355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Татьянин день. Иван Шувалов » Текст книги (страница 27)
Татьянин день. Иван Шувалов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:15

Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)

Гость рассказал, не утаил, как императрица чуть не уволила в отставку сего учёного мужа. Правда, он сам, устав бороться со своими недоброжелателями, напросился на то. Но государыня, уже подписав указ, тут же соизволила его вернуть. А вскоре и сама заявилась к нему в дом. Всё осмотрела в его мастерской и химической лаборатории, потом села к столу, где с наслаждением отведала щей, кои откровенно похвалила.

   – В то свидание, – продолжил Алексей Григорьевич. – Ломоносов как на духу признался государыне во всех своих бедах и просьбах. И, как всегда всё делал, – высказался горячо, без утайки о делах в Академии. Скажу и я прямо: без твоей, Иван Иванович, опеки нелегко ему стало. Знали ведь все: чуть что – к Шувалову наш академик стучится, и тот всё делает, как и надо, по совести.

Иван Иванович при этих словах покраснел по своей давней привычке.

   – Видать, граф Алексей Григорьич, не во всём я сумел до конца помочь. Немало бумаг передал мне Михайла Васильич, коим надо было дать государственное направление. Взять хотя бы его обширное сочинение «О сохранении и размножении российского народа». То – меры, к умножению могущества державы устремлённые. А вот что в заслугу себе в какой-то степени могу поставить, так это своё распоряжение о печатании его, Ломоносова, полного собрания сочинений. Сколько бы времени оставались его труды в бумагах, кои и затерять ничего не стоило. Да теперь вот – всё оттиснутое в Московской университетской типографии, всё собранное воедино и оставленное потомкам.

Сие издание, украшенное гравированным портретом учёного, было известно графу Орлову. Ещё запомнились и стихи под сим ликом:


 
Московский здесь Парнас изобразил витию,
Что чистый слог стихов и прозы ввёл в Россию,
Что в Риме Цицерон и что Вергилий был,
То он один в своём понятии вместил.
Открыл натуры храм богатым словом Россов
Пример их остроты в науках Ломоносов.
 

   – Слух был, что сии вирши сочинил один из самых близких доброжелателей нашего русского гения? – со значением задал свой вопрос Алексей Орлов, глядя прямо в глаза Шувалова.

   – Мне говорили, будто сии стихи передал в типографию профессор университета господин Поповский. Кажется, он и был автором, – как-то боком посмотрел Шувалов.

   – Ну-ну, – произнёс Орлов, не отводя своих глаз от лица собеседника, который почему-то ещё более смутился.

А слух и взаправду был о том, что это сам Иван Иванович сочинил стихотворную подпись под портретом Ломоносова. И об этом не могли не знать в университетской типографии, поскольку ни один лист не шёл там в набор без визы куратора университета и без его же просмотра не оставалась ни одна корректура. Но, видно, Ивану Ивановичу и теперь не хотелось признаться в своём авторстве.

«А зачем и к чему? – верно, думал он. – Важно, что дело сделано – выпущено собрание сочинений. А вот то, что в последние годы меня не оказалось рядом, жаль. Непрост был Михайла Васильич, ох как непрост!»

Вспомнилось, как однажды вскипел Ломоносов, когда он, Шувалов, попытался его примирить с извечным врагом Сумароковым. Тогда, на второй день нового, 1761 года Иван Иванович пригласил к себе на праздник сих обоих поэтов в надежде, что в застольной беседе они примирятся. Но какое там! Такая свара началась, что и сам хозяин был не рад своей благонамеренной затее.

Спор, как всегда, начался со стихов. Как раз накануне в свет вышла героическая поэма Ломоносова «Пётр Великий». Кстати, с посвящением Ивану Ивановичу Шувалову, выраженным в первых же строках:


 
Начало моего великого труда
Прими, Предстатель Муз, как принимал всегда
Сложения мои, любя Российско слово,
И тем стремление к стихам давал мне ново...
 

Гости, бывшие у Ивана Ивановича, стали восторженно говорить о новом ломоносовском сочинении. Один Сумароков сидел насупясь. Наконец и он соизволил сказать своё слово:

   – Вот я недавно сочинил басню. Послушайте, коли есть охота.


 
Пришла Кастальских вод напиться обезьяна[28]28
  «Пришла Кастальских вод напиться обезьяна...» – В публикации одной из од Ломоносова была допущена опечатка: «кастильская роса» вместо «Кастальская». Кастальский источник на горе Парнас почитался древними греками как священный ключ Аполлона, бога – покровителя поэзии и искусств. В этом источнике творцы прекрасного черпали своё вдохновение. «Кастильский» же – производное от названия Кастилии, одной из областей Испании. Сумароков делает вид, что здесь не простая (хотя и досадная) опечатка, а нечто большее: оговорка, свидетельствующая о невежестве его соперника Ломоносова. Далее Сумароков иронически сравнивает Ломоносова с Гомером, считая, что тот дерзнул состязаться с древнегреческим поэтом, обнародовав эпико-героическую поэму «Пётр Великий». «Подражая Гомера» (а не Гомеру) – особенность языка Сумарокова.


[Закрыть]
,
Которые она Кастильскими звала.
И мыслила, сих вод напившись допьяна,
Что вместо Греции в Ишпании была,
И стала петь, Гомера подражая,
Величество своей души изображая.
 

Все, обомлев, переглянулись, поскольку поняли, что сии строки – суть оскорбление Ломоносова.

   – Полноте, господа! – встал за столом хозяин дома. – Каждый имеет право на собственное суждение о стихах другого. Однако будем снисходительны друг к другу, зачем вот так, с намёками?

   – Но в притче моей нет имён. В ней никто прямо не назван, – пожал плечами Сумароков, криво усмехаясь. – А ежели господину Ломоносову или ещё кому угодно увидеть в обезьяне-стихотворце сочинителя поэмы о Петре Великом, им виднее.

   – Остроумие ваше, любезный Александр Петрович, всем давно известно, – стараясь не выходить из себя, проговорил Ломоносов. – Однако и я владею искусством писать басни. Только надо ли ради праздника состязаться в сём ремесле за общим столом?

   – Знаю, знаю, как вы, уважаемый Михаила Васильич, вывели меня недавно в своей притче свиньёю в лисьей коже, – не соглашался остановить спор Сумароков.

   – Сие – в ответ на вашу слишком уж прозрачную басню обо мне, где я выведен ослом во львиной коже, – ответил Ломоносов.

А далее развернулась такая баталия, что хоть святых выноси! Оба спорящих вышли из себя и стали поносить друг друга уже не поэтическими примерами, а площадною бранью. И Ломоносов, схватив шапку и шубу, в гневе удалился домой.

Через несколько дней Шувалов получил от Ломоносова письмо:

«Милостивый государь Иван Иванович.

Никто в жизни меня больше не обидел, как Ваше высокопревосходительство. Призвали Вы меня сегодня к себе. Я думал, может быть, какое-нибудь обрадование будет по моим справедливым прошениям. Вы меня отозвали и тем поманили. Вдруг слышу: помирись с Сумароковым! То есть сделай смех и позор, свяжись с таким человеком, от коего все бегают; и Вы сами не ради. Свяжись с тем человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит и бедное своё рифмичество выше всего человеческого знания ставит. Трауберта и Миллера для того только бранит, что не печатают его сочинений, а не ради общей пользы. Я забываю все его озлобления и мстить не хочу никоим образом, и Бог мне не дал злобного сердца. Только дружиться и обходиться с ним никоим образом не могу, испытав через многие случаи, и знаю, каково в крапиву... Не хотя Вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал я Вам послушание; только Вас уверяю, что в последний раз... Ваше высокопревосходительство, имея ныне случай служить отечеству спомоществованием в науках, можете лутчие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Зла ему не желаю. Мстить за обиды и не думаю. И только у Господа прошу, чтобы мне с ним не знаться. Будь он человек знающий и искусный, пускай делает пользу отечеству, я, по моему малому таланту, также готов стараться. А с таким человеком обхождения иметь не могу и не хочу, который все прочие знания позорит, которых и духу не смыслит. И сие есть истинное моё мнение, кое без всякия страсти ныне Вам представляю. Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который дал мне смысл, пока разве отнимет... Ежели Вам любезно распространение наук в России, ежели моё к Вам усердие не исчезло из памяти, постарайтесь о скором исполнении моих справедливых для пользы отечества прошениях, а о примирении меня с Сумароковым, как о мелочном деле, позабудьте. Ожидая от Вас справедливого ответа, с древним высокопочитанием пребываю

Вашего высокопревосходительства

униженный и покорный слуга

Михайло Ломоносов».

«Ох, как нужны сии силы тому, кто их, увы, никогда не имел и коий никогда никому не стремился противостоять, – вдруг почему-то подумал о себе Иван Иванович. – Только в жизни так не выходит, чтобы не бороться за своё счастье, не уметь идти к нему прямою дорогой».

Под небом Италии

Солнце по-настоящему ещё не взошло, оно прячется где-то за громадою собора Святого Петра. И площадь в этот ранний час – самая, должно быть, тихая во всём Риме. Лишь в середине дня здесь можно встретить быстро пробегающего священника в блестящей чёрной шляпе или ватагу молодых семинаристов, нарушающих тишину топотом своих казённых башмаков. Они проходят, и площадь вновь погружается в дремоту – безлюдная, залитая золотыми лучами солнца. Надо быстрее оказаться под музейными сводами, в царстве прекрасного, пока площадь пустынна.

По правую и левую руку от собора Святого Петра – колоннады. А чуть дальше – вход в Ватикан.

Мимо вооружённых пиками стражников в полосатых жёлто-красно-синих костюмах пятнадцатого века, по красивой мраморной лестнице – к старой двери, источенной червями, оттуда – через огромную переднюю залу – в Сикстинскую капеллу.

Редко кому разрешено бывать здесь запросто и во всякое время. Но у Федота Шубина – специальное разрешение за подписью Папы Климента Четырнадцатого. Такая бумага только у Ивана Ивановича да из всех пенсионеров Петербургской академии художеств, находящихся теперь на обучении в Италии, у него, закончившего академию с золотой медалью.

Который раз входит он сюда, под своды, расписанные великим Микеланджело, а будто всё видит впервые. Лучше подняться на балкон, что тянется вдоль окон. Отсюда до фресок – совсем близко. Но даже вблизи нет различия между плоским живописным изображением и объёмностью скульптуры. Написанные кистью гения фигуры кажутся изваянными скульптором.

Папа Сикст Четвёртый, избранный в 1471 году, по натуре своей был стяжатель. Выходец из маленького городка на Генуэзском побережье, он привёл за собою в Рим всю бесчисленную свою родню и на каждого излил милости и богатства, кои сам сумел получить. Однако он же, в первую очередь не забывавший о себе и своих родственниках, построил сию Сикстинскую капеллу.

До него, Сикста Четвёртого, господствовало искусство средних веков, с него, строго говоря, началась эра Возрождения. И его племянник Юлий Второй довершил начатое своим дядею и предшественником украшение знаменитой ныне капеллы. Это по его приказанию потолок и стены были украшены фресками Микеланджело и его учеников. А открывающиеся следом за капеллою залы, называемые Станцами, оказались расписанными кистью Рафаэля.

Разум отказывается согласиться с тем, что все триста сорок три фигуры, расположенные на громадном, как само небо, потолке капеллы, созданы одним человеком. Но сие было правдой: четыре года понадобилось великому Микеланджело, чтобы воплотить в жизнь свой замысел. Изо дня в день, из месяца в месяц, оставляя на выпуклых сводах мазки своей волшебной кисти, гениальный художник смотрел вверх, отчего, как говорят легенды, затылок у него вдавился в горб, подбородок выдвинулся вперёд, а грудь подтянулась к бороде. Даже когда работа была окончена, он почти ничего не видел, если держал голову прямо: читая бумаги, он должен был поднимать их высоко над головою – так привыкли его глаза.

Но роспись потолка – только один шедевр гения. На алтарной стене – «Страшный суд», тоже его бессмертное творение. Христос, грозный судия, низвергает в преисподнюю толпы грешников. Заступница-мадонна, кутаясь в плащ, в ужасе прижалась к разгневанному сыну. А в самом низу Харон, перевозчик через адскую реку, широко расставив ноги, высится в лодке и подгоняет веслом осуждённых.

Свои фрески мастер писал не в библейской последовательности – от сотворения мира до потопа и сцены опьянения Ноя. Напротив, он начал с Ноя, потом изобразил грехопадение Адама и Евы, отделение суши от воды и кончил тем, с чего всё началось, – отторжением света от тьмы.

Художник шёл не по принятому канону – от алтаря к входным дверям, а от входных дверей к алтарю. Не любовь ли к людям двигала рукою мастера – вера в возвышение человека из состояния скотского до божественной чистоты?

Другому великому итальянцу, Рафаэлю, было двадцать пять лет, когда папа Юлий Второй пригласил его расписать Станцы, или залы в северном крыле Ватикана. Папа избрал эти комнаты под свои личные покои. Но после того, как они были украшены живописью, помещения эти стали именоваться Станцами Рафаэля.

Живописец начал с зала, именуемого Станца делла Сеньятура, что означает «комната подписи». Здесь хранилась папская печать. Росписи должны были прославить величие и силу человеческого духа, который более всего выражается в богословии, философии и поэзии. Этому посвящены фрески Рафаэля «Диспут», «Афинская школа», «Парнас» и «Юстиция».

Шубин – коренастый, с округлым русским лицом, – переходя из одного помещения в другое, готов был перед каждою изображённою фигурою простаивать часами. На нём – изрядно уже поношенный плащ, небрежно накинутый на широкие плечи, полинялое жабо сбито вбок. Но он, казалось, не видит себя со стороны; ему безразлично теперь всё, кроме искусства. Лишь руки его, большие, жилистые и сильные руки скульптора, привыкшие месить глину и тесать камень, нетерпеливо вздрагивают, словно он, разглядывая фрески, переводит их в мрамор.

Теперь – в Бельведер, где выставлены «Аполлон» и «Лаокоон». Здесь знаком каждый завиток локона, каждая складочка ткани, каждое движение тех, кого изваяло неподражаемое искусство античных мастеров.

– Простите, Федот Иванович, если нарушил ваше уединение. – Знакомый голос Шувалова вывел Шубина из задумчивости.

   – Нет-нет, Иван Иванович, напротив, я рад нашей встрече. Как и условились, я вас здесь поджидал. А заодно в который раз спрашивал себя: когда я создам нечто подобное?

   – Вам ли сомневаться в себе, мой друг? Один ваш «Отдыхающий пастух», известный в Париже и здесь, в Риме, чего стоит! Говорят, сам знаменитый Фальконе[29]29
  Фальконе Этьен Морис (1716 —1791) – французский скульптор. В 1766 – 1778 гг. работал в России. Обессмертил своё имя созданием в Петербурге памятника Петру I («Медный всадник»).


[Закрыть]
без ума от этой вашей скульптуры. Недаром сей великий ваятель, находясь теперь в Петербурге, ходатайствовал о том, чтобы продлить вашу учёбу здесь, в заграничных краях, особенно в Италии.

Случившееся и в самом деле было необычно. Шубин находился в Париже, когда закончился срок его пребывания в чужих краях. Но выдающиеся французские ваятели, у коих он продолжал учёбу после Российской Академии, в высшей степени покорённые его самобытным дарованием, по-настоящему расстроились, что так внезапно обрывалась учёба их русского друга, даже не успевшего посетить Италию – мекку всех художников мира. И тогда они написали своему выдающемуся соотечественнику Фальконе, который по приглашению Екатерины Второй готовил в Петербурге памятник Петру Великому, дабы он похлопотал пред дирекциею Академии художеств о продлении шубинской командировки.

В своём письме директору Академии художеств Кокоринову Фальконе писал: «Господин Кошен, секретарь Французской академии, мне пишет: «Вы окажете неоцененную услугу искусству и ученику-скульптору Шубину, согласившись с тем, что вместо возвращения в Россию следовало бы отправить его в Рим. Я видел одну из его фигур – очень недурное произведение, но Вы сами знаете, что нельзя сделаться скульптором в три года. Ему следует ещё поучиться, тем более что он занимается с успехом». Если Ваше превосходительство позволите присоединить к просьбе и удостоверению Кошена и мою личную, то я могу уверить Вас, милостивый государь, что этот молодой скульптор – из числа тех, в ком я заметил всё свидетельствующее об истинных дарованиях, и возвращение его раньше, чем он увидит Италию, означало бы остановить его дальнейшее преуспеяние. Его прекрасное поведение, доказательство которого Вы имеете, отвечает за него наравне с его способностями...»

Просьба великого скульптора была удовлетворена, и Шубин переехал в Рим. Так осуществилась его заветная мечта – своими глазами увидеть шедевры великих мастеров древности и Возрождения. Но первым человеком, кто дал простор мечте Шубина, был не кто иной, как Шувалов.

Вслед за Московским университетом, прямо на следующий год после его торжественного открытия, Иван Иванович написал для подношения в Сенат следующую бумагу: «Когда науки в Москве приняли начало, чтобы оные в совершенство приведены были, то необходимо установить Академию художеств, которой плоды, когда приведутся в состояние, не только будут славою здешней империи, но и великою пользою казённым и партикулярным работам, за которые иностранцы посредственного знания, получая великие деньги, обогатясь, возвращаются, не оставя по сие время ни одного русского в каком художестве, который бы умел делать... Если Правительствующий Сенат опробует представление об учреждении Академии, можно некоторое число взять способных из университета учеников, которые уже и определены учиться языкам и наукам, принадлежащим к художеству, то им можно скоро доброе начало и успех видеть...»

Готовить таких учеников в Москве призваны были рисовальные классы, специально созданные при университетских гимназиях.

   – Тады, Ванюш, сподручнее там, в белокаменной, и открыть твою Академию, – сказала Елизавета, прослушав прочитанный ей Шуваловым черновик сенатского доношения.

   – Так не поедут они, знатные иноземные мастера, из Петербурга даже в такой большой город, как Москва!

   – Да, – согласилась императрица, – уж коли решаются они, заморские живописцы и архитекторы, прибыть в нашу страну, так далее столицы – ни шагу. Словно в Петербурге всё мёдом намазано. А так ведь оно и есть – кормятся здесь в своё удовольствие, да так сладко вкушают, что у себя в италийских или галльских краях такого фарта им и не снилось. Однако, разбогатев на наших российских хлебах, многие ворочаются в свои фатерланды, так и не передав своего ремесла нашим природно русским. Тут ты, Ванюша, прав. Потому пущай жиреют на нашем корме да секретами своими делятся с нашими смышлёными мальцами. Отдавай перебелить свою бумагу и вноси её в Сенат. Скажи господам сенаторам, что я согласная сей меморандум подписать. Только чтобы не тянули со своим решением, а то я, сам знаешь, могу и передумать или совсем забыть, что сама слово дала.

   – Ничего, государыня, я напомню, – улыбнулся Шувалов.

   – В том нет никакого сумления, – ответно засмеялась императрица. – Эх, кабы ты, Ванюша, за свой собственный интерес так же упорен был! А то ведь самому вроде бы неведомо, кого стремишься облагодетельствовать да в люди вывесть.

   – Не так, матушка. Вот поимённо у меня уже обозначено, каких даровитых отроков чаю зачислить на первый курс Академии трёх художеств – сиречь архитектуры, живописи и ваяния.

На листе поименованы были отроки, отличившиеся в учёбе в рисовальных классах: Василий Баженов, Иван Старов, Филипп Неклюдов, Тихон Лазовский, Захар Урядов, Александр Корзинин, Иван Ганюшкин – из разночинцев, да из дворян – Степан Карпович, Алексей Яновский, Козьма Яцкой, Семён Шугов, Иван Карин... Тридцать восемь учеников, готовых обучаться в новой Академии, для коей уже на Седьмой линии Васильевского острова присмотрен дом. И кандидат в директоры уже определён – архитектор Александр Филиппович Кокоринов. Его отец когда-то служил у заводчиков Демидовых, строил им дворцы да заводские здания. Сам же будущий глава Академии лично известен Шувалову: дом на углу Невской першпективы и Малой Садовой – его, Александра Кокоринова, детище.

