Текст книги "Биография"
Автор книги: Юрий Додолев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
На тихой улочке, полого спускавшейся к реке, вроде бы ничего не изменилось. Улица заросла лопухами – посеревшие от пыли, чуть привядшие, они вылезали на дорогу. Наличники с облупившейся краской и поржавевшие крыши напоминали о войне. Домик сестер обветшал; между бревнами пробивался мох, окна покосились, калитка держалась на одной петле.
Она ржаво скрипнула. Круглый, словно колобок, щенок бросился мне под ноги и, виляя куцым хвостом, подпрыгнул, стараясь лизнуть меня в лицо. Аннушка выбежала на крыльцо, раскинула руки. Пахло от нее парным молоком, свежими огурцами и еще чем-то. От Аннушки всегда пахло так. Эти запахи напомнили мне детство, прогулки в березовой роще, и я смахнул с глаза слезу.
– Даже Шарик вам рад, – нараспев проговорила Аннушка. – Он у нас такой лаюн – просто ужас.
На крыльце появилась тетя Граня.
– Здравствуй, – сказала она и прикоснулась сухими и холодными, будто неживыми, губами к моему лбу. – Доехал как?
– Хорошо доехал!
– Все такой же! – тетя Граня окинула меня придирчиво. – Бабушка верно сказывала: не в коня корм.
Я поморщился.
– Не серчай. – Тетя Граня скупо улыбнулась. – Были бы кости, а мясо нарастет. – И, обернувшись к сестре, добавила: – Собирай на стол!
Я вспомнил обеды, которые готовила она. Тетя Граня помолчала.
– У нас теперь не то, что было раньше. Провизию в госпиталь сдаем…
Сестры постарели. Аннушка расплылась, лицо ее покрылось морщинами, кожа стала дряблой. Тетя Граня сгорбилась еще больше, по-прежнему была в черном.
– Пока на стол собираю – в горницу ступайте, – сказала Аннушка. – Отдохните с дороги.
В горнице пахло мышами. В лампадах плавали вялые огоньки. Я покосился на коричневые лики и вышел в сад.
– Чего? – спросила Аннушка.
– Так.
Тетя Граня прицелилась в меня черным глазом, понимающе усмехнулась.
– Про Никиту слышал?
– Что с ним?
– Без вести пропал.
Аннушка застыла с луковицей в руке.
– Восьмой месяц ни слуху ни духу, – сказала тетя Граня.
– Авось, – пробормотал я. – На фронте всякое бывает.
– Дай-то бог! – Тетя Граня шумно вздохнула.
Аннушка тоже вздохнула.
Тетя Граня перевела взгляд на мою руку в лубке.
– Болит?
– Иногда.
– До свадьбы заживет.
Обедали мы на свежем воздухе, как в былые дни. Ветка с тяжелыми, наливающимися желтизной плодами свисала над моей головой.
– Урожай, – сказала тетя Граня. – Уже договорилась в потребсоюзе насчет лошади, чтоб отвезть их в госпиталь.
– Бабушка часто пишет? – поинтересовалась Аннушка.
– Редко, – ответил я.
– Нам тоже редко. – Тетя Граня покосилась на меня. – Тебе, поди, винца охота?.. Чего-чего, а этого не держим. Нам, староверам, господь не позволяет зелье употреблять.
– Может, к соседям сбегать? – встрепенулась Аннушка.
– Сказано: не держим! – отрубила тетя Граня и, обращаясь ко мне, миролюбиво добавила: – Вина твой дедушка Александр Макарович столько выхлебал, что и тебе, и твоим детям можно век не пить.
Шелестела листва, и раздраженно жужжали мухи – так они жужжат, когда наступает осень, видимо, чувствуют; летать им недолго.
Меня отпустили всего на сутки, считая дорогу. Я не успел наговориться с тетей Граней и Аннушкой, лишь обошел сад, повалялся на пожухлой траве, от которой исходил едва уловимый запах меда, вспомнил дрозденка, ласточку с оранжевым зобом, бабушку, покупающую кур. Уехал я ночью, прыгнув на притормозивший товарняк.
