Текст книги "Татьянин день. Иван Шувалов"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
Прожекты Петра Шувалова
Любому губернатору российскому и любому иноземному посланнику в Петербурге было ведомо, кто стоит во главе елизаветинского правительства. Этим человеком с 1744 года значился Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
Одни свидетельствуют, что свои способности крупного государственного мужа он проявил ещё в предыдущих царствованиях, начиная с самого Петра Великого; другие говорят о нём как о хитром и ловком интригане. Но служил он более по дипломатической части. Поскольку в своё время сблизился с Бироном, то поплатился ссылкою в деревню. По ходатайству же Лестока Елизавета Петровна, составляя свой кабинет, назначила его сначала вице-канцлером, а затем и канцлером, придав ему в качестве помощника Михаила Илларионовича Воронцова. Но чем дальше, тем определённее и яснее вырисовывалась такая картина. Чтобы наверняка провести какое-либо важное дело в жизнь, необходимо было заручиться сначала поддержкою графа Петра Ивановича Шувалова. Он значился лишь сенатором, как многие другие, но фактически являлся единственным подлинным руководителем всего правительства, и его голос в Сенате, все знали, оказывался самым решающим.
И не просто граф Пётр Шувалов считался этаким ходатаем, своеобразной пробивною силой, которая помогала кому-то обойти вдруг возникшее препятствие и выгодно обтяпать какое-либо дельце. Нет, он был именно главною заводною пружиною Сената и Кабинета её императорского величества и двигал всю финансовую, экономическую и военную политику державы. Причём двигал все эти отрасли российской жизни мощно, умея определить самое важное направление, чрез которое только и можно было произвести необходимые улучшения. Это во многом походило на то, как в своё время брался за дела сам император Пётр Великий.
Собственно говоря, каждый, кого Елизавета приставила к управлению государственным кораблём, мог сказать: «Это не моя политика, а политика вашего великого отца». Эту фразу, шёл слух, придумал канцлер Бестужев и её норовил с гордостью произнести, когда старался доказать государыне важность предпринимаемых им прожектов, не всегда, впрочем, идущих на пользу державы, а преследующих его личные выгоды.
Тень её великого отца постоянно как бы витала над короною Елизаветы Петровны. И дабы верно и безошибочно ей подольстить, многие клятвенно старались уверить её в том, что так, как предлагают они, поступил бы и сам Пётр Первый. Но ежели многие, в том числе и канцлер Бестужев, лишь старались укрыться в петровской тени, то Пётр Шувалов, как правило, проявлял себя недюжинным реформатором.
Да вот хотя бы одно из его главных предложений. В самом начале своего царствования Елизавета предложила Сенату пересмотреть указы послепетровского времени, чтобы отменить те, кои противоречили законодательству Петра Первого. Сенат принялся за сие нелёгкое дело, но работа шла медленно, а основная беда состояла в том, что указов было много, да не было самих законов, которые были бы всем ясны и понятны.
Первым сие усмотрел Пётр Шувалов и предложил не копаться в старье, а заняться выработкою нового Уложения, иначе – целого свода законов, соответствующих изменившимся жизненным обстоятельствам, для чего создать специальную комиссию.
Это был краеугольный камень, на коем должна была строиться вся внутренняя политика государства. Тот камень, который единственно и мог удержать весь фундамент державы.
Сведение всех важных законов в единое Уложение растянулось не только на всё царствование Елизаветы, но захватило и последующую пору. Однако начинание, предложенное Шуваловым, имело то достоинство, что он сам, не дожидаясь, когда на полный ход заработает комиссия, вносил смелые прожекты, коренным образом оздоровляющие положение дел в государстве.
Да вот извечная головоломка для правительств всех времён и всех народов – как собрать больше денег. В России одним из источников дохода издавна являлась продажа соли. Поставщики брали за сей важный продукт цену, которую сами хотели. В результате уменьшали число варниц, чтобы меньше отдавать налога в казну, а больше – в свой карман.
Шувалов представил в Сенат записку, которая предлагала ввести циркулярное, или скользящее, по мере надобности, повышение цены на соль и вино, как верный способ умножения казённого дохода.
Известно было, что соль в различных местах имела цену от трёх до двадцати копеек, а то и до сорока и пятидесяти копеек за пуд. А ежели не поставщикам, а государству дать право установить единую, скажем – на весь год, соляную цену в тридцать пять копеек?
