355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Додолев » Биография » Текст книги (страница 11)
Биография
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 19:00

Текст книги "Биография"


Автор книги: Юрий Додолев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Однопалатники были какими-то не такими. Я не сразу сообразил, что их преобразили новенькие пижамы. Панюхин объяснил, что неделю назад, после очередного банного дня, всем ходячим больным выдали вместо халатов пижамы. Продолжая вполуха слушать его, я стал гадать, когда получу такую же пижаму сам.

– Валентин Петрович тоже обещал прийти, – неожиданно сообщил Рябинин.

– Прогревание ему делают, – добавил Василий Васильевич.

– Разве оно помогает при туберкулезе? – удивился я.

Василий Васильевич усмехнулся.

– Ухо прогревают. Застудил, понимаешь, ухо, хотя на дворе жарынь.

Первый летний месяц действительно был очень жаркий. Об этом постоянно говорила и навещавшая меня почти ежедневно мать, и сестры, и нянечки. Молоденькие сестры ходили теперь по отделению в халатах, надетых поверх белья; между завязочками на спине виднелось тело. Когда Галя, наклонившись, вливала мне в рот рыбий жир, я смущался, потел от волнения, но она ничего не замечала.

Василий Васильевич стал рассказывать о том, как хорошо на свежем воздухе, пожаловался на Веру Ивановну – она не разрешала загорать.

– Нельзя, говорит, – посетовал Василий Васильевич. – А по моему понятию, от солнца – никакого вреда.

Я слушал однопалатников с завистью. Хотелось поскорее встать, но Вера Ивановна твердо сказала, что пока не будет окончен курс лечения стрептомицином, об этом и думать нечего.

Валентин Петрович пришел перед ужином – один. Закрыл дверь. Размашисто переставляя палки, добрался до стула. Отдышался. Был он с повязкой на ухе, на макушке потешно топорщились неровно обрезанные кончики бинта. Я обратил внимание на то, что он в халате, а не в пижаме, спросил – почему.

– Вера Ивановна лежать велит, – угрюмо сообщил Валентин Петрович. – Мне втемяшилось: если послушаюсь – хана. Никому не говорил, а тебе скажу, хреноваты мои дела. Недавно увидел на сестринском столике истории болезни, открыл свою и сразу наткнулся на рисунок последнего просвечивания. Кружочек в правом легком, два в левом и еще штришки.

(Кружочками обозначались каверны, штришками – инфильтраты с распадом, точечками – очаги.)

– Вера Ивановна никогда не говорила, что́ у меня, – продолжал Валентин Петрович. – Я-то думал – без изменения. Год назад всего одна каверна была, теперь – три, да еще инфильтраты. На уме теперь одно: что с Клавкой и детишками станет, если помру. Пока я живой, райсобес разные пособия нам выдает и другие поблажки делает. А как уложат меня в гроб – шиш. Вчера к начальнику госпиталя ходил – просил и мне достать этот самый стрептомицин. Он Веру Ивановну вызвал. Полистал историю болезни, снимки посмотрел. Ничего не сказал, но я понял: стрептомицин не поможет. Если стану бока пролеживать, то сволокут меня в нижнее отделение. Оттуда, сам знаешь, чаще всего по одной дорожке отвозят. Вот потому-то я и показываю всем – силенка есть.

Валентин Петрович проговорил все это медленно, с одышкой. На его лице выступил пот, губы были сухие. Я кивнул на поильник.

– Попей.

Он сделал два жадных глотка.

– Иногда сильно ругаю себя за то, что на Клавке женился. Она молодая, красивая, а я… Знаешь, как тошно становится, когда в голову ударяет, что я жизнь ей испортил. Могла бы получше меня человека найти.

– Любит, – сказал я, хотя не очень-то верил в это.

Валентин Петрович сразу повеселел.

Я рассказал ему про ромашковый луг, про отца. По глазам понял – не поверил.

Нянечка внесла ужин. Поставив на стол тарелки, сказала Валентину Петровичу:

– Ступай, а то остынет твоя котлетка.

– Пусть остывает.

– Ступай, ступай, – повторила нянечка. – Ему, – она кивнула на меня, – спокойно поужинать надо.

Пообещав навещать меня каждый день, Валентин Петрович ушел.

Утром я узнал – у него высокая температура.

17

Вера Ивановна каждый день повторяла, что я везучий: инфильтрат исчез и анализы хорошие. Через месяц-два мне должны были выдать путевку в санаторий.

Почти весь день я проводил на свежем воздухе – или гулял, или читал в тенечке. Лето было чудесное – без похолоданий, затяжных дождей. Изредка гремели грозы – наполняли воздух озоном, смывали с листвы пыль. Над клумбой жужжали пчелы, порхали бабочки, грелись на солнце, расправив бархатные крылья.

Каждый день я проходил мимо дома с верандой – очень хотелось увидеть девушку с каштановой гривой. Она не появлялась. А тугощекая женщина на веранду выходила часто. Заломив руки, неторопливо поправляла тяжелый ком волос с небрежно вколотыми в него шпильками, щурилась, сладко позевывала, иногда выбивала половики или развешивала выстиранное белье. Несколько раз я порывался спросить ее о девушке, но почему-то казалось: женщина или просто смерит меня взглядом, или турнет.

Возвращаться в палату не хотелось. Я продолжал гулять, хотя воздух уже посырел и стало прохладно. Кинул взгляд на веранду и обмер – там стояла сероглазая девушка. Чувствуя, как колотится сердце, негромко позвал ее. Вопреки ожиданию, девушка сошла с веранды, остановилась в двух шагах от меня. Запинаясь, бормоча извинения, я начал рассказывать о том, как впервые увидел ее, как думал о ней, отчаиваясь и надеясь. Так я познакомился с Дашей.

Мы договорились встретиться на следующий день. Почти все ходячие больные прятали под матрацами рубашки и брюки, а обувь хранилась внизу – в шкафчиках для верхней одежды. Днем с территории госпиталя можно было выйти беспрепятственно: Никанорыч и Лизка лишь провожали нас взглядами; для ночных похождений служила дыра в изгороди – раздвинутые металлические прутья.

В голове было одно – свидание. Захотелось сделать Даше приятное, и я, поразмыслив, решил взять билеты в театр или на какой-нибудь концерт: по разрешению лечащего врача некоторым больным иногда позволяли съездить домой. Выдумать предлог не составляло труда, и утром Вера Ивановна позволила мне отлучиться на три часа. Я поехал в центр, взял билеты на спектакль Ленинградского театра миниатюр, или, как говорили тогда, на Райкина. Усыпляя бдительность сестер и нянечек, старался вести себя тише воды, ниже травы. Василий Васильевич, удивленно покашливая, кидал на меня взгляды, Панюхин утверждал, что я сияю, будто именинник, Валентин Петрович с любопытством спросил:

– По облигации выиграл?

Я рассказал однопалатникам о предстоявшем свидании. Валентин Петрович одобрительно кивнул.

– Шуры-муры – самое лучшее лекарство!

– Застукают – тогда почешешься, – проворчал Василий Васильевич.

Панюхин ударился в воспоминания. В госпитале, где он лежал с крупозным воспалением легких, ребята, по его словам, давали дрозда. Мы были непосредственны, наивны, нам очень хотелось выглядеть настоящими мужчинами. И видимо, поэтому мы часто выдавали желаемое за действительное.

Воспоминания Панюхина расшевелили и Андрея Павловича. Оторвавшись от книги, он вдруг сказал, что только мужчины безрассудны в любви, женщинами всегда руководит расчет. Василий Васильевич и Валентин Петрович в один голос возразили ему. В ответ Рябинин усмехнулся, и я подумал, что в его жизни, должно быть, тоже была неудачная любовь.

Вечер еще не наступил, но день уже кончился – был тот промежуток в сутках, который длится, может быть, две, может быть, три минуты; он почти незаметен, однако все живое ощущает его, и только человек, поглощенный своими заботами, не замечает, как неуловимо изменяется окраска неба, смолкают на несколько секунд птицы, стихает ветер, разжижаются тени. Природа переходит из одного состояния а другое без резкого скачка, без всего того, что может удивить, испугать, обрадовать или разочаровать. Эти изменения способна уловить лишь душа, да и то только в те моменты, когда человек, созерцая окружающее, ждет счастья, которое может оказаться мгновенным, а может продолжаться месяц, даже годы, но никогда не станет судьбой: в предначертанный срок жизни каждый должен испытать и горе, и боль, и крушение всех надежд, чтобы снова воспрянуть и познать счастье, однако счастье уже другое, совсем не похожее на то, что будет хранить память, вызывая мучительную или сладостную боль, всегда одну боль – незатихающее движение души.

Мне хотелось, чтобы стемнело, и стемнело поскорее, но отблеск скрывшегося солнца все еще рассеивал слегка помутневший воздух. Я устремлял взгляд в проулок, откуда должна была появиться Даша, твердил сам себе, что она не придет, но сердце подсказывало – обязательно придет. И еще я чувствовал, что очень скоро, может быть сегодня, стану счастливейшим человеком в мире. Потребность быть счастливым была такой сильной, что я ни о чем другом не мог думать. Все отступило, исчезло – болезнь, страх, однопалатники и даже мать. В душе было одно – ожидание близкого счастья. Наверное, это блаженное состояние было ниспослано мне за те страдания, которые претерпел я. Каким другим словом, кроме слова «страдание», можно было назвать фронт, разлуку с Люсей, мытарства на Кавказе, недавно перенесенную клиническую смерть?

Увидев Дашу, я с трудом сдержался, чтобы не ринуться навстречу, – такой красивой и нарядной была она. Милое лицо с густым румянцем, батистовая кофта с рюшками на груди, коричневые «лодочки» – все это привело меня в восторг…

Три с половиной часа пролетели, как один миг. Возвращаться «домой» не хотелось. Залитые мягким электрическим светом улицы опустели: лишь на трамвайных и троллейбусных остановках теснились небольшие живописные группки – счастливые парочки и неудачники. Разбрасывая влево и вправо могучие струи, неторопливо двигались поливальные машины; вода смывала с асфальта пыль, конфетные обертки, ореховую скорлупу, опавшие листья. Окна в домах напоминали проруби, в глубине которых ворочались на измятых простынях супруги, их отпрыски и другие домочадцы; там, где под одинаково оранжевыми абажурами горели лампочки, люди еще бодрствовали: может быть, ссорились, может быть, прикидывали, как дожить до получки, просто думали о быстротечности жизни, подперев рукой одурманенные вином и табачным дымом головы.

В Сокольниках было темней, чем в центре: хорошо виднелся лишь надземный вестибюль метро; реденькие огни фонарей пунктирно обозначали дорогу к входу в парк. Поблескивали трамвайные рельсы и облитый водой булыжник. Бегущий снизу трамвай с прицепом казался иллюминированным; от дуги отлетали фиолетовые всполохи, рассыпая искры. В вагоне было всего несколько пассажиров. Усевшись на жесткую скамейку, мы с Дашей продолжали оживленно болтать и болтали, пока трамвай катился вниз по Стромынке, потом полз вверх.

На Преображенской площади было безлюдно. Даша повела меня к госпиталю кратчайшим путем. Узкие проходы. Пыль под ногами. Запах гниющего дерева. Маленькие домики с искривленными окнами. Похожие на протянутые руки ветви. Ленивый лай собак. Пугливые кошки. И – ни одного человека. Дашины губы были теплые. Я мог бы целоваться до рассвета, но она, внезапно отстранившись, показала рукой на дыру в изгороди.

– Завтра? – спросил я.

Она кивнула. Хлопнула калитка. Раздался стук каблучков. Ржаво скрипнула дверь. Продолжая ощущать вкус Дашиных губ, я протиснулся в дыру. Поднявшись на четвертый этаж, выглянул в коридор. Никого.

18

Мы сидели на берегу мелкой и узкой Архиерейки, протекавшей в нескольких кварталах от госпиталя. Застроенный сараями и какими-то будками берег полого спускался к воде, пахло тиной, на подступавших к самой речке строениях отпечатались четкие линии въевшихся в дерево и уже высохших водорослей. Посреди Архиерейки, которую правильней было бы называть ручьем, сиротливо лежала «лысая», искромсанная ножами покрышка, вода около нее пенилась, казалось – кипит; около берега под прозрачной водой отчетливо виднелись камушки.

Мы уже успели наговориться, и теперь я «прокручивал» в памяти все, что узнал.

Тугощекая женщина была невенчанной женой Дашиного отца. Он сблизился с тетей Нюрой – так Даша стала называть Анну Владимировну – год назад. Мать учинила скандал. Это еще больше разъединило родителей, живших одной семьей ради детей – двух сестер. Отец сложил свои вещички в чемодан и ушел к тете Нюре: ее муж не вернулся с войны, детей у них не было.

Дашина сестра Вера училась в девятом классе. Сама Даша бросила школу во время войны. Я не стал спрашивать – почему: слово «война» объясняло все.

Живя у тети Нюры, отец продолжал заботиться о дочерях. За деньгами приходила Даша. Тетя Нюра встречала ее приветливо, угощала вкусненьким, и Дашина неприязнь очень скоро растаяла, как снег весной. Через некоторое время отца навестила Верочка. У тети Нюры было тепло, уютно, на столе всегда верещал самовар. Сожительница отца никогда не повышала голос, не ворчала, как мать. Само собой получилось так, что тетин Нюрин дом сделался для сестер пристанищем, где можно было посидеть, отдохнуть. Даша уже не осуждала отца, но и мать жалела – суматошную, рано состарившуюся женщину. Мать догадывалась, где пропадают сестры, однако не упрекала их. Она не теряла надежды вернуть мужа и, видимо, поэтому хотела быть в курсе всех событий, происходящих «там».

Дашин дом находился на противоположной от госпиталя стороне Большой Черкизовской улицы, на берегу большого пруда с возвышавшейся над ним церковью, ее колокола будили меня по утрам, вызывая то радостные, то грустные думы. Меня встревожило, что церковь расположена рядом с Дашиным домом, я стал осторожно выяснять, ходит ли она туда, есть ли в их комнате иконы; удовлетворенно кивнул, когда на все вопросы Даша ответила «нет».

Сам же я верил только в свое будущее, жил смутными ощущениями, ожиданием прекрасного, не имевшего четкого определения. Это просто пребывало в моем сердце, рождало надежды, а иногда какую-то непонятную печаль. Суровая действительность послевоенных лет казалась эпизодом, в подсознании была уверенность, что все плохое скоро кончится, впереди – беспредельное счастье.

Дашина мать работала уборщицей, беспрерывно лечилась от каких-то болезней, очень сердилась, если дочери не проявляли хотя бы показного участия. Про отца Даша сказала: уходит рано, возвращается поздно. Сама она до недавнего времени работала на швейной фабрике, теперь подыскивала новое место. Специальности у нее не было. Даша умела шить, вязать, поднимать петли на чулках, и я подумал: «Самостоятельная!»

Я мог сидеть на берегу Архиерейки вечность, но Даша сказала:

– Пора!

Улицы были пусты, безмолвны. Показалось: я и Даша одни во всем мире.

До сих пор люблю тихие московские ночи, когда улицы пусты – даже гуляки не попадаются и не видны парочки, должно быть затаившиеся в подъездах или под деревьями, облитыми скупым лунным светом. Окна в домах темны и печальны, лишь кое-где одиноко светится квадратик. В воображении тогда возникает человек, или измученный бессонницей, или тоскующий о чем-то, или взволнованный какой-нибудь радостью. Все это было и у меня. Иногда не удавалось уснуть всю ночь. Утром разламывалась голова, весь день клонило ко сну.

В молодости я спал крепко и много. Теперь же лежу в темноте с открытыми глазами и думаю, думаю, думаю. О чем? Обычно о Лене.

В распахнутое окно влетают ночные шорохи – шелест листвы, смех влюбленных, писк воробьят – их «папа» и «мама» устроили гнездо где-то под балконом. Когда от дум и бессонницы становится невмоготу, я одеваюсь и, поеживаясь от ночной прохлады, начинаю слоняться по пустынным улицам. Постовые провожают меня настороженными взглядами, изредка проносятся автомобили, чаще всего такси с мужчиной или женщиной на заднем сиденье. В голову сразу же приходит мысль о покинутых женах или мужьях, хотя пассажир или пассажирка, наверное, просто спешат в аэропорт.

Знакомиться с Анной Владимировной я пошел через ворота. Несмотря на теплынь, Никанорыч был в стоптанных, изъеденных молью валенках, в телогрейке, надетой поверх прожженного в нескольких местах грязноватого халата. Держа в руке дымившуюся самокрутку, он сидел на лавочке, привалившись спиной к будке, и, казалось, дремал. Как только я прошел мимо, позади раздалось шамканье:

– Долго не ходи – мне домой скоро.

Я обернулся.

– Через дырку вернусь.

Никанорыч рассмеялся, обнажив розовые десна.

– Была да сплыла. Пока вы дрыхли, главный врач велел проволоку намотать.

– Не может быть!

Никанорыч обидчиво окутался махорочным дымом.

Я меньше всего думал, как буду возвращаться: мысли были устремлены к Даше, к предстоявшему разговору с Анной Владимировной.

Даша встретила меня на веранде, сказала, что тетя Нюра пошла в магазин, скоро придет. Пройдя через прохладные сени, мы очутились в небольшой комнате, оклеенной уже выцветшими обоями с подтеками и трещинами в тех местах, где они соприкасались с высокой – до потолка – печью, облицованной белыми, слегка испачканными копотью изразцами. Было тесновато. Тесноту создавал ветвистый фикус в ящике с черной, увлажненной землей. Мебель в комнате была прочной, массивной, чем-то похожей на Анну Владимировну. На окне стояли горшки с буйно разросшимися цветами. Подтеки на обоях и разводы на потолке свидетельствовали о том, что протекает крыша. Полуоткрытая дверь с портьерой вела в спальню – виднелась широкая кровать с кружевным подзором, горой подушек, с металлическими шарами на спинках. За другой дверью была кухня – оттуда попахивало керосином и жареной картошкой.

В нашем доме уже был газ – его провели в первый послевоенный год. Поначалу некоторые женщины рассказывали про него невесть что: взрывается и отравиться можно. Убедившись в преимуществе этого топлива, женщины стали на все лады расхваливать газ: никакой копоти и готовит быстро.

Даша ушла ставить чайник. Я решил тоже пойти на кухню, но увидел на пороге Анну Владимировну с кошелкой в руке.

– Узнала, узнала, – нараспев сказала она, бесцеремонно разглядывая меня. – Каждый день мимо нашего дома ходил и на веранду пялился.

До сих пор мне казалось, что я делал это незаметно.

Появилась Даша, вытирая полотенцем руки.

– Огонь опять на один бок валится.

Анна Владимировна пожаловалась:

– Пока самовар не распаялся, никакой мороки не было. Не люблю примус – вонь и шум от него, да и хлопотно очень.

– Никаких хлопот! – возразил я. – Надо только почаще горелку прочищать.

– Прочищаю.

Примус, которым мы пользовались до газа, тоже капризничал. Мать не умела прочищать его, а я с первого раза попадал иглой в горелку.

Попросив у Анны Владимировны прочищалку, склонился над примусом, потом чиркнул спичкой. Пламя было сильным, голубоватым, почти бесшумным.

– Хозяин, – одобрительно сказала Анна Владимировна и посмотрела на Дашу.

Она собирала на стол: достала стаканы, чайные ложки, поставила пузатенькую сахарницу с металлическим ободком на крышке, нарезала хлеб. Поглядывая на нее, Анна Владимировна расспрашивала меня о житье-бытье. Как только на чайнике задребезжала крышка, Даша умчалась на кухню. Наклонившись ко мне, Анна Владимировна спросила быстрым шепотом:

– Время решил провести с ней или это у тебя всерьез?

– Конечно, всерьез!

Она вздохнула:

– Невезучая Дашка-то.

– Почему невезучая?

– Узнаешь, когда срок придет.

Я сказал, что собираюсь сделать Даше предложение.

Анна Владимировна снова вздохнула.

– Пока ребятенка не будет, и без росписи можно пожить… Ты ведь один у матери?

– Один.

– Ширмочку поставите или отгородитесь.

После смерти бабушки мать часто говорила, что наша комната для нее – покой, отдых. Она любила, спустив на кончик носа очки, читать по вечерам, держа книгу или газету на отлете; иногда штопала носки, пришивала к наволочкам пуговицы; когда я советовал ей отдохнуть, отвечала: «Это и есть мой отдых». Поселиться с женой в нашей комнате было бы нахальством, я и не помышлял об этом, твердо сказал Анне Владимировне, что нам временно придется или снимать комнату, или жить врозь.

– Полагаешь, не уживутся? – спросила она.

Я не стал объяснять, почему не хочу стеснять мать: это было личным, сыновьим чувством.

Пила чай Анна Владимировна с блюдечка, держа его на растопыренных пальцах, шумно дула, складывая губы сердечком и округляя крепкие, налитые щеки. Раскалывая сахар блестящими щипчиками, говорила мне:

– Побольше в чашку клади. При твоей болезни от сахара польза.

Позвякивая ложечкой, Даша прихлебывала чай маленькими глоточками, отщипывала печенье, которое Анна Владимировна насыпала в глубокую тарелку. Печенье было фигурным, с тмином, с шоколадными полосками поверху.

– Покупное, – сказала хозяйка и пообещала когда-нибудь угостить меня домашним печеньем.

Я уже чувствовал себя женихом, уверенно спросил Дашу, умеет ли она готовить.

– Умеет, умеет, – объявила Анна Владимировна.

Переведя на нее удивленный взгляд, Даша сказала, что пожарить картошку и сварить какой-нибудь супчик она, пожалуй, сможет, однако кулинарные способности тети Нюры ей никогда не превзойти. Зардевшись от удовольствия, Анна Владимировна кивнула:

– Люблю вкусно покушать!

Я рассказал о том, как кормят в госпитале.

– Котлетки небось малюсенькие и напополам с хлебом? – В голосе Анны Владимировны было пренебрежение.

Котлеты в госпитале были с ладонь, очень сочные, с чесночком. Я так и сказал.

Анна Владимировна хмыкнула:

– С домашними все равно не сравнить.

В отличие от бабушки мать не умела и не любила стряпать. Чаще всего она варила щи. Они всегда были перепревшие, пересоленные. На второе подавался кусок мяса с вареным картофелем. Пока картофель дымился, его можно было размять вилкой, покропить подсолнечным маслом. Горячая, рассыпчатая мякоть казалась вкуснее самого изысканного блюда. Остывший картофель я макал в соль и лопал с аппетитом только тогда, когда был сильно голоден. На ужин мать варила кашу-размазню. Такую кашу, сдобренную сахарным песком, я любил.

Даша спросила, как кормили на фронте.

– По-всякому бывало, – ответил я. – Иной раз от пуза рубали, а иной раз – на весь день один сухарь.

– Без горячего плохо, – сказала Анна Владимировна.

На фронте так говорили пожилые солдаты. Я легко обходился сухим пайком – хлебом и тушенкой, лишь бы побольше было того и другого, особенно хлеба.

Чайник остыл; в стаканах густо темнел осадок – распаренные, потерявшие вкус чаинки; хлеб был не тронут, а вот печенья не осталось. Было хорошо, уютно. Я вдруг вспомнил, что пришел в этот дом всего полтора или два часа назад. Ощущение было – я тут постоянный гость. Анна Владимировна поглядывала на меня: видимо, хотела о чем-то спросить. И наконец спросила:

– Признайся-ка, сильно пьешь?

– Совсем не пью!

– А нос почему красный?

Еще перед войной во время драки меня крепко саданули по носу. С тех пор он часто становился красноватым – от волнения, от легкого мороза, а иногда без причин.

– Он у меня всегда такой, – хмуро объяснил я и покосился на Дашу: нос не украшал меня.

Анна Владимировна включила свет, сдвинула на окне ситцевые занавески.

– Отец обещал сегодня пораньше вернуться.

Я понял – пора сматываться. Даша вышла проводить меня. Край неба еще отсвечивал. Из нижней улицы наползал реденький туман. Я предложил Даше немного погулять, но она сказала, что ей обязательно надо поговорить с отцом.

Около лаза парень из соседней палаты откручивал проволоку. Я стал помогать ему, и через несколько минут в изгороди снова образовалась дыра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю