Текст книги "Биография"
Автор книги: Юрий Додолев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
В памяти возникла поездка на курорт. Зинаида Николаевна предпочитала отдыхать в Крыму, но в тот год – это было лет десять – двенадцать назад – ему предложили три путевки в Сухуми и он сразу же согласился. Вначале было какое-то смутное желание побывать там, где он мыкался, искал свою мечту; потом все чаще и чаще стала возникать перед глазами Верка. Он и до этого вспоминал ее, но вспоминал как-то мимолетно, без душевной боли. Теперь же, перед отъездом на курорт, он думал и думал о ней. Зинаида Николаевна несколько раз удивленно приподнимала брови и даже спросила: «Что с тобой?» В ответ Доронин сослался на служебные дела, которых перед отпуском накопилось больше, чем нужно. Почему-то казалось: в Сухуми он обязательно встретится с Веркой, и не где-нибудь, а на базаре, около прилавков с битой птицей. В глубине души Доронин сознавал: такого не может быть, но продолжал думать о встрече с Веркой – это доставляло ему удовольствие, возвращало его в прежнее, уже полузабытое время. Всю предшествующую отъезду неделю он провел в лихорадочном ожидании какой-то радости, во всем соглашался с женой, помогал ей по хозяйству, стал, как пошутила она, образцово-показательным мужем.
В Сухуми они летели самолетом, обратно было решено ехать поездом – Зинаида Николаевна собиралась покупать на пристанционных базарчиках дешевые фрукты.
Расположившись в пансионате и искупавшись в море, Доронин вызвался сходить на базар. Зинаида Николаевна сказала, что сама это сделает, когда спадет жара и отдохнет Вадик.
– Тогда я просто пройдусь. – Доронину не терпелось побывать на базаре, побродить по городу, увидеть все то, что было в памяти.
– Иди, – ответила жена, удобно располагаясь в шезлонге на открытой веранде, окруженной тенистыми деревьями.
Доронин сразу же помчался на базар, но без посторонней помощи не смог отыскать его. Шел и удивлялся: раньше не было ни этих улиц, ни этих площадей, ни великолепных санаториев и пансионатов с широкими окнами. Чем ближе подходил к базару, тем меньше оставалось надежды, что он встретит Верку. Так и получилось. И базар оказался совсем другим – ничем не напоминал прежний. На прилавках лежали куры, но не кубанские – это Доронин с первого взгляда определил. В расположенном наискосок ларьке тоже продавали кур – импортных, в целлофановой обертке. Он побродил по базару, приценился к фруктам, купил стакан орехов, но не смог разгрызть твердую скорлупу – «мост» во рту угрожающе пружинил. Возвращаться в пансионат не хотелось, и Доронин, несмотря на жару, пошел в город – решил отыскать хотя бы то место, где находился дом тетки Маланьи, и ту самую бухточку.
Наткнулся он на нее довольно быстро. Так же нависали скалы с прозеленью в щелях, таким же ласковым было море. Закрывавшие доступ к нему камни были убраны, вниз вела лестница с пластиковыми перилами. На пляже пестрели плавки, купальники, бикини. Доронин без труда нашел место, где нежился на солнце, вспомнил, как пятился от наседавших на него парней. В ушах возник Веркин крик, по телу рассыпались мурашки, и Доронин тотчас же, подумал, что она, Верка, действительно не пожалела бы себя, в отличие от многих-многих других людей, готовых на самопожертвование только на словах.