В 1742 году, докладывал Шувалов Сенату, соли в России, к примеру, было продано 7 484 708 пудов, а денег собрано 1 587 111 рублей, из которых чистого дохода государству лишь 755 600 рублей. А если бы соль была продана всюду по тридцать пять копеек за каждый пуд, государство получило бы 1 028 815 рублей.
Цена, которую устанавливало государство, могла меняться, то есть циркулировать в зависимости от увеличения или уменьшения добычи соли. Предлагались и поблажки. Так, для Астрахани, возле которой находились одни из основных промыслов, продажная стоимость пуда снижалась до семнадцати с половиной копеек.
Такой скользящий принцип предлагался и для определения цен на вино – как ни прискорбно, но тоже в России товар первейшей необходимости.
Сенат принял сей прожект Шувалова, как следом за тем и предложенный им же закон об отмене внутренних таможенных пошлин. Что было до него? В каждой губернии, а то и в каждом уезде существовали собственные таможни, которые брали налог за провоз товаров. Получалось, что едущие на базар ещё с пустыми руками мужики оставляли что-либо в залог, шапку или рукавицы, и потом были вынуждены их выкупать. Это разоряло хозяйства, припятствовало созданию единого рынка. И главное, доход не попадал в государственную казну.
Новый закон, упразднявший внутренние таможни, оставлял лишь ввозные и вывозные пошлины через границы государства, которые соответственно увеличивались и полностью шли в державный доход. Но мало того, что росла казна, – закон клал конец средневековой раздробленности страны, когда каждый вотчинник был царьком на своей земле.
Отмена внутренних таможен была настолько решительною и желанной мерой, что Ломоносов для иллюминации, устроенной в честь сего события, специально написал такие стихи:
Россия, вознося главу на высоту,
Взирает на своих пределов красоту.
Чудится в радости обильному покою,
Что в оной утверждён, монархиня, тобою,
Считая многие довольства, говорит:
Коль сладкое меня блаженство веселит!
Противники к моим пределам не дерзают
И алчны мытари внутр торгу не смущают!
Однако мне, автору, воссоздающему картины прошлого, следует во всём оставаться справедливым, а главное, беспристрастным. Не забывал об интересах собственной персоны и канцлер Бестужев, исполняя свои государственные обязанности, но чем же достойнее и бескорыстнее супротив него смотрелся, положим, его соперник граф Пётр Шувалов? Да ничем, скажем со всею чистосердечностью. Ещё надобно скрупулёзно подсчитать, чей личный доход был большим – бестужевский или шуваловский, а то и воронцовский.
Бестужев, главным образом осуществляя внешнюю политику государства, не стесняясь брал огромные взятки с послов тех иностранных государств, к коим сам благоволил. Посему дом его, представлявший полную чашу, был местом, где канцлер позволял себе проигрывать в карты в течение недели по десяти тысяч рублей, предаваться беспробудному пьянству и разврату.
Не случайно однажды, чтобы иметь возможность сопровождать императрицу в Москву, он заложил все платья и драгоценности жены вплоть до часов. И всё же строил новые дворцы, ухитряясь одновременно тянуть из казны и из иностранных дипломатов беспошлинные барыши.
Дом Петра Шувалова мог по своему богатству успешно поспорить с бестужевским, а во многом его и опередить. Шувалов стал одним из первых вельмож России, живших открыто, на широкую ногу и всегда имевших нарядно сервированный стол в любое время дня. У него были оранжереи, где росли ананасы, и он первый стал запрягать в свои экипажи английских лошадей.
Впрочем, так, на широкую ногу, жил тот же Кирилл Разумовский, с кем Пётр Шувалов не раз оспаривал своё первенство по части размеров бриллиантовых пуговиц, украшавших его одежду французского покроя. Так подавал себя в свете и Воронцов, прямо говоривший о том, что он живёт бедняк бедняком потому, что очень трудно, не имея достаточного наследства, враз составить многомиллионное состояние. Но тем не менее все они, сподвижники Елизаветы, в сём успешно преуспевали.
Откуда же, точно на дрожжах, поднялось богатство Петра Шувалова? Приведём свидетельство современника, на наш взгляд рисующее одновременно как бы две стороны его, графа, бурной деятельности: «Графский дом наполнен был тогда весь писцами, которые списывали разные от графа прожекты. Некоторые из них были к преумножению казны государственной, которой на бумаге мильоны поставлено было цифрами, а другие прожекты были для собственного его графского верхнего доходу, как-то: сало, ворванье, мачтовый лес и проч., которые были на откупе во всей Архангельской губернии, всего умножило его доход до 400 000 рублей (кроме жалованья) в год».
Чуть расширим рамки сего свидетельства. В 1748 году Пётр Шувалов учредил Беломорскую коммерческую компанию, получившую на откуп промыслы на двадцать лет. Это были китоловный и тюлений промыслы. И морские промышленники, выходившие в море из Варзуги, Сумского Посада, Кеми, Мезенского и Кеврольского уездов, не имели права продавать тюленье сало и кожу никому, кроме шуваловской конторы. Его приказчики ходили на судах компании, кроме Белого, в Карское море, в Обский залив, строили по берегам магазины с хлебом и железными изделиями, которые продавали промысловикам и всему населению Севера по баснословным ценам.
Но мало того – Шувалов выхлопотал себе привилегию на заготовку казённого леса в Архангельской губернии по рекам, текущим в Лапландии и возле Пустозерского острога. Доверенность же он продал английскому купцу Вильяму Тому, за которым закрепил по контракту право рубить, сплавлять и продавать лес аж до 1790 года.
Гом, с попустительства Шувалова, который регулярно получал огромные доходы, истреблял лес хищнически. Он строил из русского леса суда на сооружённых им верфях по Онеге и Мезени, а также на Двине, у самого Архангельска. Только на одной Онежской верфи у него насчитывалось пятьдесят кораблей, экипажи которых состояли сплошь из иностранцев. За короткое время этот предприимчивый посредник Шувалова наводнил русским лесом рынки Голландии, Англии и Франции настолько плотно, что не смог продать и за три года и потому вынужден был сбывать его за бесценок.
Мало того, что Пётр Шувалов брал на откуп целые промышленные отрасли, он удосуживался ими спекулировать. Перепродажа русского леса английскому предпринимателю – ещё цветочки! Настоящую аферу граф провернул с гороблагодатскими заводами. Эти железоделательные заводы, а также и новый, ещё только строившийся на реке Туре, вместе с приписанными к заводам крестьянами он взял, как уж привык, в откуп. При этом он оттягал себе не только ещё не разработанные недра, но и сто тысяч пудов выделанного и привезённого в Санкт-Петербург железа, продав его англичанам.
Уплата денег за заводы была рассрочена на десять лет. Но, уплатив в общей сложности всего девяносто тысяч рублей, Шувалов потом ежегодно получал с них подвести тысяч. Когда же, в конце концов, истёк срок аренды и Шувалов вынужден был возвратить заводы и рудники, он исхитрился урвать из казны ещё семьсот тысяч рублей.
В тот самый день, когда Иван Зубарев подал челобитную императрице, он к вечеру уже был в доме Петра Шувалова.
Граф принял его в своём кабинете и велел выложить на стол всё, что тот имел при себе.
– Тут, в мешочках, пробы. А вот бумага, что выдала Сенатская комиссия.
– Оставь всё как есть у меня. И бумагу сию, – тоном, не допускавшим возражений, произнёс граф.
– Так мне же, ваше сиятельство, велено быть у профессора химии Ломоносова. И письмо к нему отписали его превосходительство, что были аккурат при её величестве императрице, когда я предстал перед нею. Так что не с руки мне ослушаться и не объявиться в срок на Васильевском острове.
Породистое лицо вельможи изобразило неудовольсгво.
– Порассуждай у меня... Отныне я, граф Шувалов, буду ведать сим делом. И мне вернее знать, как тебе поступать. Пойдёшь с моим человеком. Он тебе укажет, где переночевать, а к утру заявишься в академическую лабораторию химии с тем письмом, что тебе дадено, и вот сей образец прихватишь. – Граф Шувалов швырнул Зубареву один из свёртков, содержащих руду.
Зубарев помял в руках треух, собираясь напялить его на голову, когда вельможа era остановил:
– Вот бумага, перо. Садись к столу и опиши то место, где вёл поиск. Да абрис местности, коли сумеешь, зарисуй: где гора, где лес, где низина, и то место, где брали шурфы.
Когда Зубарев присел к уголку стола и стал корябать на бумаге то, что ему было велено, граф отошёл к окну, и мысли его обратились к сегодняшнему происшествию, о коем его уже к концу дня успел уведомить брат Иван.
Лет пятнадцать назад вот так же были обнаружены на Алтае серебряные руды заводчиком Демидовым. Правда, по первости Акинфий Никитич решился на невиданное – утаил находку. Но выдала алчность непомерная – стал из подпольно выплавленного серебра на своём Невьянском заводе изготовлять рубли. Знал ведь, что за такое – каторга, а то и лишение живота. Однако жадность затмила взор, затуманила совесть. А чтобы не попасться, производство фальшивых монет обставил тайною. Работные люди, занятые секретным ремеслом, были помещены глубоко под землёю. Сверху же подземелья – плотина. Знал ведь, чуял – государственные люди доберутся, нагрянут с проверкой, потому и готовился в случае чего открыть плотину. Так и сделал, потопив сотни мастеровых.
Уже задним числом, чтобы, значит, замолить свой грех пред новою императрицею Елизаветой, преподнёс ей якобы первую с того завода выплавку. Притом просил, чтобы серебро сие было употреблено на раку святого Александра Невского.
«Дай Бог, чтобы находка сибирского малого подтвердилась – развернусь не хуже уральского Демидова! – довольно ухмылялся про себя граф, предвкушая размах работ, которые он поведёт в башкирских местах, о которых только что поведал тобольский не промах парень из купеческого сословия. – Его не возьму в дело – откуплюсь. А рудники и заводы – всё возьму в собственные руки. Однако для верности надо бы надлежащим образом подстраховаться. Апробация у Ломоносова – хорошо. Только для пущей уверенности надо бы пробы ещё отослать в Монетную канцелярию и в Берг-коллегию».
Ошибка профессора химии
– Глашка! Не слышишь, что ли, меня? Ты где, негодница, вот ужо я тебя проучу! – кричала старая дама, выходя из своей комнаты. – Ты кому там открывала?
– Да это не к нам – к Михаилу Васильичу человек приходил, только дверью ошибся, – оправдывалась служанка.
– Это к какому такому Михаилу Васильичу? Не знаю таких.
– К Ломоносову, профессору.
– A-а, это к тому, непутёвому. – Дама удалилась снова к себе, на ходу завершая разговор: – Пустой человек. И прислуга в его доме такая же – все по соседям бегают. У кого кофейник одолжить, у кого скалку для белья. То ли дело Тредиаковский Василий Кириллович. Тоже академический профессор. Но в его доме порядок, потому как самостоятельный господин. И люди к нему редко захаживают – только нужные. А у энтого, считай, проходной двор с утра до вечера. Правда, и вельможи частенько заезжают, особенно один – Иван Иванович Шувалов! Главный, говорят, фаворит императрицы! Ну и водил бы с ним дружбу, коли подфартило. Так нет же – и людишки подлого звания, в зипунах да с котомками, обивают его порог. Тьфу ты, прости, Господи, душу грешную.
А в то время, когда ворчливая соседка выговаривала эти слова, человек с котомкою за плечами и в изрядно затерханном полушубке входил к Ломоносову.
Профессор встретил его в халате – плечистый, высокого роста, с усталым умным лицом и добрыми глазами, без парика – считай, совсем лысый. Руки – крупные, жилистые. В одной из них табакерка, в другой – перо.
– Вот ты какой Зубарев, – встал, прочитав протянутую ему записку. – Иван Иванович, его высокопревосходительство, мне уже успел о тебе поведать. Теперь и сам вижу: хорош! Что рост, что стать – наша, природно русская. А более обрадовал ты меня тем, что несть числа талантам в российском народе, как нет предела богатствам нашей земли.
Встал, заложил перо за ухо, обхватил за плечи сибиряка, ощутив под ладонями литые мускулы, пытливо вгляделся в открытое, оправленное аккуратно подстриженной русою бородёнкою лицо.
– Сие немцы придумали: «скудость недр российских». Дудки! Косогоры и подолы гор Рифейских, сиречь – Уральских, простираются по области Соли Камской, Уфимской, Оренбургской и Екатеринбургской. Сё – промеж рек Тобола, Исети, Чусовой, Белой, Яика и других. И земли те толь довольно уже показали свои сокровища, и на заводах выдано немало металла. А тут – такие, как ты: к открытым уже сундукам – новая прибавка! А неверующей немчуре не устаю изрекать: богатства России Сибирью прирастать будут. Пётр Великий открыл одного – Демидова. И нам завещал искать новых, быстрых и пытливых умом, с русскою природною упрямкой.
