Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
Часть четвёртая
СНОВА В ОТЕЧЕСТВЕ
Свидание в Эрмитаже
месте она старалась их у себя не принимать. Но тут оба фаворита – звезда одного уже закатывалась, другого же была близка к восхождению – негаданно столкнулись нос к носу в приёмной, и она пригласила их обоих к себе. – У меня к вам имеется важное поручение. Однако исполнить сие следует кому-то одному. Дело идёт о том, чтобы привезти нынче вечером ко мне в Эрмитаж Ивана Ивановича Шувалова с его племянником князем Голицыным. Они поутру прибыли из-за границы, и я бы хотела непременно их видеть.
Государыня растворила створку окна, и тотчас к подоконнику подлетела стайка голубей. Она высыпала им щепотку зёрен и стала с улыбкою наблюдать, как птахи, отталкивая друг друга, клюют корм. Затем, затворив окно, быстро подошла к графу Орлову и прикоснулась рукою к рукаву его мундира.
– Может быть, вы, Григорий Григорьевич, исполните моё поручение? Мне помнится, что, уезжая, Иван Иваныч вынужден был иметь с вашим сиятельством не совсем приятное для него объяснение. Вы его упрекали, кажется, в том, что в своё время он якобы проявил искательность к бывшему императору, не так ли?
– Да, он объяснился со мною, прислав оправдательное письмо, – недовольно произнёс Григорий Орлов.
– И в том письме он предъявил доказательства, что никогда не искал выгод при дворе, тем более после кончины императрицы Елизаветы Петровны. Теперь же, находясь за границею, он с достоинством подтвердил свою любовь к отечеству и преданность нашему престолу. Так что я полагаю, ваш, Григорий Григорьевич, визит к нему был бы хорошим знаком примирения. Тем более что я намерена его принять со всеми положенными почестями – и как генерал-аншефа, и как обер-камергера двора. Кстати, оба указа о производстве мною уже заготовлены.
Предложение государыни не только смутило, но, очевидно, оскорбило самонадеянного фаворита, что не ускользнуло от взора её величества. Она отступила от него и подошла к другому Григорию – Потёмкину, не без удовольствия отметив про себя, как этот её поступок вслед за её же словами вконец расстроил её бывшего любимца.
– Простите, ваше величество, если я нарушаю ваши планы, – обратился к ней ободрённый Потёмкин. – Но коли речь идёт о приношении извинений обер-камергеру Шувалову, то для сего предприятия никого лучше меня и не сыскать. Это ведь он, Иван Иванович Шувалов, отчислил меня в своё время из числа учащихся Московского университета.
Императрица удивлённо вскинула брови, но в уголках тонких губ заиграла улыбка.
– Что-то я, Григорий Александрович, вас не пойму. Вы что, решили просить прощения за тот казус или, напротив, намерены свести счёты с сим достойным мужем?
– Ни то и ни другое, матушка государыня. Буду покорнейше благодарить господина университетского куратора за то, что в своё время избавил храм науки от оболтуса и лентяя, коим являлся в своё время ваш покорный слуга, – сверкая единственным своим глазом на дородном и красивом лице, произнёс Потёмкин, с трудом сдерживая улыбку.
– Ах, зачем ты, Григорий Александрович, мне заведомо в том не сознался! – разразившись смехом, произнесла Екатерина. – Мне не было бы в таком случае нужды ставить в неудобное положение графа Орлова. Что ж, поезжай, дружочек, на Невский и к вечеру привози нашего гостя в мой Эрмитаж. Надеюсь, и сам составишь нам компанию? А тебя, Григорий Григорьевич, извини, не стану удерживать. Известно ведь: насильно мил не будешь.
Ах, надо было видеть, как весь пошёл пятнами Орлов Гришенька, как даже позеленел от злости и своего собственного бессилия, что с ним, надо признаться, бывало редко.
Но что тут можно было поделать, коли очень уж кстати оказалась та русская пословица, которую только что припомнила императрица!
Часу в десятом вечера Эрмитаж сиял огнями. Императрица ещё не вышла, и Шувалов с заметным волнением ждал её появления, в то же время делая вид, что с интересом рассматривает картины, развешанные вдоль стен. Но вдруг рядом с собою он услышал давно знакомый голос и, мгновенно обернувшись, увидел её величество.
На императрице было простое тёмно-синее шёлковое платье. На груди – звезда ордена Святого Андрея Первозванного. Шею обвивала тонкая нитка жемчуга, на слегка припудренных волосах возвышалась небольшая алмазная диадема.
Несмотря на свои без малого пятьдесят лет, Екатерина Алексеевна выглядела бодрой и отменно здоровой. Особенно бросалась в глаза её осанка, обретшая черты величественности и в то же время не лишённая прежнего женского обаяния. Меж тем прелесть молодости, увы, уже исчезла. В её выразительных серо-голубых глазах не осталось живости и блеска, так пленявших каждого, кто знал её в молодости. С лица сбежали и матовая белизна, и нежный румянец – их приходилось заменять белилами и румянами.
Тем не менее Шувалов, прикоснувшись губами к протянутой ему руке, как когда-то в былые годы, ощутил её нежную теплоту и не смог удержаться, чтобы не высказать, как она прелестна, словно годы не имеют над нею власти.
– Сразу видно, что вы только что из Парижа. Там каждый кавалер, видно, считает своим долгом одарить даму изысканным комплиментом, невзирая на то, имеет он дело со свеженькой и очаровательной мадемуазелью или с какой-нибудь уже увядшей и отжившей свой век старухой. Не так ли, наш новоявленный донжуан? – игриво дотронулась она веером до его плеча и затем продолжала уже серьёзно: – Впрочем, у женщины не должно быть возраста. Она всегда должна выглядеть на столько годов, на сколько она сама себя ощущает. Правда, не всегда легко вести борьбу с возрастом, хотя я знала дам, которые до смешного отчаянно сопротивлялись законам природы.
Из её уст уже готовы были слететь слова о государыне Елизавете Петровне, которая часами просиживала пред зеркалом, прежде чем показаться людям, и могла на целый день испортить и себе и окружающим настроение, если обнаруживала на своём лице морщинку, коей вчера ещё не замечала. Однако Екатерина Алексеевна вовремя остановила себя. Но как хотелось ей показать разницу между нею, ныне царствующей дамой, и её предшественницей, о которой – и это она с трудом переносила – до сих пор говорилось при дворе как об эталоне женской красоты.
Вместо этого, стараясь быть учтивой, она сказала о нём, что вот он-то мало изменился наружно, разве что обрёл более строгие, лучше сказать мужественные, черты.
– Сколько же лет, сколько зим, дорогой Иван Иванович, минуло со дня вашего отъезда в чужие края – страшно подумать. Однако вот вы снова дома, снова в нашем дорогом отечестве. Что ж, милости прошу к нашему шалашу. Так, кажется, будет по-русски. Вы, полагаю, не забыли ещё родной русский язык? – Она снова игриво провела ручкою веера по его руке.
– Ваше величество... ваше... – как-то невпопад, слишком уж рассудочно отозвался Шувалов на слова императрицы. – Как можно! Да не было ни дня, чтобы я не думал о Петербурге и Москве и не вспоминал бы вас, нашу государыню. Без сего чувства я не смог бы прожить там, в чужих краях. Лишь воспоминания о местах, где я родился, где провёл свои счастливые дни, согревали меня и давали мне силы.
– Но нет, вы не только жили там, в Вене, Париже и Риме, старыми воспоминаниями, – Екатерина взяла Шувалова под руку и направилась с ним к дальнему углу залы, где она любила, по своему обыкновению, сидеть. – Находясь вдали от родных мест, вы немало сделали для своего отечества. И вот это, наверное, в большей степени, чем просто память, связывало вас с тем, что русские называют родиной. Узнаете хотя бы картины, коими вы любовались, когда я подошла к вам? А ведь многие из них я приобрела для своего Эрмитажа при вашем, Иван Иванович, содействии.