От бухточки было рукой подать до навсегда оставшейся в памяти улицы. Доронин даже не надеялся увидеть в сохранности дом тетки Маланьи и разволновался, когда обнаружил его на прежнем месте, в окружении других домов, крепких и добротных. Бывшее его пристанище совсем обветшало, но фасад был обновлен, как и обвитая плющом веранда все с теми же разноцветными стеклами. Во дворе появилась водонапорная колонка, все остальное было прежним. А вот изгородь была другая – металлическая сетка с крупными ячейками. Облокотившись на нее, Доронин начал жадно разглядывать дом. Показалось: сейчас появится тетка Маланья – в душегрейке, в стоптанных валенках с отрезанным верхом. Но вместо нее вышла какая-то незнакомая женщина, молча посмотрела на Доронина и направилась к грядкам…
Поезд, на котором возвращались Доронины, на Курганной не останавливался. Как только он покатил по равнинам Краснодарского края, Алексей Петрович прилип к окну – хотелось хоть мельком взглянуть на станцию, от которой до Веркиного хутора было всего пятнадцать километров. «Рок», – сказал он сам себе, когда состав неожиданно остановился на Курганной. Проводник не хотел открывать дверь вагона, но Доронин упросил его сделать это, спрыгнул на испачканный мазутом гравий, устремил взгляд туда, где исчезал в полуденном мареве шлях. Появившаяся в тамбуре Зинаида Николаевна попросила посмотреть, продают ли фрукты. Он досадливо махнул рукой, перевел взгляд на здание вокзала, построенного на месте полуразрушенной хибары. Коновязи на привокзальной площади, от которой начинался шлях, не было – три «газика», «Москвич» и синяя, покрытая мохнатой пылью «Волга» дожидались там своих пассажиров. «Каких-нибудь полчаса, и я у Верки», – подумал Доронин, борясь с искушением плюнуть на все, сойти с поезда.
– Зеленый дали, – сказал проводник и пригласил в вагон.
Мгновение Доронин колебался, потом обреченно поставил ногу на ступеньку. Состав дернулся, стал набирать скорость. Перед глазами поплыли пристанционные постройки, мелькнул и исчез шлях.
«Зря уехал», – подумал Доронин, натягивая на себя сбившееся одеяло. Почему-то казалось: Верка по-прежнему живет в том же хуторе, вспоминает его. Он решил после выздоровления съездить на несколько дней на Кубань и сразу же подумал, что она, Верка, должно быть, стала совсем другой – не такой красивой, какой была.
Жена и сын продолжали громко разговаривать, а Доронин все терзался, все взвешивал, все спрашивал себя, что ему делать, как жить…
ТЕТЯ ГРАНЯ, ЕЕ СЕСТРА И БАБУШКА
Рассказ
На полпути между Ярославлем и Москвой есть полустанок, на котором теперь останавливается только электричка «Москва – Ярославль», а товарные и пассажирские поезда проносятся мимо, не сбавляя скорости. В километре от полустанка расположено село. На окраине этого села, на тихой улочке, полого спускавшейся к реке, жили две староверки – тетя Граня и Аннушка, обе бобылки, родные сестры. До революции они служили у моей бабушки Варвары Федоровны Сизовой, бывшей купчихи и тоже староверки: Аннушка – горничной, тетя Граня – кухаркой.
Бабушка снова встретилась с ними лет за пять до войны. Эта случайная встреча произошла на Рогожском кладбище, в храме, построенном великим русским зодчим Казаковым, – по большим праздникам там собирались староверы. Спустя некоторое время тетя Граня и Аннушка пригласили бабушку к себе. Ей понравилось у сестер. На лето она стала снимать у них комнату.
Мы приезжали к тете Гране и Аннушке в конце июня, когда устанавливалась хорошая погода. Домик сестер выглядел с улицы не ахти как, казался мне маленьким, ненадежным. На самом же деле был он вместительным, добротным. Сложенный из дубовых бревен, которым, по словам тети Грани, цены нет («Семьдесят лет стоит и еще столько же выдюжит!»), он вклинивался своими тылами в сад, словно бы раздвигал крепкими стенами деревья. Со всех сторон примыкали к дому клетушечки и боковушечки, в которых хрюкала, блеяла, крякала и кудахтала разная живность. Но ничего этого с улицы не было видно: весь дом, кроме трех оконцев с резными наличниками и части крыши, надвинутой на них, словно козырек кепки на глаза, утопал в буйном разнолистье фруктовых деревьев.
Тетя Граня и Аннушка шумно радовались нашему приезду, хлопотали с утра до вечера, стараясь нам угодить.
До войны смуглолицей горбунье тете Гране, низенькой и сухощавой, было за шестьдесят. Несмотря на это, была она шустрой, проворной, весь день проводила в хлопотах: стряпала у пышущей жаром плиты в саду под навесом, кормила и поила животных, лазила в погреб, где хранились разные соленья, бегала из дома в сад, из сада в дом, раскачиваясь, словно маятник: одна нога у тети Грани была короче другой. Одевалась во все черное, в самую жару не снимала платка, тоже черного, сколотого по-монашьи у подбородка. В ее комнате и днем и ночью горела лампадка под иконами с коричневыми ликами. Кроме кровати, узкой и жесткой, в комнате стоял стол, накрытый куском неотбеленного полотна, две потемневшие от времени лавки, огромный сундук, окованный жестью, и больше ничего. Даже в полуденный зной в тети Граниной комнате, похожей на чулан, было прохладно, но входить я туда боялся. Казалось, что люди, изображенные на иконах, следят за мной и осуждают за что-то. Побаивался и тетю Граню. Когда она обращала на меня свой черный немигающий взгляд, мне становилось не по себе. Казалось, этот взгляд проникает в самое нутро. В то же время тетя Граня возбуждала любопытство, которое возбуждают у детей люди с физическими недостатками. «Какой у нее горб, – думал я, – твердый или мягкий? А что получится, если его срезать? Тяжелый ли он?»
Аннушка ничем – ни ростом, ни лицом, ни цветом волос – не походила на свою сестру. Была она моложе тети Грани лет на пятнадцать. Золотистая коса, скрученная в кольцо, лежала на голове, словно корона; серые, чуть выпуклые глаза смотрели на всех ласково и немного удивленно; с лица не сходила улыбка. Аннушка улыбалась всем: бабушке, мне, цветам, птицам, лакомившимся в саду вишнями и малиной.
Бабушка посоветовала поставить в саду пугало. Аннушка перевела на нее добрые глаза, удивленно сказала:
– Зачем? Птицы тоже тварь божья.
В ее горнице, окнами в сад, стояла такая же, как и у тети Грани, кровать, только с пышно взбитой периной и горой разноцветных подушек – от огромных до самых маленьких, украшенных затейливой вышивкой. Кроме кровати в горнице был стол с гнутыми ножками, три венских стула и еще что-то, не помню уж что. К крестовине окна прижималась ветка с маленькими, наливающимися медовым цветом яблоками. Когда поднимался ветер, раздавался стук. Казалось: дерево пытается поговорить с Аннушкой. Ее все называли просто Аннушкой. Никто, даже я, не добавлял к ее имени «тетя». У бабушки мягчал голос и теплели глаза, когда она говорила:
– Аннушка, подойди, дорогая.
Была у Аннушки слабость. Любила она кисель из белой смородины, сама варила его густой-прегустой, ставила в погреб охлаждать, потом разрезала на куски, словно мармелад, и угощала всех. Мне кисель из белой смородины не нравился, но я ел его, чтобы не огорчать Аннушку.
В этом же доме жил двоюродный племянник тети Грани и Аннушки – Никита. Был он сиротой, сестры относились к нему, как к сыну.
Осенью Никиту должны были забрать в армию. Тетя Граня сокрушалась по этому поводу, советовалась с бабушкой. Она успокаивала ее, говорила, что военная форма будет Никите к лицу. Бабушкины глаза при этом туманились, на губах появлялась слабая улыбка.
– А молиться где? – тревожилась тетя Граня. – Там, поди, и лба перекрестить негде?
– Пустое! – взмахивала бабушка пухлой рукой. – Воистину верующий найдет, где с богом поговорить.
Аннушка слушала бабушку молча, не снимая с лица улыбки. Тетя Граня буравила Варвару Федоровну недоверчивым взглядом, вздыхала. Я чувствовал: тетя Граня не соглашается с бабушкой. Она часто не соглашалась с ней. Даже спорила и дерзила.
Это случалось, по обыкновению, утром, когда тетя Граня входила к нам в комнату. Остановившись у притолоки, спрашивала ворчливо.
– Стряпать что?
Бабушка поворачивалась к ней всем телом; загибая пальцы, произносила:
– На первое кашу гречневую с молоком, а на второе… Впрочем, Гранюшка, ты, наверное, опять все по-своему сделаешь?
– А то как же! – отвечала тетя Граня. – Заладили: каша да каша. Можно ботвинью состряпать или…
– Ах, оставь, пожалуйста! – перебивала бабушка. – Что-нибудь попроще сготовь.
– Попроще, попроще, – ворчала тетя Граня. – Попроще – в столовку ступайте. Сроду не бывала там, но от людей слышала коклетки вот такусенькие, – тетя Граня показывала кончик пальца.
Сама тетя Граня делала котлеты с ладонь. Сочные, с хрустящей корочкой, они таяли во рту.
– Раньше ты покладистой была, – сокрушалась бабушка. – Раньше никогда не перечила мне.
– То раньше! – отрезала тетя Граня и, насупившись, поправляла на голове черный платок.
Бабушка вздыхала. Тетя Граня не сдавалась. Помолчав, снова спрашивала – на этот раз подчеркнуто дерзко:
– Так что ж стряпать-то?
– Я уже сказала, – отвечала бабушка.
– А на второе?
– На второе? – Бабушка подносила указательный палец к виску. – Уж ты сообрази это сама, Гранюшка.
– Давно бы так, – гудела тетя Граня, на ее лице появлялось подобие улыбки.
– Только ты не очень мудри! – спохватывалась бабушка.
– Ладноть! – бросала тетя Граня и, припадая на ногу, удалялась.
Мне почему-то казалось, что бабушка кривит душой, заказывая на обед гречневую кашу с молоком, что ей и самой не хочется «что-нибудь попроще», что она целиком полагается на тетю Граню, а обсуждение меню – своего рода ритуал, напоминающий бывшей купчихе и бывшей кухарке их прошлую жизнь.
Обедали мы в саду, под яблоней, за большим столом, сколоченным Никитой из гладко оструганных досок. Зреющие яблоки свисали над нашими головами, густая листва укрывала от солнца. От долгого пребывания на свежем воздухе разыгрывался аппетит, и я с нетерпением ждал, чем порадует нас тетя Граня.
– На первое – окрошка! – торжественно возвещала она и осторожно опускала на стол запотевшую кастрюлю, высокую и большую, похожую на бак. Разливая окрошку по тарелкам, говорила, обращаясь к бабушке: – Рыбки бы сюда или мясца. А с одной зелени да яиц какая окрошка? Но не сезон резать скотину. В зиму мясца поедим всласть. – Тетя Граня задумывалась и добавляла: – Помните, Варвара Федоровна, какие кушанья я стряпала? Матушка ваша, покойница, уважала пироги, особливо с грибами.
– Да, да, – полузакрыв глаза, отвечала бабушка, и мне тогда казалось: видит она стол, уставленный разными яствами, тарелки с резными, похожими на лепестки краями, с вензелем, выполненным замысловатой старославянской вязью, столовое серебро, тоже с вензелем, – то самое столовое серебро и те самые тарелки, которыми мы пользовались дома; они совсем не походили на обыкновенные, и по этой причине я стыдился есть из буржуйских тарелок, нарочно разбил одну, чем очень и очень огорчил бабушку. Собрав осколки, она сказала, что этот сервиз ей преподнес на свадьбу один… Бабушка запнулась.
– Кто? – вырвалось у меня.
Она ничего не ответила.
До сих пор помню эти тарелки и столовое серебро. Тарелки разбились, а столовое серебро продали во время войны. Оно пошло в переплавку, фамильное столовое серебро. Может быть, из него понаделали гривенников и пятиалтынных, может, отлили ордена и медали. Так или иначе, то серебро живет. Вот только вензель исчез. Да и кому он нужен, этот вензель? О чем он напомнит, что расскажет? Всем – ни о чем, а мне – о многом. С этим вензелем связано мое детство. Он украшал не только тарелки и столовое серебро – был вышит на скатертях, шторах, чехлах.
Сразу после приезда бабушка покупала кур: двух-трех у тети Грани, остальных – на базаре. Базар был расположен на окраине села. Собирался он два раза в неделю – по воскресеньям и средам.
Бабушка сразу направлялась к прилавкам, на которых лежали связанные за лапки куры, гуси, утки. К другим прилавкам она даже не приближалась, потому что все другое – масло, сметану, овощи и молоко – нам продавала тетя Граня.
Бабушка обходила прилавки, не обращая внимания на баб, призывно и протяжно нахваливающих свой товар. Остановившись возле какого-нибудь мужика, затюканного и тощего, указывала пальцем на курицу:
– Сколько?
– Пять рублей, – почтительно отвечал мужик.
– Три! – бросала бабушка и отступала от прилавка.
– Уступлю! – кричал мужик. – Хорошая курица!
– Так сколько же?
– Четыре пятьдесят!
Бабушка усмехалась.
Боясь упустить покупательницу, продавец сбрасывал полтинник за полтинником и наконец обреченно восклицал:
– Забирай!
Бабушка доставала из пухлого ридикюля пятерку, отдавала ее мужику.
– Сдачи нет, – сокрушался он. – Может, помельче найдешь?
Бабушка делала величавый жест, обозначавший – сдачи не надо. Это приводило мужика в такое сильное волнение, что он начинал вопить на весь базар:
– Спасибочки! Вовек не забудем!
– Не стоит, – отвечала бабушка и удалялась с базара, очень довольная собой.
Я нес курицу, а бабушка плыла рядом и улыбалась чему-то. «Чему?» – старался понять я. Спросил об этом. Бабушка весело взглянула на меня и ничего не ответила.
– Ваша бабушка – добренькие, – объяснила мне Аннушка, – но чудачка. Молоденькие, оне большая насмешница были. Я ведь у них в услужении с пятнадцати годков. Дедушка ваш – Александр Макарович – по трактирам да по цыганам ездил, а бабушка все одне и одне. Вот оне и забавлялись, как придется. Про Андрея Николаевича слышали?
– Про какого Андрея Николаевича?
– Про офицера с усами… Неужели бабушка вам ничего не рассказывала?
– Про офицера – ничего, – вынужден был признаться я.
Аннушка виновато улыбнулась.
– Проговорилась. Вы меня не выдавайте, но этот Андрей Николаевич много лет при вашей бабушке в поклонниках состоял. Познакомились они, когда оне еще две косы заплетали, а он юнкером был. Как только выпустили его офицером, он отрастил усы и сделал вашей бабушке предложение. – Аннушка рассмеялась. – А оне им: – Сбрейте усы, тогда и поговорим.
– Ну?
Аннушка снова рассмеялась.
– Андрей Николаевич сбрили усы. Бабушка увидели их и сказали: «С усами вы лучше были». С Андреем Николаевичем чуть беспамятство не приключилось: без усов остались и без бабушки. Пообещал снова отрастить усы, но ваша бабушка в ответ только смехом заливалась.
– Значит, ни капельки не любила его! – уверенно сказал я: в ту пору я уже посматривал на девочек, прочитал «Дворянское гнездо», «Войну и мир», составил собственное представление о любви.
– Как можно так говорить! – воскликнула Аннушка. – Ваша бабушка очень любили Андрея Николаевича, но ее родитель даже слышать про него не желал, потому что он не нашей веры был, тремя пальцами крестился, а у нас, староверов, двуперстие. Вскорости посватал ее ваш дедушка – Александр Макарович. И хотя оне не хотели выходить за него, пришлось: родительская воля у староверов – закон. Андрей Николаевич на венчании и свадьбе был, обеденный сервиз преподнес. Он в те годы по службе прытко в гору шел, хорошее жалованье получал, да и свое состояние имел.
Я уже догадался, почему бабушка любила военных, часто говорила про усы. И умышленно разбитую тарелку вспомнил.
Помолчав, Аннушка убежденно сказала:
– Ваша бабушка – добренькие!
У меня было собственное мнение. Во-первых, я считал бабушку жадной: она не позволяла мне есть столько сладостей, сколько я хотел. Во-вторых, бабушка никогда не вспоминала моего отца, скончавшегося от сердечного приступа вскоре после моего рождения, но я знал: мать вышла замуж самовольно, жила с ним в каком-то полуподвале, молодожены сильно нуждались, однако бабушка даже не навещала их.
Тетя Граня и Аннушка ничего не жалели. Когда в их саду поспевали ягоды, они раздавали их, оставляя себе самую малость. Бабушка советовала:
– Лучше продайте.
– Это же от бога, – возражала тетя Граня.
– Лишняя копейка в доме не помешает, – возражала бабушка.
– Не помешает, – соглашалась тетя Граня. И добавляла: – На саван себе скопили, Никитушке тоже отложили про черный день – хватит!
– Мало ли что может случиться, – пугала бабушка.
– Ничего не случится! – тетя Граня мотала головой. – Вы после смерти Александра-то Макарыча тоже почти все ро́здали.
– Раздала! – подхватывала бабушка. – Он кутил сильно, людей на фабричке в нищете держал, вот я и решила хоть как-то покрыть его грехи. Все раздала!
– Все не все, а много, – уточняла тетя Граня. – Меня с Аннушкой вы тогда же рассчитали.
– Пришлось. Я после этого маленькую квартирку сняла, без прислуги обходиться стала.
– Знаю! – отрубала тетя Граня. – Мы с Аннушкой долго бедствовали, покуда нам наследство не досталось. В этом доме наша свояченица жила – перекрещенка. Я не хотела принимать дар, да сестра уговорила.
– Хорошо тут, покойно, – вступала в разговор Аннушка.
– Хорошо-то хорошо, – отзывалась тетя Граня, – а молиться негде. Молиться в Москву приходится ездить.
– На Рогожское? – спрашивала бабушка.
– А то куда ж? В Москве одна старообрядческая церква – на Рогожском. Только по большим праздникам туда-ездим, потому как – далеко, да и накладно. Помолимся, могилкам поклонимся и – обратно. Все могилки, где ваши сродственники лежат, в сохранности, только травой позаросли.
– Давно не была там, – признавалась бабушка.
– Грех! – укоряла тетя Граня.
Бабушка обещала съездить на Рогожское кладбище, но так и не съездила: своих родственников, как я уже говорил, она не любила, утверждала, что они – дурные люди, тепло вспоминала только брата; задолго до революции он отказался от своей доли наследства, уехал в Японию и умер там. Как память о нем, остались японские чашечки и красивая ваза, присланная им ко дню бабушкиных именин. Бабушка очень дорожила этой вазой, не позволяла прикасаться к ней, сама стирала с нее пыль специальной щеточкой.
– Не веруете вы в бога, Варвара Федоровна! – продолжала тетя Граня.
– Верую, – отвечала бабушка. – По-своему верую!
– Как это – по-своему? – недоумевала тетя Граня. – Кто верует, тот иконы чтит, а вы мимо проходите – крестное знамение не сотворите. Я и раньше, когда служила у вас, примечала: бог для вас – пятое на десятое. Вот матушка ваша, царство ей небесное, ревностно всевышнему служила, даже свою молельню в доме держала.
Мне было неприятно слушать эти разговоры. «Бог, иконы, молельня, – какая это чепуха», – думал я. Но слушать приходилось: эти разговоры возникали обычно перед сном, когда закрывались ставни. Неярко горела керосиновая лампа, пламя вытягивалось солдатиками, обволакивало копотью стекло. Мошкара летела на огонь и, обожженная, падала на крытый клеенкой стол. Я вертелся на стуле, представлял себя то командиром крейсера, то танкистом, то вел в бой полк, а уши ловили, помимо воли, старушечьи голоса.
Бабушка вздыхала, произносила с грустью:
– Она-то и отвадила меня от бога. Помню, маленькой была, играть хотелось, а мать на коленях заставляла стоять. Подросла – то же самое. Меня к книжкам тянуло, а мать твердила: молись, молись. Муж таким же был… Помнишь, как жилось мне?
– Помню, помню, – кивала головой тетя Граня. – Лександр Макарыч не по нашей вере жил: гулял, пил, табачищем вонял на весь дом. Потому творец и напустил на него болезнь, к себе взял – ответ держать.
– Так и прошла жизнь, – грустила бабушка. – Дочь тоже рано замуж вышла.
– Зато по любви, – напоминала тетя Граня.
– Что с того? – взмахивала рукой бабушка. – Вдовой осталась и с ребенком. Раньше сватались к ней, но она отказывала. А теперь – возраст.
Бабушка замолкала. Ее глаза тускнели, губы становились сухими. Я жалел бабушку и продолжал жалеть до тех пор, пока она не заводила разговор о моем отце. Нахмурившись, тетя Граня бралась за кончики платка, дергала его, бесцеремонно перебивала бабушку, утверждала, что отец мой был самостоятельным человеком, что он очень любил мою мать, что сгорел раньше срока потому, что надрывался на работе, не хотел, чтобы жена обращалась за помощью к ней, к Варваре Федоровне.
Бабушка спорила с тетей Граней, но переубедить ее не могла. Я слушал этот спор и напряженно думал, что тетя Граня и Аннушка добрее бабушки…
Прожив в селе дней двадцать, бабушка уезжала проведать мать, уезжала, сопровождаемая охами и причитаниями Аннушки, грубоватой воркотней тети Грани, приглашениями приехать с дочерью хоть на недельку, потому как этим летом ягода сильная и варенья разного наварить можно столько, что до нового урожая хватит и останется еще.
Бабушка благодарила тетю Граню и ее сестру, обещала привезти дочь, если та согласится.
Аннушка шумно радовалась, но, наверное, не верила этому: бабушка каждый раз обещалась приехать с матерью, а приезжала одна – мать проводила свой отпуск в доме отдыха, на юге.
На следующий день после бабушкиного отъезда, в комнате, где я спал, появлялась тетя Граня. Исподлобья глядя на меня, спрашивала:
– После завтрака что делать будешь?
– Мы с Аннушкой в березовую рощу пойдем. На целый день!
– Мыслимое ли дело, весь день без горячего! – ужасалась тетя Граня.
Я испуганно таращился на нее – боялся, что она не отпустит меня и Аннушку на целый день, но тетя Граня, что-то пробормотав, удалялась с недовольным видом.
Напившись парного молока с ржаным хлебом, мы с Аннушкой уходили в березовую рощу. В кошелке, которую нес я, лежал наш обед: бутылка молока с тряпицей в горлышке, крутые яйца, лук, пахнувшая грядкой морковь, краюха домашнего хлеба с отливающей глянцем корочкой.
Березовая роща встречала нас шелестом листвы, прохладой, которая так желанна в жаркий июльский полдень. Кроме берез в роще росли кудрявые рябины, грациозные и нежные, осины с шелестящей на ветру листвой, молоденькие дубки, вцепившиеся корнями в суглинок и, казалось, высасывающие из него все соки. Но преобладали в роще все же березы, поэтому она и называлась березовой: была вся зелено-белой, удивительно красивой. Меж берез зеленели кусты, образуя непроходимые заросли. Под ногами пружинили прошлогодние, источенные плесенью листья, чуть сыроватые, потемневшие. Пели птицы, сновали в зарослях, перелетали с дерева на дерево; гудели шмели в оранжево-черных шубах, на небольших лужайках, залитых солнцем, порхали бабочки; возле трухлявых, полуразвалившихся пней доспевала земляника.
Я был шумным, непоседливым мальчишкой, но в березовой роще со мной что-то происходило – я становился спокойным, жадно смотрел на все, ощущая в душе умиротворение и тихую радость.
Раздвигая ветки, мы пробирались сквозь заросли. Неожиданно Аннушка останавливалась, прижимала палец к губам.
«Гнездо», – догадывался я и впивался взглядом в кусты, на которых играли солнечные блики, смотрел во все глаза, но гнезда не видел: не так-то просто обнаружить «дом» лесной певуньи.
Аннушка тоже гнезда не видела, но внезапно вспорхнувшая птица подсказывала ей: гнездо где-то близко, в кустах, надо набраться терпения, чтобы найти его. Аннушка отходила метров на десять, пряталась и стояла там долго-долго, не шевелясь, не спуская глаз с кустов. Потом раздвигала ветки и показывала мне гнездо, в котором лежали крохотные яички – или голубоватые, или белые, или серые в крапинку.
Аннушка любила лесных птах, безошибочно определяла, кому – малиновке ли, реполову ли, пеночке ли – принадлежит гнездо.
Бабушка птиц терпеть не могла, говорила: «Они пахнут дурно и грязнят», поэтому после ее отъезда в доме сестер сразу появлялись птицы, чаще всего раненые, с перебитыми крыльями.
Почти всех раненых птиц Аннушка выхаживала. Помню окровавленную ласточку с оранжевым зобом. Мы подобрали ее на проселочной дороге, в пыли: глаза были подернуты пленкой, лапки не разжимались.
– Пойдем, – сказала Аннушка и с не свойственной ей торопливостью направилась домой.
Достала йод, какую-то мазь, бинт и стала лечить это крохотное существо: обнаружила ранку, смазала ее йодом, забинтовала. При этом Аннушка приговаривала что-то очень ласковое, что я даже позавидовал: меня лечили проще – перебинтуют и оттолкнут легонько:
– Впредь осторожней будь!
Ласточка пробыла у нас день. Когда она ожила, Аннушка вынесла ее на крыльцо, разжала руку, и белогрудая птаха, рассекая воздух, стремительно рванулась ввысь.
Помню дрозденка с коричневатой, в крапинку, грудкой. Мы нашли его в березовой роще под рябиной, на которой было свито гнездо. Дрозденок сидел, нахохлившись, вобрав голову в туловище. Был он похож на потемневший кусок дерева. Я поднял его. Дрозденок тотчас заверещал. Да так, что у его родителей, наверное, чуть не случился разрыв сердца. Оглашая березовую рощу отчаянными криками, дрозд и дроздиха стремительно проносились над нашими головами, а дрозденок бился в моей руке, долбя неокрепшим клювом палец.
Дроздиное гнездо находилось высоко – посадить в него дрозденка не удалось. Я посмотрел на Аннушку:
– Давай возьмем его?
– Птенцы прожорливы очень, – ответила Аннушка. – Хватит ли терпения червей ему копать?
– Хватит, хватит! – завопил я, понимая, что дрозденок – мой.
Птенец оказался необыкновенно прожорливым: я только и делал, что копал червей. Когда отлынивал, появлялась тетя Граня.
– Кричит, – напоминала она. – Ежели подохнет, большой грех будет на твоей душе.
Через несколько дней дрозденок стал есть творог, хлеб, ягоды. Тетя Граня с удовольствием кормила его. Когда насытившийся птенец выплевывал кусочки, она с беспокойством произносила:
– Может, у него болезнь?
– Сыт, – отвечала Аннушка.
– Сыт? – сомневалась тетя Граня и заносила над дрозденком кусочек творога. Птенец нехотя раскрывал клюв. Она бросала в ярко-оранжевую пасть творог. Если дрозденок проглатывал его, не скрывая торжества, обводила нас взглядом.
Я думал: дрозденок станет ручным, и очень огорчился, когда он перелетел с моего плеча на яблоню, с нее на другую, на третью и скрылся с глаз. От обиды я чуть не заревел, а Аннушка сказала:
– Полетел устраивать свою жизнь. На будущий год в березовой роще появится и его гнездо.
Тетя Граня кивнула:
– Пущай летит. Бог определил, кому где жить.
– Кормили, кормили, а он… – Я всхлипнул.
– Жалеешь, что добро сделал? – Тетя Граня усмехнулась. – Настоящее добро оплаты не требует.
Это запомнил я на всю жизнь.
Никиту забрали в армию за год до войны. Изредка нам приходили письма, написанные крупными буквами, с чернильными пятнами и грамматическими ошибками. В письмах было беспокойство, но сквозь него проглядывало и удовлетворение: тетя Граня сообщала – Никитушка на хорошем счету у начальства, в его петлицах уже по два треугольника.
Мы должны были уехать к сестрам в понедельник 23 июня, но в воскресенье началась война, и пришлось распаковывать чемоданы…
Свиделся я с тетей Граней и Аннушкой только через три года, когда очутился в госпитале, в Ярославле. Написал им и вскоре получил ответ, который мне помогли прочитать однопалатники. Тетя Граня и Аннушка сообщали, что сами навестить меня не могут, приглашали в гости, если врачи позволят.
Я тотчас пошел к начальнику госпиталя, сбивчиво рассказал ему про тетю Граню и Аннушку. Он пообещал дать мне увольнительную, как только начнет затягиваться рана.
Трудно передать словами мое волнение, когда я вышел на дорогу, рассекающую березовую рощу. Приближалась осень, птичьи голоса уже не будоражили этот тихий уголок, но я все же услышал мелодичный посвист синиц, увидел кирпично-черных шмелей, жадно припадающих к отцветающей «кашке». Березы кивали мне пожелтевшими кронами, словно говорили: «Здравствуй!» «Как прекрасна эта березовая роща, – думал я. – В целом мире нет ничего краше». Вспомнил много-много других рощ, опоганенных врагами, представил, что и с этой рощей могло бы случиться то же самое, и почувствовал боль.