355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Татьянин день. Иван Шувалов » Текст книги (страница 18)
Татьянин день. Иван Шувалов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:15

Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

«Лазутчик» Фридриха Великого

Леса и хляби. Взгорки и снова болота... Где на попутной подводе, где и пешим по десятку вёрст.

Редко когда выпадала возможность обсушиться у печки. Большей частью – костерок и чуткий сон в чащобе. Не хотелось тратиться на постоялые дворы и на корчму. И денег было жаль, и опасался чужих глаз. Атак, Христа ради, выходило проще: и одежонка рваная, и весь заросший вид выдавали в нём странника, промышляющего Божьим подаянием.

Одного страсть как хотелось к концу каждого дня – снять с ног узкие, с тесным подъёмом немецкие башмаки да переобуться в удобную обужу российских странников – лапти. Да не было их здесь, в чужих немецких, а потом уже и польских краях. А ещё потому нельзя, оказалось, бросить неудобные башмаки, что в них, за стельками, были схоронены те тайные медали, что вручил ему в Потсдаме принц Фердинанд.

Но вот и окончились чужеземные края. Леса побежали сбочь дороги вроде те же самые, но уже, врёшь, свои, не чужие. И ноги сами стали сноровистее устремляться вперёд, к тому затерявшемуся в полесских дебрях хутору, откуда начал он свой путь к Кёнигсбергу-городу и далее, через Варшаву, под самый Берлин.

Отоспался за все недели. Однажды, уже середь дня, открыл глаза: кто-то стоит над ним и трясёт за плечо:

   – Эй, странник, вставай да натягивай-ка порты. К начальству велено тебя доставить.

   – Это же как, по какому праву? – сбросил с себя повидавший виды, изношенный кафтанишко, которым укрывался на ночь.

   – А по такому, голубь, что ты – вор.

   – Вор? Да ты, дяденька, окрестись, прежде чем возводить такую напраслину. У кого и что я украл?

В хату набилось уже трое или четверо здоровенных мужиков-стражников. Тот, который объявил Зубарева вором, не сдержался и что есть мочи саданул его кулаком в голову:

   – Я те поговорю! Ты у меня счас кровью умоешься. «Не вор я...» А кто вчерашним днём из ночного увёл двух лошадей и продал их на большаке у корчмы?

«Никак меня приняли за кого-то другого, – на мгновение отлегло от сердца, хотя висок, по которому пришёлся удар, саднило и ломило. – Да кто видел-то меня в ночном? Хозяин хаты может подтвердить: всю ночь дрыхнул я как убитый».

   – Где хозяин? Эй, кто в хате живой? – подхватился с лавки, на которой лежал, но другой тяжёлый удар, будто пудовым мешком с зерном, повалил его на пол.

   – Вяжи вору руки и на подводу его! – услышал он приказ старшего стражника.

Только когда пришёл в себя уже в новом чьём-то дому, решился:

   – Поклёп на меня. Я не тот, кем меня обзываете. Я с той стороны, – показал рукою на заход солнца. – И дело у меня важнейшее к таким знатным боярам, каких вы, подлые, ни разу в глаза не видели. Развяжите мне руки!

В горнице, кроме старшего стражника, коий вёз его с хутора, было ещё двое – тоже, видать, начальство.

   – Ах, ты ещё над нами вздумал куражиться? – закричали оба враз. – За дураков нас принимать взялся? А ну, сдирайте с него порты. Всыпать ему с десяток горячих!

Повалили навзничь, стали сдирать порты. И тут из карманов посыпались золотые монеты.

   – А ещё говорит: не вор. Да ты, голубь, убивец, наверное. Признавайся, сколько и кого из купеческого сословия порешил по дороге? Колодки на него, живо!

Однако, пока волтузили Зубарева на полу, толи развязалась, толи перетёрлась верёвка, скручивавшая руки. Он вывернулся из-под толстого конвоира, усевшегося уже верхом на его спине, и вскочил на ноги.

   – А ну, кто из вас смелый – подходи. Мигом порешу. Не купцов, а вас возьму грехом на душу, коли поклёп на меня такой учинили!