– Благодарю за добрые слова, ваше величество. Я счастлив, что вам понравились присланные мною полотна, – просиял Шувалов. – Рембрандт, Рубенс, Ван Дейк, Тинторетто, Перуджино, Веронезе и Пуссен[34]34
Тинторетто (наст, имя Якопо Робусти (1518 – 1594) – итальянский живописец. Принадлежал к венецианской школе (Позднее Возрождение). Драматическое, взволнованное искусство Тинторетто проникнуто мятежным духом.
Перуджино (настоящее имя Пьетро Ваннуччи (1450 – 1523) – итальянский живописец. Представитель Раннего Возрождения. Тонкий, проникновенный пейзажист.
Веронезе, настоящее имя Паоло Кальяри (1528 – 1588) – итальянский живописец. Принадлежал к венецианской школе (Позднее Возрождение). Его картины, панно и росписи отличаются приподнятым настроением, праздничностью, свежестью изысканного серебристого колорита.
Пуссен Никола (1594 – 1665) – французский живописец. Представитель классицизма. Живопись величественная, ясная по языку, настроению, образному строю. Пейзажи, картины на мифологические, исторические, религиозные темы, утверждающие высокую осмысленность бытия, разумность и совершенство мира.
[Закрыть] – это всё мои любимые живописцы. Я и для своей личной коллекции кое-что прикупил из этих выдающихся мастеров. Прямо-таки не смог устоять, хотя подчас не так уж и много было у меня свободных денег.
– А что, говорят, там, в Европе, жизнь очень дорога?
– Смотря где, ваше величество. Для себя я, к примеру, сделал следующий вывод, которым не раз делился с соотечественниками, кои впервые приезжали в какую-нибудь европейскую страну. Италия, вывел я, – это такая страна, где, чтобы быть видным, надобны большие деньги. В Париже, напротив, можно проживать много, не будучи приметным, и, с другой стороны, можно быть видным со скромными средствами. Но вот в любом итальянском городе каждый норовит вас разорить, хотя и по мелочам. Я имею в виду, что там содержится большой класс уличной прислуги. Оброните ли перчатку или платок, не успеете нагнуться, как вам их тут же подадут. Надобно ли что-то в руках нести, за вами тут же увяжется готовый слуга. Входите в дом – подбегает щёточник, который почистит вам платье и башмаки. Так что там всегда надобно носить в кармане запас мелких монет.
– Как всё это забавно и как вы, Иван Иванович, об этом хорошо рассказываете. Но вот я о чём хочу вам сказать, вернувшись к разговору о картинах. Помните, вы любезно прислали мне гравюры с фресок Рафаэлевых лоджий из Ватикана. Так вот я хочу такие же, как там, иметь у себя. Разумеется, в копиях.
– А где же их разместить? – заинтересовался Шувалов.
– Над Зимней Канавкой велю возвести для сих фресок специальный павильон. Постройку галереи думаю поручить Джакомо Кваренги[35]35
Кваренги Джакомо (1744 – 1817) – русский архитектор итальянского происхождения. Его творения отличаются монументальностью и законченностью художественного решения. Он автор Концертного зала и Александровского дворца в Царском Селе (ныне г. Пушкин), Эрмитажного театра и Смольного института в Петербурге.
[Закрыть]. Надеюсь, вы не откажете мне в любезности попросить Папу Климента Четырнадцатого разрешить сделать для меня Рафаэлевы копии? Ведь он, насколько мне известно, разрешил только вам, и никак никому иному, снять слепки с античных статуй в Ватикане. Как будут вас благодарить студенты нашей Академии художеств за сей благородный поступок!
Ещё какой-нибудь час назад, направляясь сюда, в Зимний дворец, он не находил себе места, гадая, почему и зачем так спешно вызывает его к себе её величество. Память перебирала все случаи и обстоятельства, бывшие с ним в путешествии, и всё ж не давала ответа на вопрос: из-за чего такая срочность? Но теперь он понял: пришёл конец опале!
А уж что ж греха таить: без малого полтора десятка лет на чужбине – то был не радостный вояж в своё удовольствие, а заграничная ссылка. Ехал ведь он в чужие края на год или два, не более. Но, уже приготовившись к возвращению, от верных ему в Петербурге людей получил вдруг в письме совет: не торопись возвращаться. Оказалось, до её величества дошёл слух, будто бы он, Шувалов, написал Вольтеру о том, что императрица Екатерина Вторая своим восхождением на трон всецело обязана не кому иному, как княгине Дашковой. Именно она, эта девятнадцатилетняя женщина, изменила якобы правительство целой империи.
Самым низким и подлым человеком в мире, сообщили тогда ему за границу близкие люди, назвала Ивана Ивановича разгневанная императрица. И стало ясно, как его встретят на родине, чего ему следует ждать.
Приезд в Италию графа Алексея Орлова вселил первую надежду на прощение, когда тот от имени государыни попросил его повести переговоры с нужными и влиятельными людьми чужестранных государств в преддверии русско-турецкого сражения на море.
Шувалову не стоило особого труда выполнить это поручение. Он так разумно и с таким достоинством повёл тогда разговоры с послами в Риме, а также в Вене с Иосифом Вторым, что стало ясно: Австрия, Пруссия и даже Франция если не всецело станут на сторону России, то уж мешать её действиям не будут ни в коей мере.
И ещё другую службу сослужил он российской императрице. Папский нунций в Варшаве, Дурини, долгое время строил свою политику вопреки русским интересам. Как можно было на него повлиять? Сей вопрос Екатерины Алексеевны был передан Ивану Ивановичу в Рим. Запрос был неспроста: в Санкт-Петербурге знали, что Папа Климент Четырнадцатый питает в высшей степени дружеские чувства к русскому вельможе Шувалову и достаточно тому лишь намекнуть о недовольстве русского двора польским кардиналом, как Папа повлияет в лучшую сторону на своего наместника. Но произошло гораздо большее, чему несказанно удивилась сама императрица: Климент Четырнадцатый, выслушав своего русского друга, предложил Шувалову самому назвать нового нунция, и неугодный кардинал будет смещён. Так затем и произошло: Екатерина получила возможность заиметь во главе католической церкви соседней Польши кардинала Грампа, человека более лояльного к России.
Однако не только эти, как, впрочем, и другие подобные услуги, оказанные Шуваловым Екатерине, оказались решающими в резкой перемене её отношения к бывшему фавориту её названой тётки – императрицы Елизаветы Петровны. Нет, она никогда бы не простила ему хотя бы того, что это он, всесильный некогда фаворит, якобы склонялся к тому, чтобы она была выслана из России, а трон отдан её сыну, великому князю Павлу. Очень хорошо она помнила ту сцену, когда её, заподозренную в кознях против Елизаветы, вызвали на допрос, а за занавесками стоял, слушая каждое её слово, Иван Иванович Шувалов.
Заграничная ссылка могла продолжаться сколько угодно. Более того, Шувалов мог даже сложить в европейской земле свои кости и никогда не оказаться прощённым, если бы не одно обстоятельство: его отлично знала просвещённая Европа. И, принимая его у себя, сия Европа как бы отдавала должное той просвещённой русской монархине, коей неофициальным послом был он, Шувалов, так много сделавший в России в прежнее царствование для развития просвещения. Как же могла она, больше всего на свете желавшая, чтобы её прославляли такие гении, как Вольтер и Дидро, Д’Аламбер и Гельвеций, вдруг на глазах у них мстительно, по-женски отринуть от себя того, кто одной своею личностью наряду с нею, государыней, олицетворял просвещённую Россию?
Но вот это самое «наряду» в то же время продолжало её бесить и выводить из себя.
Однако она была чертовски умна, если не сказать хитра. Потому, положив на одну чашу весов своё ущемлённое самолюбие, а на другую – бесспорную выгоду от того, что друг Вольтера Шувалов – и её друг, пересилила себя и, навсегда поставив крест на старой своей неприязни, решила обласкать того, кого уже ласкала вся Европа.
– Спасибо вам, Иван Иванович, за то, что вы оказались моим достойным посланцем в странах Европы, – ещё раз мило и тепло проговорила она, предлагая Шувалову и его племяннику князю Голицину сесть рядом с собою. – Вольтер мне писал о том, какое неизгладимое впечатление произвёл на него ваш другой племянник, а мой камергер граф Андрей Шувалов. У меня у самой, признаюсь, свои виды на этого европейски образованного и очень талантливого молодого человека. Не направить ли его по дипломатической линии? На мой взгляд, в любой стране он весьма достойно представлял бы интересы российской короны. В этом смысле он ваш истинный наследник и успешный ваш ученик. Столько сделать за все эти годы, чтобы приблизить Россию к Европе, – сие оказалось по плечу лишь вам, любезный Иван Иванович.
Теперь наступила его очередь отдать должное её уму.
– Было бы справедливее теперь говорить о вашем неоценимом вкладе это, на какую высоту вы подняли славу России, – сказал он. – И здесь правильнее было бы сказать, что именно вы, а не кто другой, приблизили не Россию к Европе, а саму Европу приблизили к России. Разве не так, ваше величество?
«Я совершенно верно поступила, положив раз и навсегда предел моему разладу с этим нужным мне теперь человеком, – призналась Екатерина самой себе и осталась довольна собою. – Давеча я тонко напомнила графу Орлову о якобы его давней промашке в отношении к Ивану Ивановичу. Это слышал Потёмкин. И пусть знают другие, что причиною былой отставки Шувалова была не я, а тот же, скажем, Орлов. И моё замечание по поводу княгини Дашковой – разве его так поняли, как надо? Вот недавно здесь, в Петербурге, я с почестями принимала Дени Дидро. Так ведь это я в шутку сказала, что юная и хрупкая женщина – княгиня Дашкова, кою он хорошо уже знал, когда-то способствовала перемене образа правления в России. Именно так. И пусть сия фраза будет приписана мне самой, а не станет укором Шувалову. Нельзя злорадно смотреть в прошлое, если сам стремишься вперёд, в будущее».
– Теперь я вам скажу, любезный Иван Иванович: не будем переоценивать того, что удалось сделать мне, чтобы нас стали замечать в европейских странах, – произнесла вслух Екатерина. – Нам с вами предстоит немало свершить, чтобы о России заговорили как об истинно просвещённой стране. Но уже теперь здесь, у нас, делается то, на что не способна Европа.
Надеюсь, вы слыхали, что я купила у Дидро его библиотеку. Там, во Франции, ему запрещают издавать его «Энциклопедию», а Россия платит ему деньги за его же книги! Кстати, говорят, и библиотеке Вольтера грозит печальная судьба?
– Да, ваше величество, он слаб здоровьем и очень плох. Но его дела продолжает вести его племянница, – ответил Шувалов.
– С мадам Дени у меня ведётся переписка, – призналась императрица. – И у меня создалось впечатление, что она при известных обстоятельствах могла бы продать мне Вольтерову библиотеку. Вы знакомы, разумеется, с этой госпожою?
«Ещё бы не знаком, – подумал Шувалов, представив хищный взгляд мадам Дени и припомнив всё, что ему удалось о ней узнать от других людей. – Да она же форменным образом обирает великого старца: ворует у него рукописи и продаёт! Что же станет, когда Вольтер умрёт? Впрочем, к его славе уже протянулись и другие руки. Однако не буду строго судить ту, что милостиво приняла меня у себя и облагодетельствовала не только меня, но и моего племянника. С сегодняшнего дня князь Фёдор стал камер-юнкером. Для меня же настало время приготовить его к тому, чтобы он занял моё место куратора Московского университета. Может быть, не теперь, не сразу. Но следует ясно видеть будущее и его приближать».
– А чем вы намерены занять себя здесь, в отечестве? – вдруг услышал он обращённый к нему вопрос императрицы. – Видимо, займётесь делами вашего детища – Московского университета?
– Вы, ваше величество, словно читаете в моей душе. Если вы не возражаете, я с великим прилежанием буду исполнять свою кураторскую должность. Так много, полагаю, надо сделать в университете.
– Вот и славно, – положила императрица свою руку на руку Ивана Ивановича. – Позвольте мне тогда внести свою лепту в то, что предстоит вам свершить. Вы ведь не богаты, любезный Иван Иванович?
– Ваше величество! Одни ваши слова, обращённые ко мне, делают меня сказочно богатым, – произнёс он с волнением в голосе.
– В таком случае в дополнение к моему к вам сердечному расположению, – произнесла императрица, – примите от меня единовременно десять тысяч рублей. Они вам будут нужны хотя бы для поездок в Москву.
Здравствуй, университет!
Ещё в самом начале своего заграничного путешествия, только что прибыв в Вену, Иван Иванович писал сестре в первопрестольную:
«С прошедшею почтою послал я вам письмо – продать мой петербургский двор... У меня в Санкт-Петербурге дом есть, где жить, в Москве же нет. Итак, я намерен, продав оный, возвратясь, вместе с вами жить... Довольно жил в большом свете; всё видел, всё мог знать, дабы ещё мне счастье суетное льстило. Прямое благополучие в спокойствии духа, который найтить иначе не можно, как удалиться от всех известных обстоятельств и жить с кровными друзьями, умерив свои желания, и довольствоваться простым житием, никому зависти и досады не причиняющим. Часто обстоятельства виноваты нашему поведению. Один человек может быть не любим и любим по разности состояния. Мне же, мой свет, скоро будет столько лет, что в числе стариков почитаться должно. Благодарю моего Бога, что дал мне умеренность; в младом моём возрасте не был никогда ослеплён честьми и богатством. И так, в совершеннейших летах, ещё меньше быть могу. Скажу и то, что в моём пути долгу, может быть, не сделаю и, возвратясь, с умеренным доходом, могу жить с благопристойностью. Жалею только, что вы не воспользовались моим счастьем и ничего полезного для вас я не сделал, сколько б сделать мог. Меня утешает ваша бескорыстность. Вы лучше всего любите справедливость. Если есть люди, которые вымышляют моё богатство, то верьте, есть и те, которые правду знают. Осталось мне во утешение, что рано или поздно от всех оная известна будет. В отсутствии моём главное утешение: приобрести знакомство достойных людей, утешение мне до сего времени неизвестное. Все друзья мои, или большею частью, были только друзья моего благополучия. Теперь – собственно мои...»
Письмо-исповедь. Итог жизни минувшей и вступление в жизнь как бы новую. Но с теми же самыми убеждениями, которые жили в нём и тогда, в дни молодости.
С этими мыслями и устремлениями, с коими начал свой европейский вояж, он и возвратился восвояси.
Вот только дом петербургский не был продан, хотя в Москве, на Покровке, уже завершался постройкой новый большой дом, где он может теперь жить.
С трепетом вошёл под своды университета, что когда-то основал и что рос и ширился уже без него. И первое, что бросилось в глаза, – тесны стали университетские стены, надобен для него новый дом.
То помещение у Воскресенских ворот более чем за два десятка лет совсем обветшало и для учёных целей уже не годилось. Хорошо, что в нём ещё можно было держать типографию, библиотеку да физический и минералогический кабинеты с химическою вдобавок лабораториею. Другой же дом, находившийся на Моховой, где жили студенты и гимназисты и были расположены классы и аудитории, требовал немедленного капитального ремонта: года два тому назад во время занятий там провалились даже полы в двух классах и обвалом грозили стены и потолок.
Вряд ли можно было припомнить, кому первому пришла в голову мысль перевести университет на Воробьёвы горы, только предложение это сразу овладело многими умами. И в Сенат вскоре пошла бумага: «...если бы её императорское величество всемилостивейше благоволила повелеть для университета построить дом вне города Москвы, однако поблизости оного, например, на Воробьёвых горах, близь села Голенищева... то от сего произошли бы отменные выгоды, как для университета самого, так и для всех, к оному принадлежащих».
В прожекте говорилось, что там появится возможность создать ботанический сад, «который для студентов, обучающихся врачебной науке, необходимо нужен... На свободном месте удобно будет можно построить астрономическую обсерваторию, которая разными образами полезна быть может... Не меньше так же полезно будет и для учащихся математики, коим открытые места подадут способ производить в геодезии и инженерном искусстве практические действия».
Предполагалось там же устройство анатомического театра и лазарета, а также других заведений, необходимых целому учебному городку, – бумажной фабрики, бани и конечно же домов под квартиры профессоров и учителей.
«Сим способом могли бы профессора и учители гимназии своим жалованьем быть довольны потому, что они сим учреждением освобождены бы были от многих излишних расходов. Не надобно будет им ни квартиры нанимать, ни экипажей содержать, без чего сейчас им никак обойтиться невозможно и на что они более половины своего жалованья издерживают», – говорилось в доношении Сенату.
И не в последнюю очередь писалось в прожекте о тех, £то будет там обучаться. «Учащиеся и студенты в свободное от учения время будут иметь место для прогуливания и забав на чистом воздухе ко увеселению и ободрению своему, что и здоровью их не мало способствует, но сего, однако, теснота места в городе отнюдь не позволяет».
В казне не нашлось денег, чтобы привести этот смелый проект в действие. Екатерина Вторая лишь подписала указ об отпуске семи тысяч рублей на неотложный ремонт уже имеющихся университетских строений.
Случилось сие за год до возвращения Шувалова в отечество. И потому он, приехав в Москву, не задумываясь присоединил к ссуде её величества и те десять тысяч, что она выделила ему лично в качестве единовременного пособия, и стал искать ещё добрых людей, кои могли бы что-либо выделить в качестве благотворительного пожертвования. И всё это для того, чтобы на углу Моховой и Большой Никитской соорудить для университета большой каменный дом.
И вот однажды на Покровке появился странный на первый взгляд выезд: ярко-оранжевая колымага, запряжённая цугом. Да каким! Две небольшого роста лошади в корню, две огромных по середине и две совершенно карликовых – впереди. И при колымаге два форейтора, из коих один гигант, а другой – взаправдашний карлик.
Чуть ли не во всю длину улицы за экипажем бежали толпы любопытных, пока забавный выезд не остановился перед шуваловским домом.
Стоял тёплый летний день. Из кареты не спеша вылез вельможа в преклонных годах, к тому же странно одетый. На нём был то ли плащ, то ли халат таких же, как и его карета, ярких тонов, на голове – колпак. Взгляд его маленьких чёрных глаз был насмешливо-проницательным, когда он, ступив навстречу вышедшему из дома Шувалову, подал ему свою небольшую, но ещё крепкую руку.
– Батюшка мой! – произнёс он тем не менее приветливо, хотя тож на какой-то странный манер. – Всей Москве ведомо, что я глуп и чудаковат. И ни к кому в гости не езжу, поскольку не понимаю и не признаю светских тонкостей. Обо всём догадывайся, как надо там или сям поступить, обо всём мучься – что за житье! К тебе же, любезный Иван Иванович, к первому приехал незванно и без церемоний, коих, как мне ведомо, ты и сам не признаешь.
– Милости прошу, любезнейший Прокофий Акинфиевич, и впрямь безо всяких церемоний. – Хозяин радушно обнял гостя. – Я сам намерился нанести вам визит, да третьего дня, как объявился, в университете завяз.
– Знаю, слыхал, – проходя в дом, произнёс гость. – Потому и пожаловал – пособить тебе вознамерился. Одно Божеское дело я уже сотворил на Москве – дал слово государыне нашей и возвёл здесь, в белокаменной, сиротский Воспитательный дом. Хочу теперь внести вклад и в другое Божеское дело – в постройку университетского дома. Прими от меня на первый случай десять тыщ. Всё ж я хоть и изрядный чудак, да сам знаешь, к наукам, особенно к ботанике и зоологии, имею, так сказать, прикосновение...
Да, то был знаменитый Прокофий Акинфиевич Демидов, один из богатейших людей России, владелец тех прогремевших на весь мир уральских заводов, которые оставил ему и другим его братьям сын основателя целой династии, некогда отмеченного Петром Первым, бывшего тульского кузнеца.
Впрочем, будет не совсем верно, если не прямо ошибочно, сказать так о судьбе наследника. Когда в августе 1745 года на реке Каме, в пути, скончался грозный властелин уральских заводов Акинфий Никитич Демидов, после него и в самом деле осталось несметное богатство. Состояло оно из десятка заводов и рудников, из которых Невьянский и Нижнетагильский не имели себе равных в России. Одних приписанных к заводам крепостных в демидовской империи насчитывалось более тридцати тысяч человек. А золота, платины, серебра, драгоценных камней и денег в несметных количествах хранили кладовые и тайники Петербурга и Москвы, Ярославля и Нижнего Новгорода, Казани, Тобольска, Твери и Екатеринбурга.
Троих сыновей оставил после себя Акинфий Демидов. Причём Прокофий и Григорий были от первой жены; младший, Никита, которому шёл двадцать первый год, – от второй, ярославской дворянки. Не могло быть сомнения в том, что наследство будет поделено меж братьями поровну. Да всё оказалось завещано одному Никите, старшим же сыновьям досталось, словно в насмешку, лишь по пяти тысяч серебром.
Григорий был тих, болезнен. Но Прокофий вскричал: «Не быть по сему!» – и направился в Петербург.
Было ему в ту пору уже тридцать пять годков. Среднего роста, узколиц, остронос, с тонкими губами. Глаза насмешливые. Жил на отшибе от отца, делами не занимался.
В Петербурге с жалобою попал к вице-канцлеру графу Воронцову.
– Обида вынудила потревожить ваше сиятельство. Доведён до отчаяния неслыханною несправедливостью родителя своего. Коли Господь Бог не услышит мою слёзную молитву – впору наложить на себя руки. Вы же пред Богом – мой первый заступник!
Слишком известна была фамилия просителя, и уж явно несправедливым, ежели судить по-людски, выглядело завещание склонного к чудачествам и просто к тиранству первейшего в России заводчика.
– Доложу о твоей жалобе государыне Елизавете Петровне, – пообещал Воронцов.
Государыня изволила самолично выслушать жалобщика.
– Знавала я и отца твоего, и деда Никиту Демидова, что когда-то высмотрел на тульских оружейных заводах мой венценосный родитель, – протянула императрица свою тёплую и пухлую руку просителю с Урала. И – к вице-канцлеру: – Михайло Ларивоныч, угодно мне, чтобы Сенат дело рассмотрел по справедливости.
А вскоре из Сената пришла бумага: «Первая часть наследства, в кою входят 5 уральских заводов, Невьянская горная округа, пристань на Урале-реке, вотчины и приписанные в количестве 9575 душ мужеска пола, а также 79 приказчиков и служителей, отходит к старшему из братьев Прокофию Акинфиевичу. Ему же передаются 6 домов со службами: в Москве, Казани, Чебоксарах, Ярославле, Кунгуре и Тюмени...» Иначе говоря, наследство делилось поровну между братьями.
Что тут началось, когда узнал Прокофий о решении его дела, – трудно представить. Заняв огромную сумму под наследство, он закатил огромное празднество. По всему Петербургу были расклеены афишки: «В честь высочайшего тезоименитства её императорского величества представляется от усердия благодарности от здешнего гражданина народный пир и увеселение на Царицыном лугу и в Летнем саду сего месяца 25 дня пополудни во втором часу, где представлены будут столы с яствами, угощение вином, пивом, мёдом и прочим, которое будет происходить для порядка по сигналам и ракетам: 1-е – к чарке вина, 2-е – к столам, 3-е – к рейнским винам и полпиву... Представлены будут разные забавы для увеселения, горы, качели, места, где на коньках кататься, места для плясок...»
Сам явился – чистый боярин! Разодет в бархат, шитый золотом и самоцветами, в пышной собольей шапке. Карета же – вся золочёная, запряжённая шестериком...
Целый день – с утра до ночи – гулял петербургский люд на ненароком свалившемся на него празднике. Такое, говорили, бывает в Москве только на коронации государей. Однако коронационные торжества обычно свершаются в тёплое время года, когда как бы ни напился на радостях простой люд, а завались хоть в канаву – наутро всё равно останешься жив. Тут же – студёный декабрь. Крепкий морозец да ещё пронзительный, пробирающий до костей ветер с Невы. Потому всю ночь и весь следующий день свозили в полицейские участки замерзших и опившихся...