После госпиталя мне дали отпуск на пять дней. Еще в госпитале я узнал – мать писала мне часто, – что бабушка стала совсем плоха: целый день дремлет в кресле, закутавшись в плед, мало ест и почти не разговаривает. Умерла она во время моего отпуска. Умирала долго. Хотела умереть и не могла. Внутри, под грудью, у нее что-то болело, по ночам ее мучил сухой, надрывный кашель. Бабушка никогда не была набожной, вспоминала бога только для порядка, а тут вроде бы поверила по-настоящему. Осеняя себя старообрядческим двуперстным крестным знамением, бормотала в полубреду:
– Грешна! Перед внуком, перед отцом его. Все, что останется после смерти, – внуку.
Умерла она утром. Сказала:
– Полегчало мне, – и…
Я заплакал. До этого я не плакал даже на фронте, когда на моих глазах погибали друзья – те, с кем я хлебал из одного котелка и мерз в окопах, те, кто был частицей меня самого. Там, на фронте, я только стискивал зубы. А тут меня прорвало. Я рыдал навзрыд, уткнувшись лицом в руки: ругал себя за то, что не всегда был справедлив к бабушке, мне казалось – я ошибался, чего-то недопонимал.
Мать послала телеграмму тете Гране и Аннушке. Они приехали в день похорон.
Посреди комнаты, на столе, возвышался гроб – обыкновенный сосновый гроб, выкрашенный коричневой краской. Бабушкино лицо совсем не походило на то лицо, к которому я привык. Горели свечи, и пахло ладаном. Темная, тяжелая мебель, креп на оранжевом абажуре придавали комнате мрачный вид. Оплывал воск. Тетя Граня и Аннушка беззвучно шевелили губами. За окном сияло солнце, а в нашей комнате был полумрак; на полу лежала лишь полоска света, пробивающегося сквозь тяжелые шторы.
Незнакомые мужчины подняли гроб. Аннушка рыдала, тетя Граня шла молча, теребя кончик платка, роняя крупные, словно горошины, слезы.
На Рогожском – в прошлом старообрядческом – кладбище среди других могил было немало тех, в которых покоились бабушкины родственники. Над могилами возвышались мраморные надгробия и восьмиконечные староверческие кресты, мрачные и массивные.
Бабушка носила фамилию мужа, ее должны были похоронить там, где лежит он. Но незадолго до смерти она сказала:
– Не хочу быть с ним! С отцом и матерью положите.
Бабушкину волю выполнили. Она нашла вечный покой возле родителей. Этим – так решил я – бабушка окончательно отмежевалась от своего мужа – фабриканта Сизова.
Кладбищенская старуха-нищенка, узнав, что хоронят Варвару Федоровну, выдавила из сухих глаз две слезинки и стала вспоминать, какой богатой была бабушка.
– Не в богатстве счастье, – сухо сказала ей тетя Граня и почему-то посмотрела на меня…
Много воды утекло с той поры. Возле бабушкиной могилы появилась еще одна – в ней лежит моя мать.
Я часто вспоминаю довоенную пору – ту пору, когда был мальчишкой, потому что старость – не радость. Хочется сбросить лишние годы, снова познать и открыть для себя то, что было познано и открыто в детстве. Ведь детство никогда не повторить, как не повторить первую любовь, и никогда не забыть, как не забыть войну, о которой напоминают старые раны. Мне все чаще и чаще кажется, что там, на фронте, я ходил в атаку за березовую рощу – маленький уголок на моей земле. Закрою глаза и вижу ее – рощу; слышу птичьи голоса, жужжание шмелей, шелест листвы, ощущаю запахи трав. Мысленно пробираюсь с Аннушкой через заросли. И снова чувствую себя мальчишкой.
Птичьи голоса, жужжание шмелей, шелест листвы – все это гармонично сливалось в одно целое, не действовало на нервы, не раздражало, как раздражает окрик, свист бича, скрип телеги, а умиротворяло, образуя в душе то, что теперь в моем понимании называется покоем, лесной тишиной, потому что она, лесная тишина, – это тоже звуки, но звуки особые, ласкающие слух, успокаивающие и в то же время пробуждающие желание познать мир, природу, найти в ней что-то новое, еще не открытое тебе, к чему ты покуда не прикоснулся, но обязательно прикоснешься и поймешь тогда, как прекрасна земля, давшая тебе право называться русским – самым щедрым, самым добрым, самым сильным человеком на всей планете, – земля, ради которой ты не только кровь свою пролил, но и жизнь отдашь, если она потребуется земле твоей – той, на которой ты пережил невзгоды, лихие годины, но которую не променяешь ни на лазурные берега, ни на горные вершины, увенчанные снеговыми шапками; и где бы тебе ни пришлось скитаться, ты всегда будешь вспоминать белоствольные березки на суглинке, пение лесных птах, жужжание шмелей, шелест листвы, и твое сердце в эти минуты будет наполняться тихой радостью, и на душу опустится, как туман на реку, сладкая тоска – воспоминания детства.
Вот уже много лет подряд на Рогожском кладбище появляется круглолицая, сильно погрузневшая старуха с посохом. Двигается она медленно, часто останавливается, тяжело дышит. Это Аннушка. Она по-прежнему живет в том селе, где я проводил каникулы. Живет одна: Никита так и не вернулся с войны, тетя Граня ушла в иной мир через три года после смерти бабушки.
Аннушка – хочу, но до сих пор не могу называть ее по-другому – долго стоит около бабушкиной могилы, опершись руками на посох. Потом грузно опускается на скамеечку в тени. Тускло поблескивает черный мрамор на могиле бабушкиного отца, видны следы позолоты на замысловатой старославянской вязи: «Купец первой гильдии, потомственный почетный гражданин…»
Солнечные лучи пробиваются сквозь листву, желтые пятна лежат на влажной, никогда не просыхающей земле. Щебечут птицы, перелетая с ветки на ветку. Они совсем не боятся Аннушку, с любопытством посматривают на нее. Она сидит тихо-тихо, лишь изредка нагнется, вырвет сорняк и снова замрет.
О чем думает эта старая женщина, что вспоминает?
Я не спрашиваю – каждый человек хранит в памяти сокровенное, близкое и понятное только ему.
Аннушка просит меня похлопотать – она хочет перенести прах сестры на это кладбище: на том, где похоронена тетя Граня, поп не разрешает ставить старообрядческий крест, а обыкновенный – не позволяет вера. Я обещаю похлопотать и хлопочу, но не могу добиться согласия своих дальних родственников; они говорят: места на московских кладбищах – на вес золота, на нашем участке мало свободной земли. Мои дальние родственники – старые люди, они беспокоятся о себе, им нет дела до тети Грани и Аннушки.
– Ваша бабушка дали бы согласие, – утверждает Аннушка.
Потом мы идем домой – Аннушка гостит у меня два-три дня. Я перечитываю пожелтевшие письма Андрея Николаевича и понимаю: моя бабушка любила и ее любили, а это большое счастье, может быть, самое главное в жизни.
– Андрей Николаевич вашу бабушку за ум полюбили, – доносится до меня голос Аннушки, – за душевность, за веселость, за то, что оне совсем не походили на купчиху. Ваша бабушка все светские книжки читали, а Александр Макарыч бранился, заставлял над церковными сидеть. Ваша бабушка часто плакали втихомолку. А когда ваш дедушка помер, уже поздно было; Андрей Николаевич к тому времени на японской войне сгинул.
Я посматриваю на доставшуюся мне в наследство японскую вазу, перебираю старые письма и думаю: пройдет год, два, может быть, больше, и гроб с моим телом обязательно отвезут на Рогожское кладбище, где до революции хоронили лишь староверов, и опустят в черную, жирную землю на огороженном металлической изгородью участке, где нашли свой вечный покой мои многочисленные родственники, многих из которых я видел только тогда, когда была жива бабушка. И, возможно, мне, крещенному в православной церкви, суждено лежать в той могиле, где под тяжелым и мрачным старообрядческим крестом лежит она, Варвара Федоровна Сизова, потому что свободного места на нашем участке действительно почти не осталось, а доживающих свой век дальних родственников еще очень и очень много…