Зубарев, уже сбросив свой малахай, присел на стул супротив Ломоносова, опасливо оглядываясь вокруг на какие-то стеклянные кубы и реторты, что громоздились всюду на полках, – не задеть бы чего ненароком. Но освоился быстро – хозяин оказался настолько прост и приветлив, не в пример вчерашнему вельможе, что не вступить с ним в разговор было как-то даже непривычно разудалому сибиряку.
– Дома я не раз слыхал, будто Пётр Великий повелел: за объявление руд от государя будет жалованье, а за сокрытие – горькое битье батогами и яма.
– Ага, выходит, знаешь, – обрадованно подхватил Ломоносов. – То правда. И ещё в том указе значилось: каждый, какого бы чина и достоинства ни был, имеет право искать, плавить, варить и чистить всякие металлы: золото, серебро, олово, свинец, купорос и всякие краски, потребные земли и каменья – во всех местах, как на собственной, так и на чужих землях. Выходит, сказано когда было, а ты вот, родившись уже после Петра, внял его призыву.
– А как по-иному? Металлы и минералы, вестимо, сами на двор не придут. Для их розыска потребны ноги да руки, – сказал Зубарев.
Ломоносов поднялся из-за стола, сделал шаг-другой, отчего на столе, на полках и на полу зазвенела стеклянная и иная посуда, в которой виднелись разного цвета какие-то растворы и порошки.
– Руки и ноги, говоришь? – загремел во весь голос. – А к ним добавь: верный глаз и горячее сердце. Да-да, парень! Глаз – для того, чтобы узреть спрятанное природою, а пуще – дабы читать законы великой науки – химии. А кто она такая, сия наука – химия? В ней слились все иные, известные нам науки – физика и геометрия, даже алгебра и механика. Спросишь меня как? Отвечу: все названные мною науки – неразрывно связанные между собою сёстры, кои вместе и образуют химию.
На время вроде бы позабыв, что пред ним простой парень, должно быть всего-навсего едва научившийся читать по складам, Ломоносов сел на своего любимого конька:
– Химия, чтобы стать настоящей наукой, должна выспрашивать, к примеру, у осторожной и догадливой геометрии, когда она разделённые и рассеянные частицы из растворов в твёрдые части соединяет и показывает разные в них фигуры. В то же время химия должна советоваться с точною и замысловатою механикою. Сие для того, чтобы твёрдые тела на жидкие, жидкие на твёрдые переменять и разных родов материи разделять и соединять. В помощь химии – и оптика, чтоб чрез слитные жидкие материи разные цвета производить. Только тогда, когда натуры рачитель – сиречь исследователь природы – научится в химии чрез геометрию вымеривать, чрез механику развешивать и чрез оптику высматривать, тогда он и желаемых тайностей достигнет.
Зубарев аж взмок, внимая бурной речи учёного, и, не скрывая своего восхищения, не мог не воскликнуть:
– И сие творится вот здесь, в вашей каморке, ваше высокопревосходительство?
Домик, в коем шёл сей разговор, был химическою лабораториею Академии наук, которую несколько лет назад с большим трудом удалось построить профессору Ломоносову. В 1746 году президентом Разумовским было подписано распоряжение о создании лаборатории. Ещё год ушёл на утверждение проекта и сметы, и лишь в 1748-м, в августе месяце, состоялась закладка здания.
Ярославский крестьянин Михаил Иванов сын Горбунова победил в торгах, обязался со своею артелью исполнить работы за 1344 рубля и начал строительство под наблюдением Ломоносова, которому было поручено «над оным всем строением смотрение иметь».
Вышло здание в полтора этажа – с черепичною кровлей и окнами, заложенными с одной стороны красным кирпичом. На вид – невзрачный домишко, всего в шесть с половиною сажен в длину, пяти в ширину и около семи аршин в высоту. Всё внутреннее помещение состояло из одной большой комнаты с очагом и широким дымоходом и двух крошечных коморок. В одной из них Ломоносов читал лекции, в другой хранились химические материалы и запасная посуда. В большом же помещении в глаза бросался перегонный куб – медный сосуд цилиндрической формы и ёмкостью в одну треть ведра с навинчивающейся медною же крышкой, в которую была впаяна под углом медная трубка.
Меж тем, как о том могли судить петербургские и иностранные учёные, лаборатория сия была лучшею в Европе, и Ломоносов этим невиданно гордился.
– Да, вот здесь я и сопрягаю те науки, о коих только что говорил, в одну, милую моему сердцу химию, – ловко прошёлся он между бывшими в помещении хрупкими предметами. – Здесь, гляди: пробирные доски, иглы, муфели, тигли, изложницы, колбы, реторты, чашки, воронки, горшочки – всё, что потребно мне и моим ученикам, дабы проникнуть во все неведомые тайны природы.
– И вы с точностью покажете, что в моих рудах? – выдохнул Зубарев.
– Наука сие определит с уверенностью, – кивнул лысою головою Ломоносов и нахлобучил парик. – Но сим делом займёмся завтра. Теперь же пойдём ко мне в дом – соловья баснями не кормят. У меня всё запросто. Я ж тоже, как и ты, из простого люда. Это только сей год мне пожаловала государыня чин коллежского советника, что определило право занести моё имя во вторую часть «Гербовника». Иначе говоря, в ту часть его, где помещены персоны, возведённые в дворянство монаршею милостью.
Глаза Зубарева широко раскрылись.
– Выходит, ваше высокопревосходительство, чести сей вы добились своими трудами?
– Истинно так! И не угодливостью какой, не хитростью или обманом – всем делом собственной жизни, – пророкотал Ломоносов. – Но более я горжусь званием, в которое я сам себя возвёл и в котором себя возвеличил, – званием первого истинно учёного российского мужа. Но шёл я к сему званию путём нелёгким. Переростком уже сел за парту вместе с недорослями. В Москве, потом в Киеве грыз основы наук. Из Петербурга уже немало знающим студентом был направлен в числе самых успевающих в Германию. В двух тамошних городах всю практику по химии, физике и металлургии как есть во всех тонкостях постиг. И более того – в Германии женился и там же, в довершение ко всему, даже в прусское войско чуть ли не насовсем был забрит.
Сидели они теперь в чистой и опрятной горнице. Пенилось на столе пиво, парком исходили только что разлитые по тарелкам щи.
– Как в рекруты, спрашиваешь, угодил? – засмеялся Ломоносов. – А всё причиною мой прямой и неуёмный характер. Во Фрейберге определён я был для постижения практики в горном деле к некоему Генкелю. Всё, что требовалось мне узнать, постиг быстро и основательно. Однако мой наставник оказался лихоимцем, обирал нас, русских студентов. Высказал я всё, что о нём думал, и, дабы не терять времени зря, поскольку курс обучения был окончен, ушёл от него прочь, чтобы быстрее вернуться на родину. Силён я тогда был, как и ты. Да и годков мне в ту пору было столько же – двадцать девятый уже шёл.
К морю путь был не близкий. А только так он мог, сев на корабль, добраться до России. Но повстречавшиеся в Голландии земляки из Архангельска отсоветовали ехать в Петербург без особого на то разрешения.
Следовало обратиться к нашему посланнику для выправления бумаг, и Ломоносов решил вернуться в Германию. Но тут-то, на возвратном пути, и приключилось с ним несчастье, которое враз могло круто переменить всю его уже определившуюся судьбу, не окажись он человеком железной воли.
По Германии шёл пешком. А как было иначе, коли не было денег? Миновав город Дюссельдорф, заночевал однажды в небольшом селении на постоялом дворе. А в том дворе как раз остановился прусский офицер с командою солдат. И все они сидели за столом и вкусно ужинали.
Встав из-за стола, офицер подошёл к одиноко сидевшему рослому путнику и вежливо пригласил его к своему столу.
– Кто вы? Ах, бурш, бедный студент, тогда милости просим отведать с нами королевского харча. Я хоть и военный по своему ремеслу, но страсть люблю учёных людей и отношусь к ним с подобающим уважением, – сказал офицер.
Ломоносова не только вдоволь насытили, но и изрядно подпоили. А наутро, проснувшись, он обнаружил, что на нём зелёный солдатский мундир, в коем он провёл, оказывается, всю ночь.
Вошёл вчерашний офицер и, назвав его храбрым солдатом, поздравил со вступлением в армию прусского короля Фридриха Первого.
– Отныне вы, бывший господин студент, – наш брат, – подхватили столпившиеся вокруг солдаты.
– Как? – возмутился Ломоносов. – Какой такой я ваш брат, когда я россиянин, подданный другой державы?!
– Смотрите, он ещё нас дурачит! – вскричал офицер и, подскочив к Ломоносову, вывернул карманы его брюк, из которых на пол посыпались звонкие монеты. – Видишь, сколько ты вчера получил от меня за то, что согласился служить в прусской армии. Так что возьми себя в руки – и станешь настоящим солдатом. А детина ты крепкий и рослый, таких только мы и набираем в непобедимое прусское войско.
Дня через два он был отведён в крепость Вессель вместе с прочими рекрутами, завербованными по дороге, – кого обманом, как его самого, а кого по собственной охоте и желанию.
Хмель и конфуз давно прошли. Теперь лишь одна мысль не давала покоя: как извернуться, чтобы убежать? Главное, что определил для себя, как только оказался в казарме, – притвориться весёлым и неунывающим, чтобы показать, что он полностью смирился с солдатскою судьбой.
Каждый вечер ложился спать рано и просыпался уже тогда, когда другие ещё нежились на нарах. В такое время, перед самым рассветом, он и решил бежать.
Караульное помещение находилось близко к валу, которым была окружена крепость. И, чтобы не заметили часовые, Ломоносов вполз в потёмках на вал на четвереньках и опустился в ров, наполненный водою. Теперь ров надо было переплыть, что он и сделал.
После вала и рва следовало ещё вскарабкаться на контрэскарп и перелезть через частокол и палисадник. Но все препятствия, к счастью, новобранец успешно преодолел и очутился в открытом поле.
Тут и грянул с крепостной стены пушечный выстрел. Беглеца хватились. На Ломоносове шинель и мундир были промокшие до нитки. Но он что есть силы бросился вперёд, чтобы скрыться в лесу. Весь день он просидел в густой чаще, высушил одежду и лишь в сумерки двинулся дальше. Опасность ему более не грозила, – он оказался уже не в Пруссии, а в Вестфалии. Но всё же следовало проявлять осторожность. И он, переодевшись в цивильное, что удалось случайно купить, стал выдавать себя по-прежнему за бедного немецкого студента, снискав таким образом к себе милосердное отношение и так получая кое-какую пищу.
Вскоре же окончилась его одиссея на немецкой земле, и он снова, как и другие русские студенты, оказался дома, в Санкт-Петербурге.
Рассказ Ломоносова о его странствиях на чужбине, и особенно о невольной солдатчине, Зубарев слушал не переводя дыхания. Казалось, он не просто восхищался подвигом профессора, с которым так счастливо свела его судьба, но как бы примерял горькие испытания на себя: а он смог бы всё отважно преодолеть?
И он ощутил себя уж вполне удачливым и счастливым, когда, воротясь назавтра в ломоносовский дом, узнал, что апробация подтвердила высокое содержание серебра в доставленной им руде.
– Вот мой отчёт в кабинет: «Руды сии Академии советником и профессором Ломоносовым пробованы, а по пробе все содержат признаки серебра, а именно из пуда руды серебра от двух до пяти с половиной золотников... И тако по той пробе во оных названных рудах не токмо знатный серебряный признак показан, но некоторые из них, особливо род номер 29, и в плавку удостоены быть стали».
Но радоваться, оказалось, рано. Из Берг-коллегии и из Монетной канцелярии сведения пришли иные: порода пуста, без каких-либо значительных следов благородного металла. Ломоносов тотчас бросился к своим ретортам и тиглям, и его точно обожгло: а не добавил ли сам Зубарев или кто ещё из его подельников в пустую руду расплав какого-либо серебряного предмета?
– Прохиндеи, воры! А я-то, дурень, пред ним как на духу: Германия, в солдатчину чуть не угодил... – не мог прийти в себя Ломоносов. – Таких проходимцев – на правеж к Шувалову Александру Ивановичу. И – не жалко! Так и его высокопревосходительству Ивану Ивановичу Шувалову скажу: дескать, затмение нашло, подвоха от истины не отличил. А всё потому, что помышлял о благе. Токмо и те, кто учинил подлог, тож о благе пеклись. Да я – о богатстве российском, они же – о своём собственном. За себя я всегда готов держать ответ. То и с ворами соделать должно.