряхлое и безвольное правительство короля Людовика Пятнадцатого и кардинала Флери?
Единственная держава на всём континенте, которой следует опасаться, – это Россия. Она одна может выставить не менее миллиона семисот тысяч войска и флот, состоящий из двенадцати линейных кораблей, двадцати шести судов низшего разряда и сорока галер.
Доходы этой страны, если сравнивать её с Пруссиею, более всего лишь в два раза. Но там всё дешевле, чем где бы то ни было в Европе. Значит, неимоверно дёшев и солдат. Их можно набрать столько, сколько потребует война, разразись она против Пруссии.
А в бою этот неприхотливый воин, требующий на своё обмундирование, вооружение и пропитание скудные гроши, куда как умел, храбр и мужествен!
– Русского солдата мало убить – его ещё надо повалить, – не раз Фридрих Второй слышал от своего адъютанта Манштейна. А он не может соврать, поскольку сам долгие годы был тем самым русским солдатом.
Потому, начиная политику подчинения себе Европы, Фридрих Второй не спускал глаз с того, что происходило там, на востоке, где за его последним оплотом – Кёнигсбергом – простиралась эта загадочная страна – Россия.
И теперь, только услышав от своего адъютанта и главного советника по русским делам, что из России явился беглый гренадер, у которого имеется план, как совершить там, на русской земле, государственный переворот, король радостно воскликнул:
– Введите ко мне этого молодца. Я тут же облачу его в форму моих гренадеров. Но нет, лучше я сразу дам ему мундир лейтенанта, чтобы вдохновить его к дерзновенному действию.
– Однако, ваше королевское величество, следует сначала выслушать этого героя. Ведь он предлагает спасти брауншвейгское семейство, которое находится в заточении, что вам небезразлично, – упредил короля Манштейн.
– Ты прав, Христофор. Прежде чем кого-то сбросить с трона в чужой стране, надо уже иметь у себя того, кого можно будет на этот трон посадить. Немедленно вызвать ко мне брата принца Антона – принца Фердинанда Брауншвейгского! Этот принц-приживальщик где-то здесь, во дворце Сан-Суси[15]15
Сан-Суси – дворец в искусно спланированном парке (Потсдам), построенный архитектором Кнобельсдорфом для Фридриха II.
[Закрыть], обивает пороги моих апартаментов. Речь пойдёт о его брате и его племяннике, не так ли, Манштейн?
Когда в зал вошёл Иван Зубарев, Фридрих Второй не скрыл удовлетворения:
– Рост два метра десять. Я не ошибся? А ширина плеч? Ну-ка: кру-гом, ать, два! Теперь вижу: герой. И не бахвалился перед моими офицерами, когда настаивал, чтобы непременно доставили тебя к королю. Итак, где теперь несчастная семейка?
– Есть, ваше королевское величество, на севере, ближе к Архангельску, такое место – Холмогоры, – безбоязненно начал Зубарев. – Так вот там русская императрица Елизавета содержит своих пленников. И между ними – законного российского императора Иоанна Антоновича, которого ждут не дождутся на престоле все русские люди. Да вот взять хотя бы челобитную к вашему величеству от раскольников, что я передал господину вашему адъютанту.
Пока Манштейн переводил речь Зубарева, а затем письмо, им привезённое, в залу вошёл принц Фердинанд Брауншвейгский.
– Так, значит, мой родной брат и племянник живы? – воскликнул он. – Когда же я их увижу и прижму к своей груди?
– Остынь, принц! Их надо ещё вызволить из заточения, на которое их обрекла в России безжалостная и коварная Елизавета, – оборвал его король. – И это должен совершить молодец, который стоит перед нами. Послушаем же, что он предлагает.
План Зубарева был до дерзости прост, но потому сразу показался успешным: подкупить стражу в том отдалённом от Петербурга и глухом лесном месте и вывезти пленников в большой морской город Архангельск.
– А пойдёт ли на подкуп охрана? – был поставлен вопрос.
Но тут же король и все окружающие сами ответили на свои сомнения: в тех диких местах, где содержится несчастное августейшее семейство, стражники сами находятся на положении заключённых и будут рады, если их избавят от сей беспросветной доли.
– Вот тебе, солдат, две медали. На них изображён не кто иной, как мой брат Антон. – Фердинанд вынул из кармана и передал Зубареву два золотых кружочка, напоминающих монеты. – Покажешь принцу при первом же свидании, и он полностью доверится тебе.
– Но, кроме медалей, нужна денежная сумма, и немалая, – тут же произнёс король. – Я уже решил, какой подарок сделаю нашему русскому герою, – зачислю его в свою армию с чином полковника. Да-да, нисколько не ниже, хотя первым моим решением было остановиться на лейтенанте. Однако в сём предприятии нельзя быть скупцом. Сколько червонцев выделишь ты, принц Фердинанд, на это святое дело?
Брат русского пленника попытался открыть рот, но его снова перебил король:
– Поройся в своих сундуках, Фердинанд, они, мне кажется, с двойным дном. Так что не скупись. Вызволишь брата – Россия непременно испугается и заплатит такого отступного, что ты с лихвою окупишь свои издержки и заодно поделишься со мною, королём. А если удастся поднять восстание среди недовольных Елизаветой раскольников и твоего племянника вновь посадить на русский трон, ты, знаю, оберёшь Россию до нитки. Так что не жмись, давай раскошеливайся. И ещё: подберите вместе с Манштейном капитана корабля, который не раз ходил в этот русский город Святого Архангела – так, что ли, он прозывается? Капитана надо показать сему молодцу заранее, чтобы они, когда встретятся там, в порту, сразу узнали один другого. Ну, желаю удачи! Хох! Хох! Хох!
И семена и пашня
Ивана Ивановича Шувалова нельзя было назвать красавцем в полном значении этого слова. Напротив, в его лице всё было непомерно крупно – нос, губы, широкий лоб. Но вместе с тем в его обличье, и в первую очередь в манере поведения, имелось нечто такое мягкое, что он оказывал впечатление воплощённой нежности и, можно сказать, даже женственности.
Во-первых, он всегда предпочитал в своей одежде светлые тона. И во-вторых, много времени уделял своим туалетам, подолгу мог просиживать перед зеркалом, придавая своему породистому лицу, с помощью белил и кремов, тот ореол утончённости, за который многие за глаза называли его презрительно франтом и фанфароном, а в его присутствии – душенькой и очаровашкою.
Однако его преувеличенное внимание к своей особе ничуть не носило характера самолюбования или желания лишний раз показать своё превосходство перед другими. Наоборот, он, будучи в большом свете, всячески старался уйти как бы на второй план, при этом постоянно неся на своём лице как бы кроткую извиняющуюся улыбку, а не выражение зазнайства и превосходства, что ему можно было приписать по его положению при дворе.
И внимание к своим костюмам, а также любование, как отмечали многие, своей персоною перед зеркалом было на самом-то деле опять же не выражением превосходства, а скорее стремлением как бы отъединиться от толпы, сохранить свой, присущий только ему облик, даже более того – проявлением особой, во многом врождённой стеснительности.
По этой же причине он предпочитал мир книжный всему тому, что окружало его в жизни, как бы оберегая своё существо от грубого и бесцеремонного влияния людского окружения, в котором он был вынужден существовать.
Так же, как книги, его уединению способствовало и то состояние, когда его внезапно настигало, скажем, лёгкое недомогание, когда вдруг разламывалась голова или ощущалась простуда.
Ах, как он любил тогда болеть! То есть иметь законную возможность никуда не выходить, нежиться в неубранной постели в течение всех дней и погружаться попеременно то в мир книг, то в не менее сладостный мир мечтаний и грёз.
Впрочем, и тут Иван Иванович был не оригинален в том смысле, что хотел как-то отличиться от других. Созерцательность, размягчение души, стремление сосредоточиться на своих внутренних моментах земного существования – разве всё это не широко распространённые черты чисто русского нашего характера?
Так что и в этом смысле младший Шувалов был, строго говоря, как все. Или, лучше сказать, как многие другие вокруг него. Но с тою лишь малою разницею, что он был более других скрытен и застенчив. И это, повторяем, являлось не выражением гордыни, а скорее проявлением благонравия и смирения, что считается главною чертою тех персон, кои со всею строгостью и критичностью относятся не к другим, а именно к своей собственной личности.
Этого-то и не могли понять те, кто впервые сталкивался с Иваном Ивановичем. Сделать сие прежде всего мешало достигнутое им высокое положение при дворе. Они-то знали, что во многих случаях путь наверх – это нескончаемое проявление интриг, подсиживаний, зависти, ревности к соперникам, науськивание одних на других, даже откровенная злоба, мщение и угрозы.
Однако никто, даже из самых откровенных завистников, не мог бы указать на жертву сего удачливого фаворита. Её не было и не могло существовать! Даже тот, кого, казалось, оттеснил с первых ролей новый любимец императрицы, её пред Господом Богом заявленный муж Алексей Григорьевич Разумовский, ни в коей мере не был настроен против Шувалова. Между ними – старшим и младшим – как однажды, при первом ещё знакомстве, возникло чувство приязни, так в сём состоянии они и пребывали всё время.
Более того, не кто иной, как Алексей Разумовский, бывший уже графом и даже получивший чин фельдмаршала, не раз выступал за то, чтобы Елизавета не забывала отличать вниманием своего пажа, потом камер-юнкера и, наконец, камергера.
Так было, когда на первых же порах Елизавета наградила тихого и славного своего пажа золотыми часами. Так было и тогда, когда Алексей Разумовский, ходивший уже в высшем воинском чине, подсказал императрице сделать Ивана Шувалова генерал-поручиком и генерал-адъютантом.
Знал бывший казак и пастух: не просто в чинах тут дело. По ним, этим чинам, кладётся и жалованье. А чтобы жить при дворе, будучи всегда на виду, надо иметь деньги, к тому же и немалые. А именьица, с которых жил Иван Иванович, были скудные, с трудом содержавшие его любимую матушку Татьяну Семёновну.
Тут бы всеми силами начать подкоп под соперника. Да не поднималась и не могла подняться у Алексея Григорьевича рука на того, кто, как и он сам, вошёл когда-то в случай не с корыстною целью, а, напротив, даря другому доброту и радость своей щедрой души.
Да, они оказались похожими, эти два разных на первый взгляд человека, два фаворита императрицы. И оба как бы предпочитали оставаться в тени, не заявляя претензий на свои, казалось, очевидные права. Ибо каждый, глубоко в душе, имел свой, удовлетворяющий собственные жизненные претензии и жизненное своё самолюбие, только ему свойственный мир.
На чужое – Боже упаси – ни тот, ни другой не покушались. И это говорило не только о незлобивости их характеров, но и об их цельности. И в определённой мере – о той нашей созерцательности и умиротворённости, которые многие чужеземцы да и мы сами промеж себя называем простым словом – ленью.
И в то лето, возвратившись вместе с императрицею из Москвы и остановившись в любимом ею Царском Селе, Иван Шувалов в конце концов ощутил себя в том состоянии спокойствия, умиротворения и даже своеобразной изнеженности духа, в коем так любил пребывать. Однако, проведя бесцельно неделю и другую, он вдруг лихорадочно потянулся к перу и бумаге, чтобы заняться делом, которое запало в его ум ещё там, в первопрестольной. И дело это было – забота о первом нашем университете, который он, Шувалов, дал себе слово открыть в Москве.
Как поступил бы какой-нибудь немец или человек, вообще привыкший к постоянной и систематической работе? Он долго, всесторонне размышлял бы о необходимом предмете, обложил себя со всех сторон учёными трудами, писал, перечёркивал и снова писал.
Не то свойственно нам, русским. Мы, уж коли вызрела в нас самих какая-либо мысль, – вынь да положь! – с маху, с ходу, не щадя ни себя, ни своих дневных и ночных часов, всё отдаём делу.
Так набросился на свои занятия и Шувалов. Он тоже обложился книгами, выписками, которые делал исподволь – не без того, не все мы, русские, щи лаптем хлебаем! И, изведя не менее пуда бумаги, произвёл наконец на свет Божий прожект будущего университета.
И тут же, торопя себя и курьера, приказал:
– К профессору Академии наук господину Ломоносову. В собственные руки!
Ломоносов тож являлся по характеру самым что ни на есть русским из русских. С начала весны как обосновался на своей фабрике в Усть-Рудице, так и пропал для всего Петербурга. Ни Шумахер, ни сам президент Академии не в силах были сыскать его и вернуть на академические заседания. А когда он вдруг заявился, дали ему такого нагоняя, что Михаил Васильевич, направляясь домой, заглянул в кабак и с тех пор запил дома на всю неделю.
Хорошо, что Елизавета Андреевна, жена, спрятала камзол и палку, с коей не расставался из-за больных ног и которою теперь грозился перебить в Академии всех паскуд немцев.
Посыльный вошёл в дом, неся перед собою плетёную корзину, издававшую сладкий лесной аромат.
– Михель! Никак клубника, да свежак и крупная какая – одна ягодка к другой, – принимая царскосельский дар, всполошилась Елизавета Андреевна. – Леночка, майн кинд, ты где?
Марья Васильна, пошли-ка, голубушка, к кому-нибудь за сливками. Это же вундершен, прелесть – клубника и коровьи сливки!
Ломоносов вышел из своего кабинета. Сумрачным взглядом обвёл жену и свою сестру, приехавшую в гости из Холмогор, и, зачерпнув пригоршню ягод, запихнул их в рот.
– От Ивана Ивановича? – зыркнул в сторону посыльного. – Удружил, право слово, удружил его превосходительство и мой сердечный друг! – И взгляд его потеплел.
– А это вам, господин профессор, велено в собственные руки, – протянул посыльный пакет, скреплённый личною печаткою Шувалова, кою Ломоносов сразу же опознал. – Сказывали, ответа в сей минут не ожидают. Так что я, с вашего позволения, сразу же назад. А вы кушайте, кушайте ягоду – прямо с грядки, ещё, должно быть, роса не высохла, свеженькие...
Присев у себя к столу, Михаил Васильевич нетерпеливо разорвал конверт и расправил перед собою листы, исписанные крупным канцелярским почерком переписчика. «Проект о учреждении Московского университета. Доношение Правительствующему Сенату», – прочёл по верху листа и отодвинул прочь, чуть не опрокинув початого штофа с анисовой.
– Не более и не менее как готовый уже доклад! Ну а мы-то здеся при чём, ваше превосходительство? Вы уж начали, вам и доводить сей почин до конца. Выходит, вам ни к чему советы тех, кто не токмо видали разные университеты, но и обучались в них и узаконенные порядки представляют в своём уме ясно и живо. Ну а мы – тогда тож сами по себе. – И, скосив взгляд на зелёный штоф, плеснул себе в пробирную склянку.
Однако, прежде чем поднести ко рту, вперился вновь в написанные строчки: «Направляю вам черновой набросок, дабы вы, уважаемый Михайло Васильевич, высказали своё просвещённое мнение, без коего в сём наиважнейшем предприятии никак не обойтись».
– Ну, чего закипятился, дурень? – пробурчал себе под нос и, резко отодвинув локтем склянку, взялся читать далее. – Чего заревновал, коли никто не отнимал у тебя невесту? Помнишь тот разговор на Москве, у Спасских школ? Вместе задумали, вдвоём и завершать. Постой, постой! А ведь зело разумно составлена сия бумага. Так и отпишу: «Полученным от вашего превосходительства черновым доношением, к великой моей радости, я уверился, что объявленное мне словесно предприятие подлинно в действо произвести намерились к приращению наук, следовательно, к истинной пользе и славе отечества». И далее: «При сём случае довольно я ведаю, сколь много природное ваше несравненное дарование служить может и многих книг чтение способствовать». А вот после сих слов следует и мне высказать своё мнение, дабы общими нашими усилиями составился чёткий план.
Ломоносов придвинул к себе чистые листы бумаги и стал быстро их исписывать своим чётким, округлым почерком.
«Допрежь всего – не торопиться, – пытался останавливать себя Ломоносов, – дабы потом нс переделывать уж раз определённое».
Но в голове так складно вдруг стало всё выстраиваться, что перо не поспевало за мыслию.
Получалось: вроде и не принуждал себя вплотную размышлять над будущим университетом, но мозг сам, будто помимо воли Ломоносова, исподволь откладывал и откладывал в какие-то потаённые ячейки памяти одну задумку за другою. Теперь же, когда возникла вдруг пора всё выложить на бумагу, оказалось, что и план готов – бери и претворяй его в дело.
«Ах, ежели бы собственною персоною объявился теперь Шувалов, дело куда как быстрее сладилось! Не поехать ли к нему в Царское? А что, я же не в гости к её величеству?»
Остановили жена и сестра:
– Ой, и накличешься ты, самоуправный, на новые беды! Над тобою хоть второго Шумахера ставь, хоть с полдюжины президентов – ты всё своё гнёшь.
– Цыц, дуры! Раскудахтались тут, – останавливал он их. – Я что же, о собственном благоденствии и богатстве пекусь, как иные и в Академии нашей, и даже при императорском дворе? На мне вон один камзол – и ладно. Да кружку пива к обеду. А он, обед, какой подадите – всё съем. Я об отечестве пекусь, о его благе. Тогда зимою в Москву полетел, дабы быстрее фабрику для нужд государства ставить. Теперь вот – университет. Чтобы Ломоносовых всё более и более становилось в России! А время на перепалки не токмо с Шумахером-канальей, но и с самим Господом Богом зазря сорить не желаю. Потому и хотел бы тотчас Шувалова за руку взять и, взяв, указать: «Тута, милейший Иван Иванович, вот так-то и так-то надо бы поступить».
Однако страстное желание всё довести до надлежащего вида двигало и Иваном Ивановичем. Императрица и та не узнавала его.
– Чего егозишь? Сказала же: согласная я. Хочешь университет на Москве – будет он у тебя. Просишь на него десять тыщ в год – подумаю и ещё, в случае надобности, набавлю. Сам знаешь, коли кто другой бы у меня на сие дело просил, фигу бы показала. А тебе, Ванюша, завсегда не будет отказа. Кстати, на ум мне пришло: пока через Сенат бумага пройдёт да я именной указ собственною рукою скреплю, дом под тот университет лучше загодя приготовить. Велю-ка я Ревизон-коллегию, Главный комиссариат и Провиантскую контору оттель выселить и отпустить подрядчику на исправление дома три тысячи рублёв.
Как тут было усидеть и не кинуться в Петербург?
Карета, запряжённая шестёркою английских лошадей, осадила у ломоносовского дома. Два гайдука в красных, шитых золотом ливреях соскочили с запяток и распахнули дверцу экипажа. Из него вышел улыбающийся во всё широкое лицо сам камергер двора её величества.
– Ой, как обрадуется вам Михайло Васильич! – выпорхнула из дверей Мария Васильевна. – Ну, словно чувствовал он – вы прибудете. Так что милости просим. Вы ведь всегда к нам запросто... Дай Господь вам, доброму боярину, доброго здоровья...
– Не утерпел. Не усидел, ожидая вашего, милейший Михайло Васильич, мнения по моему первому наброску мыслей, посвящённому предмету нашей общей заботы, – переступил Шувалов порог ломоносовской светёлки.
Стол был завален ворохом бумаг.
– И я, ваше превосходительство, кое-что тут набросал. И тож – в нетерпении вам прочесть. Итак, главное моё основание, которое хочу сообщить вашему превосходительству, состоит в том, чтобы план университета служил во все будущие годы.
– Вы правильно поняли мою мысль, – согласился Шувалов. – Но тут вот какая незадача может произойти попервости: не окажется в довольном количестве людей учёных, кои в состоянии занять профессорские места.
– И я о том пишу, – подхватил Ломоносов. – Сначала можно будет обойтись теми, сколько их найдётся. Но штаты сразу и в полную меру определить, дабы потом не выспрашивать у казны дополнительные деньги. Полезнее употребить оставшиеся свободными суммы, скажем, на собирание университетской библиотеки. Всё будет добро для нашего храма учёности. Затем же обязательно возрастёт число профессоров.
– Так сколько профессоров вы полагаете иметь в университете? – спросил Шувалов. – И каких?
– Сначала определим количество факультетов, – предложил Ломоносов.
Он доказал, по примеру иноземных университетов, в том числе немецких, которые хорошо знал сам, что следует иметь три факультета: юридических наук, медицины и философский, объединяющий такие науки, как собственно философию и историю.
– Так в лучших высших учебных заведениях Европы. Правда, у них с добавлением факультета теософского, – пояснил Ломоносов. – Но сие подразделение нам не требуется – богословию можно обучать в семинариях. Так что по числу кафедр следует иметь не менее двенадцати профессоров. Вот взгляните на мой список.
Шувалов внимательно прочитал набросок Ломоносова и предложил сократить число кафедр с двенадцати до десяти.
– Вы не будете возражать, ежели кафедру поэзии объединить с кафедрою красноречия, а кафедру древностей – с историческою? – предложил Иван Иванович. – Это поможет только углубить изучение каждого предмета.
– А вы, ваше превосходительство, правы, – согласился учёный. – Мне лестно предположить, что вы в своё время основательно проштудировали мою «Риторику». Именно в том своём труде я как раз и объединяю ораторское искусство с искусством стихотворным. Как же иначе, как не на примерах стихотворства, показать образцы риторики? Но вот подходим к другому важному вопросу: где готовить будущих студентов? Ведь университет без гимназий – что пашня без семян. Вы согласны со мною, ваше превосходительство?
– Вполне. И я намерен включить гимназию именно в состав оного университета.
Тень пробежала по лицу Михаила Васильевича, и он не удержался:
– Так почему всего одну? Я понимаю: для дворян. А как же другие сословия? В них не сыщутся разве яркие и самородные таланты? Среди крестьян, к примеру, откуда вышел и ваш покорный слуга.
– Помиримся на серединке? – улыбнулся собеседник. – Давайте так: впишем гимназию для дворянского сословия и для разночинцев. Но у меня к тому же зреет и другой прожект: университет будет в Москве, а гимназии под его началом открыть ещё, скажем, в Казани и в других наших больших городах. В других губернских городах создавать гимназии самостоятельные, подчинённые, скажем, Сенату. В уездных городах – начальные школы. Окажется сразу: и обширная пашня, и вдоволь семян!
– Превосходная мысль, любезный Иван Иванович. Но позвольте мне, коли время терпит, самым подробным образом составить проект регламента московских гимназий. Я уже успел кое-что набросать касательно сего предмета. Не сочтите за труд взглянуть хотя бы краешком глаза.
Шувалов пробежал взглядом листок и другой, протянутые ему Ломоносовым.
– Занятно! – заметил он. – Здесь у вас, кроме полного расписания преподавателей, инспекторов и набора дисциплин, предлагаемых к изучению, ещё и целый перечень так называемых хозяйственных предметов. Вот, например...
И будущий попечитель Московского университета зачитал вслух:
– «Кафтан с камзолом суконный и с лосиными штанами – восемь рублей, шуба баранья, покрытая крашеною льняною матернею, – два рубля, две шляпы по тридцати копеек, восемь пар башмаков по двадцать пять копеек, сапоги, две подушки, одеяло... Итого – пятнадцать рублёв в год каждому школьнику».
Ломоносов сидел насупротив, и лицо его светилось.
– Вспомнил, – сказал он, – как дома бегал в одном кафтане цельный год к дьячку, коий приохотил меня к наукам. Так вот за неимением чистых тетрадок исписал на уроках весь подклад кафтана. Так что ничто за мелочи счесть не должно, когда речь идёт об отроках, многие из которых надолго будут оторваны от семей. Тут ни тетрадок не забудь, ни чернил. И копеек на баню и на прачку не экономь!