Мигом отпрянули к двери. Но кто-то схватил ружьё и щёлкнул курком. И тогда Зубарев что есть силы завопил:

   – Слово и дело! Везите меня в Тайную канцелярию. Не к вам, подлые, а к властям имею что сказать. Дело важнеющее, государственное!..

Верно, никто не входил в следственную избу столичной Тайной канцелярии с таким облегчённым чувством, как Иван Зубарев после непростой своей одиссеи.

«Счас всё разом образуется, – твердил он себе, даже не чувствуя на сей раз боли, причиняемой ножными колодками. – Вот счас введут в избу, присяду к столу и – всё кончится так, как и следует моему делу завершиться. А потом уж придёт и обещанное – императрицын указ о моём производстве в офицерский чин, а значит, и в благородное дворянское сословие. Только одно имя стоит назвать – его сиятельство граф Гендриков Иван Симонович. Там-то, в Полесье, мне ни к чему было бахвалиться и выдавать чужие секреты. А тут – в самый раз. Тута и начался как раз поворот в моей судьбе. Однако поначалу и здеся не сразу, видно, надо графа называть. Пусть направляют в Москву, где мы попервости с ним свиделись – в его подмосковной. А лучше-ка я сразу того, к кому меня приведут, огорошу – выну секретные медали».

Как и два года назад, в предбаннике пыточной Зубарева встретил полумрак, в нос шибанул кислый запах мокрой овчины, людского пота и крови. Кого-то, видно, пытали на дыбе аккурат до того, как и пред ним открылась дверь в сию преисподнюю.

   – Кто таков? – встретил его хриплый окрик.

Говорившего нельзя было разглядеть – фонарь со свечою был повернут к вошедшему, чтобы его можно было хорошо рассмотреть.

   – Слово и дело! – прокричал Зубарев и назвался по имени. – Велите меня ослобонить от оков и развязать руки. Имею что до вас довести.

Когда он выложил вынутые из-под стелек две золотые медали с изображением горбоносого лика и вкруг него на чужом, немецком наречии некоторыми словами, тот, кто сидел в потёмках за столом, жадно пригрёб к себе сии золотые кружки.

   – Чио сие означает и откуда оне? – Хрип был сухой и колючий.

   – То образ принца Антона Брауншвейгского, отца всероссийского императора Иоанна Антоновича, – поспешно проговорил Зубарев. – А они у меня – евонного брата, то есть принца Брауншвейгского тож, Фердинанда.

Казалось, обрушилась сама изба – так грохнул кулаком по столу тот, что сидел в тёмном углу.

   – Что? Так ты был там, за кордоном? Это они, вороги, тебя к нам заслали? Отвечай!

«Господи! Да что же это такое? И тут недоверие, и тут ковы супротив меня, – вновь испугался и задрожал Зубарев. – Да как же мне им всё объяснить?»

   – У Фридриха я был. У ихнего, значится, короля. А посылали меня к нему их сиятельство граф Иван Симонович Гендриков. Но сие – превеликая тайна. Я вам – как на духу. Но чтобы вы дали знать ему, графу. – Голос Зубарева сдал.

   – На дыбу его! Мигом! – прохрипел уже пришедший в себя тот, за столом.

Среди ночи, снятого с верёвок на бревенчатой перекладине под потолком, его окатили из ушата ледяною водой и бросили в угол.

Что говорил он на дыбе, в чём велено было ему признаться, он не помнил. Только вспоминал, как тот, кто допрашивал, кричал:

   – Подвысь! Ещё подвысь. А теперь давай угли к пяткам.

В голове всё туманилось. Но когда совсем открыл глаза, увидел вновь ту следственную избу и ощутил себя сидящим на лавке возле неструганого дубового стола с фонарём.

Насупротив – уже не один, а двое. И свету от фонаря поболее, особенно на фигуре и лике одного, с краю.

«Ба, да это же он, граф Иван Симонович! Вот оказия-то. А думалось – не выживу. Как же он про меня прознал, как здесь оказался?»

   – Ваше сиятельство, не узнали? – еле разжал окровавленный рот пленник. – А меня тута того...

   – Знаю, – проговорил граф. – Сам всё слышал, все твои слова с дыбы. Теперь уверен: всё, что ты говорил, правда.

   – Так, выходит, меня... при вас? За что? И как вы не сказали обо мне, о том, что сами же?..

Граф Гендриков встал и сделал два или три шага вдоль стены.

   – Ишь как ты просто рассуждаешь! Поручись-де за тебя. А почему мне ведомо, что ты правду баешь? Что тебя там, в Пруссии, не перекупили? Дело, брат, зело государственное, в коем ты теперь замешан. Так что ни мне, ни его сиятельству графу Шувалову особенно в тебе нельзя ни на гран усомниться. Вот почему – и крайняя мера.

«Шувалову, графу? Это тому, кто главный начальник над всею Тайною канцеляриею? Но где же он сам, почему ему сразу не донесли о таком важном случае? – пронеслось в голове Зубарева, и тут же его самого как обожгло: – Да вот же он, второй, предо мною, кто снимал с меня следствие в первый же день и кто повелел меня ночью – на дыбу... Ну и дела!..»

А дела и впрямь развернулись такие, что не приведи Господи. Чрез неделю-другую – Зубарев, пока приходил в себя, потерял счёт дням – его усадили в коляску и повезли в дальний что ни на есть путь. К студёному Белому морю, к городу Архангельску.

Поселили в каком-то дому, недалеко от стоянки кораблей, и каждый день стали водить к причалам, чтобы опознать немецкого капитана, что обязан был приплыть за бывшим малолетним императором. Но немецких судов давно уже не было в Архангельске, а новые не приходили.

Все сроки, о которых уговаривались там, в Потсдаме, истекли. И Зубарева повезли назад, в Петербург.

В Петербурге же в ту пору происходили другие дела. Совсем вроде бы непохожие на те, что шли в Архангельске, но в то же время прямо с ними связанные.

Каждую неделю граф и генерал-аншеф Александр Иванович Шувалов обязан был докладывать её императорскому величеству о том, что происходило по его тайному ведомству.

Петербург веселился, плясал на балах и кружился на маскарадах, и никому в голову не приходило, что можно жить как-то по-иному – в заботах или страхе. Откуда и почему? – удивился бы, наверное, каждый, кого вздумалось бы огорошить подобным вопросом. И только той, кто более всех, не ведая ни усталости, ни разочарования, до упаду плясала в своём дворце, нет-нет да приходили в голову чёрные мысли: а что, если вдруг...

О заговорах давно уже ничего не было слышно. И если бы кто-то что-то и удумал, старший из Шуваловых тут же бы непременно вывел на чистую воду злоумышленников и они бы, как, к примеру, Лопухины, оканчивали свой век в глухих и безлюдных местах.

Так что некого и нечего было опасаться. И всё же чёрные мысли приходили в голову, особенно когда, уже под утро, отплясав или отыграв среди весёлой компании в карты, она уходила в свои апартаменты и готовилась соснуть уже в наступающем, чуть брезжущем утре.

Что мнилось ей, императрице Елизавете, весёлой и с виду такой беззаботной и всецело довольной собственной жизнью и жизнью её окружающих самых близких персон? Ужас и мрак? Наверное, сие будет слишком сильно сказано. Подкатывала вдруг, ни с того ни с сего, какая-то неясная тоска, а за нею уже и это чувство, сначала отдалённо напоминающее страх, а потом уже – и саму обречённость.

А начиналось всякий раз с одного и того же видения. Она на руках с младенцем в спальне её высочества, бывшей правительницы российской. Младенец тих, он даже улыбается, и на глазах его – ни слезинки. Но она-то знает, что с этого мгновения он обречён. Как и что с ним и его родителями произойдёт, она ещё не ведает. Но чувство подсказывает ей: это она – виновница его и их несчастий. Только разве она виновата в том, что именно у неё украли когда-то престол, ей от рождения предназначенный.

Даже в сером свете утра, когда ночные тени уже отступали прочь, она всё-таки не могла оставаться одна в четырёх стенах. Маврутка и другие статс-дамы и фрейлины вместе с горничными её раздевали, без умолку с ней говорили, рассказывая всяческие небылицы, но сон всё не шёл. Тогда на смену статс-дамам приходили те, кого в эти часы она особенно любила видеть вкруг себя, – те, кто нежно гладил её ноги и, что было особенно приятно, почёсывал пятки, вызывая сладостное ощущение. И при этом те, кто её нежил и чесал, рассказывали ей сказки, что она особенно любила слушать ещё с детства.

Под мурлыканье старух-сказочниц она забывалась и засыпала. А у дверей её спальни, свернувшись калачиком на специально приносимом каждую ночь матрасе, задрёмывал истопник Василий Иванович Чулков, давний страж её беспокойных снов.

Только после полудня она приходила в себя, звала себя одевать, прибирать, причёсывать и накладывать налицо белила и румяна. И тогда лишь приходили к ней на доклады вельможи, уже толпившиеся в приёмной.

Иных, как Шувалова-старшего, да и среднего тож, она принимала, ещё полуодетая, в будуаре. Чего было жеманиться и стесняться, коли знакомы ещё с давней поры, когда она, цесаревна, жила запросто, ни с кем не чинясь.

И сейчас он, старший Шувалов, объявился, когда Мавра заканчивала взбивать императрицыну причёску – пышною волною надо лбом и валиком на затылке, как она любила носить в последние годы.

   – Чего толчёшься у порога, Сань, проходи ближе, к свету, – повелела Елизавета, слегка подмигивая Мавре. – Уж больно твой деверь стал сановитым, важным. Забыл, как в салки когда-то гонялись друг за дружкою.

   – Служба, ваше величество, – отозвалась Мавра. – Твой покой охраняет, вот и суровость напустил на себя.

   – Мой покой Чулков оберегает, – засмеялась Елизавета. – Вот уж ума не приложу, когда он сам-то спит. Признается: а я, матушка, вполглаза сплю, а вполглаза – тебя стерегу. И ты так – чтобы вполглаза?

   – Нет уж, государыня, уволь – всеми зенками стерегу тебя, – ответствовал Александр Иванович. – Затем к тебе сегодня ранёхонько и явился, что по этой части новость есть.

   – Ай споймал кого, кто злоумышлялся? – насторожилась государыня.

   – Как в воду глядела, матушка, – выдохнул Шувалов, радуясь, что помогла, сама не ведая, запросто приступить к нелёгкому делу. – Стой, немецкой стороны схвачен моими людьми один перебежчик. И прямо – от короля Фридриха. Вот кто, ваше величество, супротив тебя ковы заумышляет!

   – Что, войною сбирается супротив моей державы? – произнесла, не пряча усмешки.

   – Хуже, государыня. Прислал человека, чтобы вызволить из Холмогор известных тебе персон. И в первую очередь – его, того бывшего младенца.

Голубизна императрицыных глаз вмиг загустела до синевы, веки чуть заметно дрогнули.

   – Это же как такое он, король, удумал свершить? Пытал того человека, всё у него выведал? – встала она со стула. – Иль всё это враки?

   – Под присягою, матушка... на дыбе то есть... во всём как на духу сознался. Заговор. В том никакого сомнения. Я уж надёжных людей к Архангельску-городу посылал, дабы они выведали, если покажется за известными особами немецкий корабль. А в Холмогорах усилил караулы, – доложил Шувалов.

Императрица нервно закусила губу, лицо её побледнело.

   – Тут одними караулами не обойтись. Коли, говоришь, сам Фридрих человека заслал, опасность немалая. Тут надо самую крайнюю и решительную меру взять.

   – Вот и я так полагаю, да поперёк тебя, матушка, не решился, – произнёс Шувалов. – Надо бы Ивашке, того... головку снять. И – все дела.

Мавра молчала в продолжение всего разговора и только при последних словах не сдержалась.

   – От него... Все твои печали от него, моя милая, – сказала и прослезилась. – Пока он жив, покоя тебе не видать.

   – Цыц, душегубы! Куды меня толкаете, к какому греху? – Обернулась к иконам и осенила себя крестным знамением. – Я самому Господу Богу слово дала: ни капли не пролить ничьей крови... А что до моего покоя – в Шлиссельбург его, бывшего! Да одного, ночью, секретно. А те пусть остаются тамо, где и теперь. И чтобы с него, как окажется в крепости Шлиссельбург, ты, Александр Иваныч, не спускал глаз. С тебя и спрос мой будет за него – чтобы ни один волос, разумеешь?

   – Так точно, государыня. Всё исполню, как повелели, – произнёс Шувалов, и лицо его вдруг задёргалось привычным тиком. – Я ведь о том, о головушке его, только ради тебя, матушка.

   – Ладно, знаю тебя, глазом бы не моргнул, а башку бы снял, – уже взяла себя в руки Елизавета. – А что касаемо Фридриха, то я объявлю ему войну.

«Хватит мне сего безбожника терпеть, – подумала она. – Говорят, с женою в браке не живёт, аферистами себя окружил. С Силезиею в войне. Пусть-ка теперь от моих солдатушек попляшет. Не ко мне будет своих шпионов засылать, а мои войска придут к нему в Берлин».

Первый публичный театр

В императорском театре итальянская оперно-балетная труппа давала спектакль из древнегреческой жизни – «Митридата». В ложе голубого бархата, как всегда, появились её императорское величество, а с нею её высочество великая княгиня Екатерина Алексеевна, граф Алексей Григорьевич Разумовский и камергер Шувалов.

Занавес поднялся, и хор, выстроившийся в глубине сцены, грянул величественную ораторию. И в тот же момент из-за кулис показались стройные и гибкие танцовщицы, изображающие собою посланниц древних богов.

Голоса настолько были явственно слышны, что нетрудно оказалось разобраться, что поют хористы по-русски и безо всякого акцента. Особенно выделялся глубокий бархатистый баритон и нежный тенор.

   – Так это же братья Волковы[16]16
  Волков Фёдор Григорьевич (1729 – 1763) – создатель русского профессионального театра. Начинал свою деятельность в Ярославле, где в 1750 г. собрал любительскую труппу. В 1756 г., уже в Петербурге, она стала основой первого постоянного профессионального публичного русского театра. Фёдор Волков был не только организатором театрального дела, но и замечательным актёром. Его имя носит театр в г. Ярославле.


[Закрыть]
, – обратилась к своим спутникам Елизавета Петровна. – Я тотчас их узнала, Фёдора и Григория. Сколько раз я уже видела их в спектаклях. Однако ни разу не довелось слышать их пения.

   – Гарно спивают бисовы дети! – не удержался, чтобы не выразить свой восторг, Разумовский. – Эх, не потерял бы своего голоса, я всех бы их, чертей, перепел!

   – А ведь и вправду хорошо вышло, что Франческо Арайи стал занимать в своих итальянских спектаклях русский хор и русских же девок-танцорок, – согласилась с Алексеем Григорьевичем великая княгиня, стараясь чисто произнести каждое русское слово. – Наши отечественные актёры и актёрки, кои выступают в сценах иноземных, делают их зело понятными и нам оченно близкими по духу.

   – С вашим высочеством нельзя не согласиться, – произнёс Шувалов. – В афишке так и указано: «Спектакль итальянской труппы, а в балете заняты Аграфена и Аксинья, Елизавета, Авдотья да ещё танцоры Андрей и Андрюшка». Сие только лишний раз служит подтверждением тому, что пора нам здесь, в Петербурге, иметь и свой русский театр, на коем давать и драму нашу отечественную, а затем – и наш балет с оперою.

   – Ну, до оперы, Ванюша, нам ещё далеко, – возразила императрица. – Свои Расины да Мольеры с Вольтерами уже, можно сказать, проклюнулись. А вот своего Арайи, чтобы сочинил музыку, поди-ка сыщи.

   – Да наши, взять хотя бы малороссийские, песни в сто раз напевнее ихних, итальянских да галльских, – не согласился Разумовский. – Ты, матушка государыня, только прикажи, я на одной своей бандуре таких песен наиграю, скажем, к любой пиесе моего генеральс-адъютанта Сумарокова, – чем будет не опера!

   – В словах Алексея Григорьевича – немалый смысл, – сказал Иван Иванович. – И в самом деле – не боги горшки обжигают! Припомните, какими неловкими приехали, скажем, четыре года назад к нам ярославские комедианты. Читали свои роли напыщенно, без явного умения напевно произносить стихи. А смотрите теперь, кем стал тот же Фёдор Волков за какой-нибудь год-другой учения в Шляхетском корпусе! Знает риторику, через фехтование обрёл изысканную манеру в движениях, а уж по-французски и по-итальянски тож – одно удовольствие с ним говорить.

Великая княгиня Екатерина Алексеевна чуть заметно нахмурилась.

   – Жаль, что я не преуспела в итальянском языке, – сказала она несколько обидчивым тоном. – Однако разве нам успеть в науках за вами, Иван Иванович? Недаром вас кое-кто так и величает: министр по делам просвещения. Это – после того как вы взяли кураторство над Московским университетом.

Теперь же, надо надеяться, заделаетесь и директором будущего русского театра?

   – Коли в директора кого прочить, – вставил Разумовский, – его и искать не надо. Отдам Сумарокова. От него, сочинителя, более пользы будет на сцене, чем в моей канцелярии лейб-кампанской. А вот кураторство и над театром следует взять нашему милейшему Ивану Ивановичу. Об этом, очаровательная великая княгиня Екатерина Алексеевна, вы совершенно верно изволили высказаться.

   – Да, театру русскому пора бы быть в нашей русской столице, – согласилась императрица. – Волков и его комедианты из Ярославля, коих я повелела доставить в Москву, тому верная порука. Русский же народ охоч до всяких игрищ и искусств уже по самой натуре своей. Алёша, разве не в моём дому и ты покорил всех своим пением? А не у меня ли был и свой собственный театр. Да и указ мой, один из первых, был о том, чтобы разрешать во всех знатных домах давать представления и играть в своих спектаклях всем, кто этого пожелает. Токмо по городу не ходить ряжеными да с ручными медведями на цепи.

Императрица мило улыбнулась, и все засмеялись.

   – Что, антракт ещё не окончился? – вдруг спросила она. – А то мы разговорились, забыв о спектакле. Но, чтобы закончить наш разговор, велю тебе, Ванюша, составить прожект, дабы выпросить у Сената деньжат на первый российский театр. Ты верно всех нас надоумил: есть и актёры, и пиесы свои, доколе представления будут вести одни лишь кадеты? Сегодня он – на сцене, а завтра, глядишь, уж в полку. Потребен нам театр постоянный. С директором Сумароковым во главе – он того заслужил своими для театра сочинениями – и под твоим, Ванюша, смотрением.

Заезжие комедианты из Европы не раз оказывались гостями российских городов и в прежние царствования. Давно уже, к примеру, прижилась в России, как она сама называла себя, немецкая банда актёра Сигмунда. В 1749 году её содержателем стал Пантолон Гильфердинг, и Сенат дал ему разрешение давать представления комедий и опер в Москве, Петербурге, Нарве, Ревеле, Риге и Выборге.

Но один немецкий театр не мог уже удовлетворить потребности смотрельщиков, коих становилось всё более не только в столицах, но и в провинции. Образовалась труппа французская, которая стала знакомить русских с трагедиями и драмами не только Расина и Мольера, но и Шекспира. Появилась опера итальянская, где «пели девки-итальянки и кастрат». Все эти труппы вскоре получили статус придворных.

На природном же российском языке впервые стали профессионально играть на сцене кадеты Шляхетского корпуса, ставившие свои спектакли при дворе. Но русского театра для широкой публики, причём постоянно действующего, в России всё ещё не было, несмотря на всё возрастающее желание видеть действа на родном, понятном всем наречии и несмотря на то что знатные вельможи увлекались постановкою картин у себя дома.

Ещё будучи цесаревной, Елизавета поставила в своём дому действо о восшествии на престол некой принцессы Лавры. Сочинила сию комедию, как потом выяснилось, Мавра Егоровна, урождённая Шепелева, которая стала вскоре женою Петра Шувалова.

В спектакле играли все, кто жил с цесаревною вместе, в том числе и она сама, будущая императрица. Но царствующая тогда Анна Иоанновна, прознав о сём действе, велела дознаться, о какой такой Лавре идёт речь в комедии и не намёк ли здесь на то, чтобы занять её царский престол.

Приказ был дан генералу Ушакову, ведавшему в ту пору Тайной канцеляриею, и в её застенки был доставлен некто Петров, исполнявший обязанности регента елизаветинского домашнего хора. Его допросили, тетрадку же с пиесою, отобранную у него при аресте, передали новгородскому архиепископу Феофану на предмет определения крамолы. Однако, не найдя призыва к заговору в том спектакле, регента отпустили и дело замяли.

Но права Елизавета Петровна: любовь к лицедейству, наверное, в самой крови русского человека. Жила и в ней сия страсть. Потому, узнав однажды от генерал-прокурора князя Никиты Юрьевича Трубецкого о том, что в Ярославле объявилась труппа комедиантов, состоящая из молодых парней купеческого и разночинного сословий, повелела сих комедиантов привезти в Петербург.

Везли их зимою, срочным порядком, на множестве саней – со всем домашним скарбом и принадлежностями для сцены. Ярославские комедианты, оказывается, ставили свои спектакли в костюмах, среди ими же написанных внушительных декораций, сначала в огромном амбаре, где приходило их смотреть до тысячи человек, потом в специально построенном для зрелищ помещении.

Главному их закопёрщику было всего двадцать лет. И был он, Фёдор Волков, вместе со своими братьями Григорием и Гаврилою, наследником серных и купоросных заводов. Но так уж произошло: побывал ещё отроком в Москве на представлении итальянских комедиантов и заболел желанием и самому податься в актёры.

Заводы, поскольку братья ими не занимались, у них вскоре отсудила родня. Но они, комедианты, и в ус не дули, чтобы уцепиться за наследство. Они и во сне видели себя актёрами, несущими со сцены радость людям.

Под охраною офицеров и солдатской команды ярославцев доставили в Царское Село, где тогда пребывала Елизавета Петровна. И она повелела им сыграть, что они захотят сами.

Поставили «Хорева», на коий приехал и сам автор Сумароков, сопровождавший по службе, как старший адъютант, фельдмаршала графа Разумовского. Однако то, чем без ума восхищались смотрельщики в Ярославле, при дворе не произвело ожидаемого впечатления.

   – Игра актёров слишком природная, без школы, – вынес свой приговор Александр Петрович.

Елизавета Петровна с Сумароковым согласилась как бы наполовину:

   – Да, действо выглядит весьма ходульно. Однако подкупает именно сия природная страсть к комедиантству. С ними бы позаниматься чуток, научить, как надо вести себя на сцене.

   – А как, позволю спросить ваше величество? – несколько свысока заявил первый русский Расин. – Мне, кроме обязанностей по службе в канцелярии лейб-кампании, едва есть время и возможности управляться с актёрами из кадет.

   – А что, ежели и самых способных ярославцев определить в Шляхетский Кадетский корпус? – предложил Иван Шувалов.

   – Это же как – купеческих сынов вместе с теми, кто составляет самое главное наше сословие? – даже с некоторою обидою произнёс Сумароков. – Может быть, вы, ваше превосходительство, вмените им в обычай быть при шпагах?

   – Шпаги можно пока отставить, – улыбнулся Иван Иванович. – А вот языкам – французскому и немецкому, рисованию, скажем, риторике да манерам обучить их должно. А сверх занятий в классах пущай ещё и репетируют, как другие актёры-кадеты.

   – Чем не дельный совет? – произнесла императрица.

А вскоре появился указ её величества, коим она, государыня, «соизволила взятых из Ярославля актёров – заводчика Фёдора Волкова, пищиков Ивана Дмитревского, Алексея Попова – определить для обучения в кадетский корпус, а жалование на содержание их производить в год Фёдору Волкову по сто рублёв...»

Но тут уж и Сумароков, присмотревшись к ярославцам, настоял, чтобы малороссиянин канцелярист Яков Шуйский, а также младший Волков – Григорий – тоже остались в корпусе.

Не узнали себя ярославские юнцы. На каждом из них – камзолы и короткие штаны из сукна, в обтяжку. Вороты белых рубашек стягивают чёрные галстуки-банты, на ногах гарусные чулки и тупоносые башмаки с томпаковыми пряжками.

Науки в корпусе оказались такими: немецкое и латинское письмо, немецкий и французский языки, география и история на немецком языке, геометрия и арифметика, рисование, танцы, музыка, фехтование. Правда, всему учиться необязательно: «кто к какой науке охоту обязывать будет».

И ещё: ярославцев и певчих из придворного хора, спавших с голоса и также зачисленных в корпус для актёрства, стали тож «обучать для представления тражедий».

Капитан-поручик Пётр Мелисино вместе с офицерами Остервальдом и Свистуновым стали готовить с юными комедиантами «Синава и Трувора». Из певчих вышел толк только из Евстафия Григорьева да Петра Власьева. С ними Иван Дмитревский и Алексей Попов приготовили трагедию за неделю, к Святкам.

Фёдор Волков ещё с детства по-немецки говорил хорошо, знал и латынь. Теперь налегал на французский. В корпусе не учили итальянскому, но он, посещая театр, хорошо на нём изъяснялся и понимал всё, что ставилось итальянцами на сцене. В корпусе открылись и другие его таланты. Он прекрасно рисовал, резал по дереву, ваял. Танцевал Менуэты, польские танцы. Играл на клавикордах и пел итальянские арии из опер. И фехтовал, отлично владея телом.

Была у него и ещё одна страсть – к книгам. Обещанное жалованье не торопились выдавать исправно. А почти каждая книга – рубль. Чтобы их обрести, закладывал вещи, вплоть до суконного плаща и лисьей епанчи.

Суровый воинский распорядок не тяготил Фёдора. Напротив, помогал употреблять на пользу каждый час и каждую минуту. После завтрака у кадетов – военные экзерциции, у них – сценическое искусство. После обеда у всех – классы. Но у актёров ещё три раза в неделю посещение немецкого театра.

Не жаловался, но и не хотел лишаться того, что ему было положено. «В бытность мою до определения в оный корпус, – писал Фёдор Волков в своём рапорте в канцелярию корпуса, – близ года без жалованья заложил я на моё содержание некоторые вещи, которые мною уже и выкуплены, а осталось токмо ещё в закладе в девяти рублях несколько книг, которые необходимо надлежит мне, нижайшему, выкупить же, да сверх того как мне, так и брату моему Григорию Волкову для научения трагедии надлежит ходить на немецкую комедию в каждой неделе по три раза с заплатою за каждый раз по двадцати пяти копеек с человека. Того ради канцелярию Кадетского корпуса просим выдать нам на выкуп объявленных книг девять рублей, и для хождения на комедию на весь будущий месяц три рубли, да на содержание служителей на оной же месяц три рубли – итого пятнадцать рублёв...»

Сумароков торжествовал: отныне он добился от власти всего, чего хотел.

В самом деле, какая же это была справедливость – он первый сочинитель русских трагедий и драм, а упрятан в какой-то канцелярии среди многих других офицеров, коим грош цена. Ну чем он от них отличается? У них у всех, как и у него, такая же шпага на боку, такой же на голове парик, прикрытый треуголкой. И по городу он разъезжает в обыкновенных дрожках, а не в карете, запряжённой четвёркой сытых и холёных лошадей. Одно лишь название: генеральс-адъютант. Иными словами, главный среди таких же прислужников его сиятельства фельдмаршала русских войск графа Разумовского.

«Оставим графский титул сего вельможи, – с ехидцей говорил сам себе, когда оставался один. – Ладно, титулом сим можно, скажем, прикрыть и вчерашний казацкий кафтан. Но – фельдмаршал, не только никогда не бывавший в боях, но даже не шагавший ни разу на плацу в строю! Говорили, что, когда императрица произвела его в столь высокое военное звание, он будто сказал ей: «Лизанька, ты меня можешь назвать кем угодно. Но я-то знаю, что и ротой не смог бы командовать, не то чтобы целым войском».

Александр Петрович помнил настоящего фельдмаршала и служил ему с рвением, когда был определён к нему адъютантом по выходе из корпуса. То был прославивший Россию и себя во многих войсках граф Миних. Но и тогда он, адъютант, мечтал о собственной славе и поприще, которое не уступит громким боевым подвигам.

Но жизнь оказывалась несправедливою.

«Вон Ломоносов. Кто он – какой-то стеклодув и пиит, коего и поставить нельзя рядом со мною, автором не одной пиесы, что на устах почти каждого петербуржца! А поди ж ты – ему, Ломоносову, и деревни, и дом, и фабрику, и доходы с неё, говорят, невиданные. А что я? Уже сорок стукнуло. В службе из них двадцать шесть лет, труды в словесных науках ничьих не менее. А я даже не член Академии наук, подобно этому пигмею Тредиаковскому и тому же Ломоносову. Разве же это справедливость?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю