Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)
Сундук в изголовье
После временного замешательства русское войско вновь двинулось в наступление, да ещё с какой прытью. Пал Кёнигсберг, и Восточная Пруссия присягнула на верность русской императрице, став, по существу, новой российской губернией.
А сам доселе считавшийся непобедимым Фридрих Великий едва унёс ноги, потеряв чуть ли не всю свою армию в битве при Кунерсдорфе. И чуть ли не следом русские вошли в Берлин.
Пришли в порядок и внутренние дела, кои были, вместе с международными, вверены теперь новому канцлеру – Михаилу Илларионовичу Воронцову. Бывший же глава кабинета был отправлен в бессрочную ссылку.
– Ванюша, скажи Мишке, пущай принимает портфель этого пройдохи Бестужева. Мне что-то недужится в последнее время, сам видишь.
Императрица сильно сдала. Однажды летним тёплым днём пошла одна в церковь. А выйдя из неё, вдруг рухнула наземь всем прикладом. Падучая, знать, настигла её, как когда-то посещала и её родителя.
И опять, как в начале войны, все при дворе пришло в движение. На сей раз пошли чуть ли не в открытую разговоры: неужто государыня скоро преставится, в таком разе – кто же после неё?
В те дни, когда императрице особенно недужилось, к ней никто, кроме Ивана Ивановича, не мог войти, независимо от того, какой важности было дело. Всё – только через него, фаворита. И ширились слухи: теперь не она сама, государыня, а всё решает он, её любимец.
Так ли полагал Михаил Воронцов, но однажды уловил момент и осторожно пригласил Ивана Ивановича к себе. Подошёл к бюро и вынул из него лист гербовой бумаги.
– Прожект указа её императорского величества о возведении тебя, любезный Иван Иванович, в графское Российской империи достоинство. А то как-то не совсем понятно: Шувалов – и не граф.
Иван Иванович, заложив руки за спину, прошёлся по кабинету и после длительной паузы произнёс, подойдя вплотную к канцлеру:
– Уволь меня, Михайло Ларионыч, от сей высокой чести. Знаю, ты от чистого сердца. Но сие, Бог тому свидетель, не по мне. С меня довольно и того, что уже мне дала императрица. Большего – не приму. И – не проси. Не надейся меня уговорить. Моя заслуга пред отечеством, коли такую найдут потомки, будет означена не титулами. Буду благодарен Господу, если он распорядится так, чтобы хотя бы одна светлая душа на земле помнила о том, что я хотел сделать людям.
– Да, но разве я... разве, любезный Жан, твои кузены... – Воронцов перешёл на французский, как часто делал, когда они оставались вдвоём. – Разве все мы были удостоены подобной чести не за то, что стремились честно служить России?
– Прости, Мишель, я так не говорил. Просто у меня – как бы это получше выразить? – свои принципы. И они – поверь мне – нисколько не умаляют ни твоих достоинств, ни достоинств моих братьев, коих я всей душою люблю.
– Однако твои, Жан, любимые братья не поймут тебя. И – боюсь – осудят, – возразил Воронцов. – Представь, что скажут они, узнав о нашем с тобою разговоре.
Шувалов вновь сделал несколько шагов вдоль кабинета и проговорил уже из дальнего угла:
– Сказать тебе честно, Мишель? Я никогда не сравнивал то, что делаю сам, с тем, что свершает, положим, брат Пётр. Или брат Александр. С государственной точки зрения, мои усилия вряд ли могут сравниться с их деяниями. Вот потому я, даже приняв титул, вряд ли смогу с ними сравняться. Посему поставим вопрос по-другому: что скажут они, мои кузены, коли я, младший отпрыск нашего рода, самонадеянно стану претендовать на равенство с мужами, коих заслуги перед нашим отечеством бесценны?
Канцлер едва заметно усмехнулся, подумав при этом: «Как он, Иван Шувалов, умеет, никого не обидев, всё ж сделать так, как он считает нужным. Однако странно, весьма странно его поведение именно теперь, когда все мы – Шуваловы и я – должны быть вместе. Как одно монолитное целое. И среди нас – он, как стержень, основа всей связки. Почему же он – как бы сбочь, как в первые свои годы, когда только входил в силу, – не коренник, а пристяжная? Однако сие сравнение вряд ли сможет теперь к нему подойти. Он давно уже коренник в сей упряжке. Только что – сбочь, вроде сам по себе, это тоже правда».
– Прости, Жан, – вслух произнёс Воронцов. – Я ведь хотел как лучше... Однако я уважаю твои принципы. Но сам я, как высоко ни ставлю собственную независимость от общепринятых норм поведения, так бы не поступил.
– Что же, Мишель, это – тоже принцип... Однако позволь перейти к тому, что не терпит отлагательства. Где бумаги, подготовленные для её величества? Я как раз направляюсь к ней, Элиз...
– Всё это Мишка опять прислал ко мне? Господи, спаси меня от этих канцелярских крыс. Что был один, что теперь другой... Хоть умирай, а поставь свою роспись на бумагах. В коих я и за цельный год не разберусь. Что, разве мир перевернётся, ежели я, императрица, сих депеш иль указов не подпишу? Слава Господу, всё и так, само по себе, идёт, как ему, Отцу нашему, угодно. Вон как Фридриха разделали мои солдатушки – любо-дорого. А то бахвалился, нехристь: «Я живо расправлюсь с этими тремя юбками!» Это он про меня, российскую императрицу, про австрийскую Марию Терезию да про мадам Помпадур во Франции[21]21
Мадам Помпадур – маркиза Жанна Антуанетта Пуассон де Помпадур (1721 – 1764), влиятельная фаворитка французского короля Людовика XV. Бесцеремонно вмешивалась в государственные дела.
[Закрыть]. Дудки! С самого с него я сняла штаны да всыпала по первое число. А ещё, подлый, вознамерился мне угрожать: посадит вновь на престол того, кто теперь мною в Шлиссельбурге заперт.
И только последние слова произнесла, схватилась за рукав шуваловского камзола:
– Ванюша, родненький мой, и как это я опять сорвалась и всуе упомянула того, несчастного? Неужто тень его, заточенного, по мою душу приходит, как когда-то за покойной Анной Иоанновной её привидение?
– Побойся Бога, Элиз! О чём ты? Гляди, как всё вновь вернулось к тебе: и белизна лица, и румянец на нём, – успокоил её Иван Иванович.
– Знаю, ты льстить и изворачиваться в свою пользу нисколь не способен, – отозвалась Елизавета Петровна. – Но ради меня ты таких комплиментов можешь наговорить, что никакому самому галантному французскому кавалеру не уступишь. Спасибо тебе, Ванюша, на добром слове. Но давай помыслим всерьёз. Помнишь тот мой разговор с малым двором? Знать, маху я дала в своё время с племянником моим. А с другой стороны, как было по-иному поступить? Ведь народ с тем условием и ставил меня на престол, что за мною наследник был. Продолжение царствования. Ныне же кому я власть передаю – дураку? Прости меня, Царица Небесная, за то, что так непристойно о том, в ком кровь и моего родителя, а значит, и моя собственная.
– Матушка государыня, а не рано ли о передаче власти заговорила? – нарочито бодро возразил Шувалов. – Тебе жить и жить. Бьюсь об заклад, сегодня же созовёшь куртаг и за карты засядешь на весь вечер, а то и бросишься плясать до утра.
– Твоя правда, Ванюша. С утра почувствовала, как силушка вновь по жилушкам переливается. Вели, милый, и в самом деле съезд гостей назначить... А всё ж давай вернёмся к тому разговору с Катькой и моим оболтусом.
Шувалов сел рядом, с радостью отметив про себя, как Элиз и впрямь изменилась со дня последнего припадка. Вот и теперь поглядела на себя в туалетное зеркало, поначалу вроде взгляд показался неодобрительным и даже нахмуренным. Но взяла со столика карандаш, наложила пуфиком пудры, прошлась по губкам палочкою помады и, облизнув их, озорно подмигнула своему отражению:
– А я ещё и впрямь хоть куда! Знаю, Катька так дерзко со мною тогда вела речь, потому как зла на меня была: я ей в матери гожусь, а с виду ни одного годка ей, молодице, не уступаю!
– В том никто и не сомневается. – Шуваловское лицо расцвело от слов Елизаветы. Но он тут же сказал и другое, о чём начала сама государыня: – Злости у великой княгини – хоть отбавляй. Но сия злоба – во многом от её ума. Как и ты, она видит никчёмность великого князя, а поделать ничего не может.
– Э-хе-хе, – вздохнула императрица. – Я её, Ванюша, за её ум и люблю. А за то, что его у неё слишком много – порой, вот как тогда, в разговоре с нею, – простить не могу. И особливо за вмешательство в дела, коими лишь я, всероссийская императрица, призвана заниматься.
– Тут и не может быть иного к ней отношения, – согласился Шувалов. – Но уж коли, дорогая Элиз, тебе выбирать, то остановись лучше на ней: ум всегда полезнее дури.
– Это как же – её регентшею при несовершеннолетнем Павле? – выдохнула Елизавета. – Изменить завещание? Нет, уж коли не мой племянник, то – тот, кого допреж императрица Анна определила. Виною новой дворцовой смуты я более не стану!
Она вдруг сдвинула локтем на туалетном столе все баночки с кремами, пудрами и всяческими притираниями и резко встала. Отошла к окну и, растворив его, с жадностью вдохнула тёплый, наполненный запахом цветов летний воздух.
– Вели запрягать, Ванюша, – произнесла тускло, словно в сомнении. – Поедем к нему.
– Куда? К кому, дорогая Элиз? – подошёл он сзади и обнял за плечи, сквозь ночную сорочку ощущая тепло её уже чуть рыхловатого тела.
– К нему, Иоанну! – резко оборотилась она к Ивану Ивановичу и, уронив голову ему на грудь, зарыдала: – Это я стала виною его несчастий. Я одна, и никто более. Я явилась его палачом. И ежели я его верну, Бог простит меня за моё прегрешение. Да, я – законная государыня. И я же – беззаконная. Вот так получается, Ванюша, так, мой родненький. Потому он, Господь, и насылает на меня болезни и гнев свой. Так едем же к нему туда, в Шлиссельбург.
Ничего другого не оставалось, как подвести её к креслу и поднести нюхательную соль.
– Успокойся, Элиз. Я всё сделаю так, как ты просишь, – сказал Шувалов. – Только я велю Александру Ивановичу привести его... сию означенную персону... в мой дом. И там ты его увидишь, коли такое твоё желание.
Через несколько дней карета императрицы доставила её к дому на углу Невского проспекта и Садовой, который она не раз посещала, даже оставаясь в нём на несколько дней. Шувалов провёл её в одну из просторных своих комнат и усадил насупротив двери, что вела в другое помещение.
– Опусти вуаль, Элиз, – шепнул он ей и тут же сам открыл маленькое окошечко, прорезанное в двери.
В глубине пустой, но хорошо освещённой комнаты ходил взад-вперёд худощавый молодой человек. На нём была старая, заношенная куртка, грубая белая посконная рубаха, синие холщовые шаровары и надетые на босу ногу башмаки.
В глаза бросился поразительно белый цвет его лица, никогда не видевшего солнца. И если бы не этот неестественный цвет кожи, лицо его можно было бы назвать даже приятным. Нос его был прямым, несколько даже удлинённым, нижняя челюсть слегка выдавалась вперёд, а глаза были большими, светло-голубого колера. Длинные белокурые и пушистые волосы свисали до плеч.
По мере того как он расхаживал взад и вперёд, бледные губы его, по-детски недоумённо полуоткрытые, что-то шептали.
– Кто вы? – послышался из угла его комнаты голос, в котором императрица узнала Александра Ивановича Шувалова.
– Я? – неожиданно вздрогнул и остановился несчастный. – Я – дух! Бесплотный дух святого Григория. Я – душа принца Иоанна...
Оцепенение охватывало императрицу по мере того, как в комнате за дверью раздавались шаги пленника, а затем его прерывистый, похожий на лай, хриплый голос.
– Довольно! Затвори фортку. Я более не могу этого перенести. Вези меня, Ванюша, домой, – произнесла она, смахнув перчаткою невольно хлынувшие слёзы.
В карете она молчала и только, когда оказалась у себя, сказала:
– Простит ли меня когда-нибудь Господь, но тому, кого я только сейчас видела, не бывать на троне. Он повредился умом. Сколь ему годков – двадцать, должно быть?
– Родился в августе одна тысяча семьсот сорокового года. Теперь так же август года уже шестьдесят первого. Так что аккурат двадцать один, – подтвердил Иван Иванович. – Ежели бы я тебя, святую, не любил всей душою, вовек не позволил состояться сему свиданию. В чём убедила тебя сия встреча?
– Избавила от надежды, коя иногда брезжила в моём уме: а вдруг он способен, вдруг здрав? – прошептала Елизавета. – Теперь надо возвращаться мыслию к тому, что остаётся в жизни: кому – Петру или Павлу – оставить трон? Знаю: не одна я занята сею мыслию. Ты сам мне не раз говорил, Никита Панин, воспитатель Павла, сим также озабочен. Вот и встренься ты с ним да потолкуйте душевно. Он, Никита Иванович, к тебе с доверием относится. Только чтобы всё – конфиденциально, чтобы ни одна сторонняя душа о сём не прознала. А там буду я сама решать. Умирать мне и вправду рано. Вели сегодня же объявить бал – плясать буду! Иначе чёрная тоска меня совсем сгложет, Ванюша...
Казалось, Елизавета вновь вернулась к делам. Однако к началу зимы болезнь с новою силою обрушилась на неё. За два дня до кончины, двадцать третьего декабря, императрица исповедовалась, а на другой день соборовалась и велела дважды читать отходные молитвы.
Все эти дни у постели умирающей неотлучно находились Иван Шувалов, великий князь и великая княгиня.
Когда она почувствовала, что сил остаётся уже совсем немного, знаком попросила племянника и его жену удалиться.
– Не успела я объявить свою волю, – с трудом произнесла она. – А тебе не приказала составить бумагу о том, что хотела бы тебя оставить правителем при несовершеннолетнем Павле Петровиче, потому как ты сам этого бы не принял. Как отказался – я знаю от Воронцова – от графского достоинства. Выполни же в таком случае мою последнюю волю – возьми из-под подушки ключ. Он – от сундука, что в моём изголовье. Там – на миллион золотом. Это – тебе.
– Никак... никоим образом, Элиз, я на сие не пойду! Разве я был рядом с тобою из-за богатства и власти? Не совершай того, что я не в силах принять. – И слёзы полились у него из глаз. – Одно то, что ты, моя государыня и благодетельница, удостоила меня чести быть рядом с тобою, будет до конца моих дней самой большою наградой, коей ты в состоянии меня одарить и осчастливить.
– Нет, Ванюша, ты дашь мне слово, что ключ окажется у тебя. А там поступай, как тебе велит совесть. Но ежели не к тебе попадёт сей ключ, а, прости меня, скажем, к брату твоему Петру или иной алчной до наживы персоне, душа моя будет неспокойна, – с трудом проговорила Елизавета. – И ещё... Тебе могу лишь доверить. Когда меня не станет, езжай за границу. И разыщи. Ты знаешь кого. Обереги её от несчастья, коли над нею нависнет беда. А всякое может случиться: прознает кто, что она кровинка моя, и подобьёт её получить трон. Но ты знаешь, что произойти может, – беда и пагуба жизни. Никто её не сможет так остановить и направить на стезю праведной жизни, как ты со своим добрым сердцем. Обещай мне...
– Где, где теперь она? Слышишь же, Элиз, ответь мне! Я обещаю сделать всё так, как ты велишь. Только укажи, где её искать.
Но она уже ничего не могла сказать. В Рождество, в начале второй половины дня, её не стало.
Часть вторая
МЕЖДУ ДВУМЯ ЦАРСТВОВАНИЯМИ
Милости нового государя
удович, ко мне никого не впускать!
Пошёл уже второй час, как великий князь Пётр Фёдорович стал всероссийским императором.
Выбежав из покоев почившей государыни, он, высоко вскинув голову, прошёл упругим деревянным шагом мимо склонившихся в трауре вельмож и направился на свою половину.
С чего-то очень важного и необычного должно начаться его царствование. Но как определить сей главный акт, знаменующий начало эры его, Петра Третьего?
Он подошёл к зеркалу, занимавшему весь промежуток стены от пола до потолка, и оглядел себя с ног до головы. Узкий голштинский мундир. Высокие, блестящие чёрным лаком сапоги. На голове – завитой, с буклями парик. Однако взгляд был почему-то беспокойный, блуждающий.
Нет, так не должен выглядеть тот, кто облечён властью. И, повернувшись к противоположной стене, новоиспечённый император сорвал с крюка огромный, не по его тщедушной фигуре, палаш и, став в позу, вновь бросил взгляд на зеркало.
– Теперь зер гут, теперь ка-ра-шо! – произнёс он вслух и рубанул воздух стальным клинком.
«Кончились маскарады и балы, – принял он в зеркале гордую позу. – Императора отныне будут видеть там, где и положено быть тому, у кого в руках судьба огромной державы, – на плацу. Да, первым моим делом станет армия и гвардия. И первыми указами – указы о производстве верных мне людей в самые высшие чины Российской империи».
– Гудович! Шнель, быстро перо и бумагу.
В два прыжка император оказался у конторки, и перо быстро побежало по бумаге:
«Срочно вызвать в Петербург из Ревеля губернатора Эстляндии принца Петра Августа Фридриха Голштейн-Бека и, возведя его в генерал-фельдмаршалы, назначить петербургским генерал-губернатором. Генералу же прусской службы принцу Георгу Людвигу Голштейн-Готторпскому, тако же возведя его в генерал-фельдмаршалы, присвоить чин полковника конногвардейского полка...»
«Гм, – опять подскочил к зеркалу и недовольно сморщил нос император. – Это все мои родственники. Притом должность полковника конной гвардии до сего момента была должностью, занимаемой самой императрицей. Тётка не обидится – она мертва. Но что скажет гвардия? Что ж, я кину этим русским свиньям подачку. Есть Корф, Николай Андреевич. Он когда-то привёз меня из Киля, и я наконец его отблагодарю. Я назначу его на собственное место полковника лейб-кирасирского полка и сделаю главным директором над всеми полициями с указанием состоять единственно под моим ведением. Мало для них, русских? Вновь скажут, что жалую одних немцев? Впрочем, мне на это начхать! Однако, чтобы заткнуть недовольным рты, кину им ещё одну подачку – фельдмаршала князя Никиту Трубецкого произведу в подполковники Преображенского полка. На своё, кстати, место. Себя же переведу в этом полку в полковники. Далее...»
– Эй, кто там у двери? Гудович, что я тебе приказал?
– Ваше императорское величество, к вам их превосходительство Иван Иванович Шувалов. Говорит, по неотложному делу.
«Ага, главный тётушкин фаворит! Не довольно ли он поцарствовал её именем? – пронеслось в голове государя. – Был слух: сей Ванька с братьями готовились будто выслать меня вон из России и стать вместе с ненавистной моей жёнушкой правителями при моём сыне. С чем же он явился теперь? Коли с оправданиями – не время. Однако слухи слухами, но я приказал у тётки перерыть все бумаги, никакого намёка на регентство не нашли. Может, это она, ядовитая змея, моя супруга, пустила сию сплетню? Послушаю самого, с чем пожаловал».
– Ваше величество, знаю: теперь, может быть, и не время – горе какое у вас. Да и безмерное – у меня самого. – Лицо у Шувалова было мокро от слёз. – Но коли не исполню теперь того, что возложила на меня только что отошедшая от нас наша благодетельница, государыня императрица, потом окажется поздно.
– Ну что там у тебя, Иван Иванович, не тяни. Доложи, как и положено генерал-поручику.
– Ключ, – произнёс Шувалов и протянул императору брелок. – По велению её величества – вам в собственные руки. А ларец – лучше сказать, сундук – за дверьми. Я велел его тотчас доставить к вашему кабинету.
Опоясанный железными коваными полосами, древний, величиною до полутора аршин сундук внесли и поставили пред императором. И он, не долго думая, вставил поданный ему ключ и, щёлкнув замком, приподнял крышку.
– Золото! – не сдержал голоса и вперил взгляд в Ивана Ивановича. – Сколь здесь?
– Сказано было мне – на миллион рублей. И велено было, чтобы всё употреблено было во благо. Значится, вам, ваше императорское величество, от щедрот нашей усопшей благодетельницы.
– Только тебе она и могла сие богатство доверить. Твоему бескорыстию и полному отсутствию алчбы, – произнёс император и обнял Шувалова. – Ну-ну, не реви. Довольно ребячиться. Я начинаю новое царствование и рад, что ты с первого моего шага – со мною. Говори, чего бы хотел, какой должности при особе императора?
Круглые, серого цвета глаза Петра Фёдоровича вперились в залитое слезами лицо недавнего фаворита. Прямой длинный носик, постоянно красный от безмерного употребления шнапса и пива, вскинулся вверх.
– Ваше величество, коли вы знаете меня, тогда вам ведомо, что я рождён без самолюбия безмерного и без желания к богатству, честям и знатностям, – произнёс Иван Иванович. – Государыня удостоила меня всем, о чём я и не мог помышлять. Не довольно ли мне всего того, что она мне дала? Об одном я осмелился бы вас просить: отставить меня от службы и отпустить в чужеземные края для пополнения моего образования, о чём я не осмелился просить мою государыню, служа ей бескорыстно.
– Нет! – резко воскликнул Пётр Фёдорович и, повернувшись на высоких каблуках своих ботфортов, быстро зашагал вдоль стены. – Такие, как ты, преданные и честные люди, отныне будут составлять моё окружение. И я... я, император всероссийский, жалую тебя на место, кое я сам до сих пор занимал. Я вверяю тебе управление всеми военно-учебными корпусами – Сухопутным, Морским и Артиллерийским.
– Но, ваше величество... – попытался возразить Иван Иванович, однако император быстро подскочил к нему и тронул за плечи:
– Выбрось из головы, чем была для тебя императрица, и будь уверен, что ты, ради её памяти, найдёшь и во мне друга!
Пётр Фёдорович подбежал к конторке, где лежал начатый им указ, и что-то быстро написал.
– Завтра, до развода, прошу тебя, Иван Иванович, быть в помещении Сухопутного корпуса, где будет объявлен указ о твоём назначении. А братьев твоих – Петра и Александра – имею честь видеть на разводе. Сие – также мой приказ!
Дом Петра Ивановича Шувалова на Мойке находился почти рядом с императорским дворцом, и Иван Иванович быстро к нему подъехал.
– Граф-с занедужился, – встретил его внизу, у самых дверей, камердинер. – А вас ждал-с, оченно ждал-с.
И впрямь, не успел кузен подойти к креслу, в котором полулежал больной, как он попытался привстать, но тут же безвольно опустился на кожаные подушки. Только голос выдал нетерпение:
– Рассказывай: был у него?
Иван Иванович опустился в кресло рядом и рассказал о том, как с огромным ларцом, что передала ему умирающая императрица, явился к новому государю и вручил ему ключ от сокровищ.
– Как? – встрепенулся Пётр Иванович. – Прямо вот так, даже до него не открыв сундука? Да ты, браг, что – ты подумал хорошенько иль прямо в слезах так и кинулся к этому чёртушке на его половину?
– Теперь не будет «его половины», – с ударением на последних словах произнёс младший Шувалов. – Ведь дворец отныне его – и этот, старый Зимний, и Зимний новый, что оканчивается стройкою, – всё теперь его, государя.
– Вона как заговорил! – не скрывая досады, произнёс Пётр Шувалов. – Так ты, выходит, доволен, что на троне – он? Потому всё, чем наградила тебя государыня, – ему. Эх, Вань, взялся я тебя когда-то уму-разуму учить, но, видать, недоучил.
– Нет, Пётр, всё нужное, всё, что во благо государства, я от тебя перенял. И ведаю, что значит полная иль худая казна для державы. Она ж нынче – дырявый мешок. И тебе то, как и мне, досконально известно. Давай считать вместе. Войско русское дошло до Берлина, а цельный год не получало жалованья. Далее – долг государыни той же пустой казне. Он – совестно даже произнесть! – перевалил за восемь миллионов! Я сам писал голландским купцам от имени государыни, просил хотя бы два миллиона в долг. Дудки! Не дали. И это – нам, России, победившей Фридриха, удивившей всю Европу своей мощью и силой. Так кем же я стал бы в собственных моих глазах, не говоря о стороннем мнении, коли в сей трудный для отечества час взял бы для себя из того сундука хотя бы один червонец?
– Эх, Вань! Ближе тебя у кормила никто не стоял. И более, чем ты, окромя, конечно, меня, никто о бедах державы нашей не ведал. Тогда и знать тебе было надобно, что пользуются общим котлом все кому не лень. И чем ближе к котлу, тем больше. Разве святой оказалась матушка государыня, задолжав государству восемь миллионов, кои пустила на платья, шпильки да духи из Парижа? А сама тем временем из тех же восьми миллионов один отложила «на чёрный день». Так ты вздумал один быть честнее десятка, а то и сотни тех, кто своим умишком раскидывает всю жизнь: как лучше... То-то!
– Но только я, как сии умники, – не могу. Могу понять Элиз: она женщина, со слабостями. Да пусть и на миллионы брала – не мне её судить. Знаю лишь о себе: из тех восьми я сам от неё не взял ни гроша. Хотя все, кто был ей близок, – озолотились. Но моя совесть была покойна – в алчбе никто меня не упрекнёт!
Пётр Иванович намерился переменить позу – затекло, видно, тело от длительного сидения. Но хотел опереться правою рукою о подлокотник, а рука словно занемела. Стиснул зубы, помог себе другою рукою и угнездился в подушках поудобнее.
– А я вот тоже горжусь тем, как сберегал державную копейку! – произнёс он. – Оттого что надоумил упразднить внутренние таможни, казна получила более двадцати миллионов. Зачти сюда, что я учредил на Руси первые банки, в том числе купеческий, как главную нашу копилку. А войну как мы выиграли? Я перестроил войско на военный, а не токмо парадный лад, да изобрёл гаубицы, коих скорострельная и убойная сила суть небывалая в сравнении со всей артиллерией других стран. Так что мои заслуги пред её величеством – русской копейкой – немалые. А ежели ко мне сия копейка склонилась в силу, скажем, некоей благодарности за мною содеянное, то – мне упрёк?
Последнее сорвалось невольно: уже год, если не более, государыня косо стала поглядывать на графа Петра Шувалова, коий без зазрения совести стал чуть ли не каждую общую копейку считать своею собственной.
Одно дело – она, государыня. Иль те, кого она сама одарила деревнями с тысячами душ иль такой мелочью, как осыпанные алмазами золотые табакерки, тож возникавшие не из воздуха. И другое дело – как бы без спросу, ей в обход.
Жалобы и доносы посыпались с разных сторон. «Защити!» – кинулся к кузену.
Слов нет – одна семья, одна, как говорится, кровушка. И честь каждого – честь всей фамилии. Ну а если ту честь ты нарушаешь, не сберегая своей собственной?
И всё ж жили они в сознании, эти законы семьи единой: малый да слушается во всём старшего.
Не всегда сие было с руки – во всех случаях принять сторону семейную лишь потому, что она – и твоя сторона. Но и в глаза высказать, что не согласен, не станет защищать неправое дело из одного лишь кровного принципа, – на то не всегда можно было решиться. К тому ж такой афронт – не в его, Ивана, характере. Тут, как во всём, он старался сгладить острые углы, не предав семейной чести, всё ж принять сторону истины и справедливости.
Стоит припомнить хотя бы нередкие столкновения Петра Ивановича с генерал-прокурором Яковом Петровичем Шаховским. Разных они были представлений о жизни, а главное – о добре. Так вот в разгар войны сей князь Шаховской, будучи ещё на должности генерал-кригскомиссара, прибыл по делам снабжения армии в Москву.
«В одно время в исходе зимы, – вспоминал он потом, – на половине моего пути к госпиталю встретились мне несколько дровней, наполненных лежащими солдатами и рекрутами. Я остановился и спрашивал: куда их везут? Бывший при них унтер-офицер сказал мне, что для излечения от тяжких болезней отправлены оные были в генеральный госпиталь, но что их в оный за опасностью не приняли, и обратно велено ему отвезти их в команду; я, увидя жалкое тех несчастных состояние, в числе коих несколько уже полумёртвыми казались, приказал обратно везти за собою в госпиталь, обнадежа, что их там помещу. Но как приехал вместе с теми страдальцами в дом госпитальный, то у большого крыльца увидел ещё несколько на дровнях лежащих больных. И как я только из моей кареты выходить стал, то доктор и комиссар оба вдруг спешно говорили мне, чтоб я далее крыльца не ходил, ибо чрез три дни, как я в последний раз у них был, чрезвычайное множество из разных команд солдат и рекрут навезли больных, а по большей части в жёстких лихорадках и прилипчивых горячках, и что уже более 900 человек у них в ведомстве больны, и теми не токмо все покои в нижнем и верхнем этаже, но и сени наполнены, и от тесноты сделалась великая духота, а для холодного времени отворять всегда окна не можно; итак, не токмо они один от другого заражаются, но и здоровые, призрение и услужение им дающие, от того впадают в болезни...»
Как можно было помочь сей беде? Глаз остановился на близлежащих строениях, в коих жили служащие госпиталя, и Шаховской велел их перевести в наёмные квартиры, а в освободившихся помещениях разместить больных. Нашёл он также несколько удобных помещений неподалёку от конюшенного ведомства и на берегу Яузы немалое строение, в котором, как оказалось, размещался пивоваренный завод. Завод тот был пуст, поскольку он готовил пиво только для императрицы, а её в тот год не было в Москве.
В тот завод кригскомиссар и решил переместить на время госпитальных служащих, о чём и написал в письме Ивану Ивановичу Шувалову. Тот ответил, что одобряет человеколюбивый поступок, и обнадёжил своею защитою. Но какой скандал поднял тогда Шувалов Пётр Иванович вместе с братом Александром, не зная, что разрешение уже дал их более сведущий в сём деле брат!
Сколько же такта, мягкости и человеколюбия пришлось выказать Ивану Ивановичу, чтобы остановить дело, кое братья уже направили в Сенат, дабы обвинить Шаховского в том, что тот якобы поднял руку на имущество её величества. Горячность проявил Пётр Иванович? Не только. Сказался его напористый нрав, привыкший действовать во всём, считаясь лишь с собственною выгодою, но не с пользою общею. И теперь он не мог не выказать того, что он считал личною выгодою, которая так нелепо, с его точки зрения, обошла их фамилию.
– Ладно, – всё ещё не расставаясь с досадою, пробурчал Пётр Иванович. – Одарил государя миллионом – он тут же промотает сей фарт на своих голштинцев.
– А вот сие – не моя вина. Я поступил так с думою о всеобщей пользе. И полагаю, что так распорядится деньгами и он, император. Зачем же заранее видеть в нём поступки, им ещё не проявленные? – стоял на своём Иван Иванович.
– Чересчур ты, Вань, добр. Это тебе и мешает: был первым лицом в государстве, опричь самой императрицы, а остался ты с тем, с чем пришёл ко двору, – махнул здоровою рукою кузен. – Надеешься на ласку нового государя? Подставляй карман шире – он тебя отблагодарит, как же! Кстати, что он сказал о нас с Александром?
– Как мне показалось, в вас он немало заинтересован. Полагаю, милость его коснётся и вас.
– Ты так думаешь? – встрепенулся Пётр Иванович и неожиданно весь преобразился. – А как же иначе? Такие, как я, на дороге не валяются, чтобы чрез них перешагивать, не глядя. Вот как я ещё новому государю пригожусь, ты ещё, Вань, увидишь! Ему теперь, особенно попервоначалу, будут зело нужны советники с государственным умом и твёрдою хваткою. А я – таков. Завтра же поутру, как он приказал, буду пред его очами. Вот только правая сторона будто чужая временами. Иль, полагаешь, продуло где? Только бы не паралич. Такие времена настали – тут, брат, не до хвори.