И с теми, кто будет обучать, уже сладился уговор. Архитектуру станут преподавать вместе с Кокориновым Валлен Деламот, живопись – Луи Жозеф ле Лоррен и де Вильи. Есть отменные мастера ваяния и гравёры из иностранцев. Да из своих, русских, можно определить адъюнктами, к примеру, Фёдора Рокотова, Кирилла Головачевского да Ивана Саблукова. Сии мастера уже широко известны при дворе.

Скоро, очень скоро те, кто возглавлял список изначальных слушателей, пройдя курс обучения в Санкт-Петербургской Академии, а затем и за границею, в Париже и Риме, такие, к примеру, как архитекторы Баженов, Старов, живописец Антон Лосенков, станут гордостью России.

А следом за ними в первостатейные скульпторы выйдет и Федот Шубин.

Отрок этот придёт в Петербург из тех же Холмогор, откуда за много лет до него и великий помор Ломоносов. И окажется он сыном того Ивана Афанасьевича Шубного, простого рыбака, который первым когда-то стал учить грамоте Михаила Васильевича и подарил ему, пытливому ученику, свой кафтан.

Так же с рыбным обозом прибыл в северную столицу в 1761 году и восемнадцатилетний Федот. В котомке у него – вместе с сухарями на дорожку – узелок плашек из мамонтовой кости и полдюжины моржовых клыков. Тут же и весь незатейливый косторезный инструмент – пилка, сверла, стамесочка... За голенищем сапога – самодельный из мамонтовой кости нож с узорчатою рукояткою. Тот подарок он и принёс своему земляку, знаменитому российскому академику.

Взглянул Михаил Васильевич на дело ловких рук молодого костореза и ахнул от удовольствия:

   – Это же чудо чудесное! Сегодня же буду у Шувалова Ивана Ивановича и покажу ему твоё искусство.

Глянул Шувалов на костяное кружево и вынес решение:

   – С нового учебного года определим сего искусного костореза в класс ваяния. А пока пристрою я его поближе к себе, чтобы малец смог себя содержать.

Так определён был Федот в дворцовые истопники, а по осени о нём в приказе по Академии художеств было обозначено, что принятой в число учеников. Только почему-то не Шубным, а Шубиным его записали.

Иван Иванович, став и куратором Академии, с первых дней повелел «каждого месяца в последней неделе всегда быть конкурсу в собрании всех господ профессоров, и кто из студентов и учеников оказали себя лучшими, о том подносить мне обстоятельным списком».

Шубин выходил всегда на первое место, а пред выпуском уже имел две серебряные и одну золотую медаль.

Всё, что выходило из рук Федота, было ярко, талантливо и, главным образом, поражало и свежестью решения, и неожиданным выбором темы.

Как-то в классах пришло ему на ум вылепить две статуэтки – «Валдайку с баранками» и «Орешницу с орехами».

На академической выставке, куда их поставили, Федот долго боялся появиться собственною персоною – стоял в расстройстве чувств за дверью. К тому же профессор Жилле, высокий, в кафтане из чёрного бархата, считавший Федота лучшим учеником, тем не менее его предостерёг:

   – Ваши статуэтки преотменно удачны. Но вряд ли кому заблагорассудится их приобрести. Такие вещицы, увы, не в моде. Например, у нас, во Франции, вряд ли ваши изваяния удовлетворили бы вкусы изысканной публики.

«А я не для вас, французов, леплю свои модели», – хотелось ответить Шубину, но он смолчал, поскольку в этот момент к нему подошёл директор с голубоглазой девочкой-подростком.

   – Моя младшая сестра, – сказал, – посмотрела все студенческие работы и пристала ко мне: купи мне эту самую торговку кренделями. Ваша работа, господин Шубин?

   – Моя, – потупился Федот и почувствовал, как даже уши у него запылали.

   – Так мы купим бараночницу у вас, господин студент, – подошла к нему милая девушка. – Вы не откажете мне?

Шубин быстро вошёл в зал и вскоре вернулся со своей статуэткой.

   – Дарю её вам...

Пройдёт немало времени, и бывший студент, вернувшийся домой из-за границы, вскоре сделает предложение этой милой ценительнице его «Валдайки с баранками», и Вера Филипповна Кокоринова станет его женой.

Но пока ещё Федот Шубин в Риме. И они с бывшим куратором Академии стоят перед шедеврами Микеланджело и Рафаэля, не в силах оторвать взоры от их творений.

   – Сколько бы я ни смотрел на сии фрески, не могу убедить себя в том, что они созданы кистью, а не стекою скульптора, – так они все рельефны, – произнёс Шубин.

   – Что ж говорить о собственно скульптурных изваяниях! – подхватил Шувалов. – Мрамор – словно живая человеческая плоть, где, кажется, пульсирует каждая жилка, и, только дотронься рукою, ощутишь теплоту тела.

   – Такое же чувство и у меня, художника, – согласился Шубин. – Не случайно скульптура у древних в античные времена часто помещалась прямо под открытым небом, в садах. Изваяние гляделось как продолжение самой природы. Представьте: в саду у старых кипарисов играет фонтан, плющ обвивает обломки саркофагов, лепестки розы опускаются на складки платья женщины-изваяния. И мрамор оживает: вот-вот изваянная Венера поведёт плечом, сделает шаг-другой и соединится с находящимися здесь же, в саду, живыми людьми... Как жаль, что и отсюда, из Рима, мне суждено вскоре уезжать!

Шувалов приблизился к художнику и взял его под руку:

   – А знаете, Федот Иванович, я вас не отпущу.

   – Это как – сделаете меня своим пленником? – удивился Шубин. – Знаете, какой нагоняй дадут мне Кокоринов и его сиятельство Бецкой, значащийся заместо вас куратором нашего храма искусств?

   – Я им отпишу, что оставил вас здесь именно в интересах сего храма трёх художеств. Мысль одна интересная у меня возникла: сделать слепки со всех великих античных изваяний и отослать их в Петербург, чтобы по ним учились художеству студенты нашей Академии.

   – Да кто ж сие разрешит? – не скрыл изумления Шубин. – Здесь всё – собственность Ватикана, владения Папы. Никогда и никому Папы не разрешали делать копии с шедевров!

   – Да, некоторое время назад о сём позволении у Папы Климента Четырнадцатого просил Саксонский король. Однако не получил разрешения. Но нам, русским, он пошёл навстречу.

   – Папа разрешил? И именно вам? Но это, на мой взгляд, исключительно из уважения к вашему высокопревосходительству. Ведь вы вместе с австрийским императором Иосифом Вторым специально были приглашены на выборы Папы, а затем он, Климент Четырнадцатый, не раз оказывал вам особые знаки внимания.

   – Не знаю, чем я заслужил милость его преосвященства, но в результате выиграет наша Академия в Петербурге, – поборов смущение, произнёс Шувалов. – Однако есть у меня и другая мечта: создать здесь, под небом Италии, нашу Российскую Академию искусств, в которую можно было бы посылать всех, успешно закончивших обучение в нашей стране. Но сие решить может лишь её императорское величество. Да ещё ежели господин Бецкой найдёт это зело нужным и похвальным: не его же мысль – вот беда. А я готов сделать так, чтобы сие не от меня, а от него или ещё от кого угодно бы исходило. Я ведь не за славою гонюсь, как вам известно.

   – Поражаюсь вашему великодушию, дорогой Иван Иванович. Сие действительно неоценимая польза – учиться художествам здесь, под италийским небом. Какими бы сочными стали краски наших живописцев и каким живым и тёплым – мрамор... Кстати, а в чём вы видите мою роль? В выборе слепков?

   – Именно в этом, милейший Федот Иванович! Снимать копии я найму здешних мастеров. А вот составить реестр самого необходимого – ваша забота. Затем я полагаю сделать отливки из чугуна, дабы они не раскололись в пути, и всё это отправить к нам в отечество. На Седьмую линию Васильевского острова...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю