Текст книги "Биография"
Автор книги: Юрий Додолев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
9
Есть люди, которые не хотят, а может, боятся вспоминать то плохое, что было, о чем помнит мое поколение. «Зачем это вспоминать?» – говорят такие люди, делая акцент на слове «это». Они приводят много веских, с их точки зрения, аргументов: тут и риторические фразы о том, что нашу молодежь надо воспитывать только на положительных примерах, тут и демагогические рассуждения. Но из прошлого ничего нельзя вычеркнуть. Если вычеркнешь, оно, прошлое, не будет таким, каким было.
Случилось так, что во время скитаний по Кавказу судьба свела меня с уголовниками – в первые послевоенные годы их было много. Почти в каждом городе орудовали свои «черные кошки» – это общеизвестный факт.
Меня разбудили пинком. Спросонок я не сразу понял, кто и зачем потревожил меня, догадался об этом несколько мгновений спустя, когда, скосив глаза, увидел ноги – много-много ног. Задрав голову, посмотрел на окруживших меня парней. Позади них стояли две девушки: одна темноволосая, с вызывающе накрашенным ртом, в тельняшке, видневшейся в вырезе расстегнутой у горла кофты, другая в простом платье, в наброшенном на плечи мужском пиджаке, с пушистой, небрежно заплетенной косой, переброшенной на грудь. За время работы ночным сторожем мои глаза приучились к темноте. Даже не напрягая их, я определил по лицам и повадкам парней, кто они, и тотчас успокоился: денег у меня не было и никакого имущества не было, кроме положенного под голову вещмешка.
– Встань, – спокойно сказал худощавый парень лет семнадцати и, как только я поднялся, принялся обшаривать мои карманы, прикасаясь к ним быстрыми и легкими движениями тонких пальцев.
– Ничего у меня нет, – на всякий случай предупредил я.
Убедившись, что это действительно так, парень огорченно сплюнул, поднял мой сидор и, не развязывая его, стал определять на ощупь, что в нем, называя каждый предмет вполголоса.
– Лучше бы в «очко» резались, – раздраженно проворчал другой парень, стоявший сбоку от меня. Был он небольшого роста, с короткой шеей; козырек кепки скрывал его лицо. – Я же предупреждал: два номера сегодня вытянем – пустой и порожний. Только каких-то побирушек с детенышем встретили. Сейчас жалею, что не пошарили в котомках, хоть по новой их ищи. Нищие, я слышал, с большими деньгами бывают.
Ему никто не возразил. Да этого, видимо, и не требовалось: парень в кепке явно молол чепуху: у тех побирушек – я не сомневался, что эта гоп-компания встретила именно их, – наверное, и рубля не было.
– Зато прогулялись, – весело сказал худощавый парень. – Ночь-то какая: тихо, прохладно, и пахнет хорошо.
Парень в кепке начал выражаться, кидая на меня настороженные взгляды, потирая время от времени лоб. Его брань была бессмысленной, он выстреливал грязные слова не по необходимости, а просто так.
– Кончай! – Худощавый повозил рукой по груди, с легким присвистом втянул носом воздух: видимо, наслаждался тишиной, прохладой, солоноватым запахом моря.
Запнувшись, парень в кепке принялся выражаться с еще большим ожесточением. Мне показалось, он хочет что-то сказать, но не может выразить словами свою мысль. Через минуту я перестал его слушать – заинтересовался девушками. Та, что была с косой, произвела на меня сильное впечатление: хорошая осанка, высокая грудь, правильный овал, большие глаза, тонкие брови, маленькие уши с красивыми серьгами в мочках, аккуратный нос, чуть припухшие и, должно быть, очень мягкие губы.
– Куда пялишься? – вдруг спросил меня третий парень, на которого я до сих пор не обращал внимания.
Был он крепкого телосложения, с короткими волосами, которые вырастают после стрижки под ноль или бритья головы. Пиджак, явно с чужого плеча, был коротковат: виднелись обшлага рубашки, от застегнутой на животе пуговицы расходились морщины.
Услышав окрик, я сразу же потупился. Парень ухмыльнулся, обнажив металлический зуб.
– Понравилась?
Я нехотя кивнул. Парень в кепке выругался, худощавый почмокал, а тот, третий, сказал, продолжая ухмыляться:
– Такая курочка дорого стоит, а у тебя в карманах шиш.
– Вошь у него там на аркане, да и та тощая! – выпалил парень в кепке и захохотал, видимо очень довольный своим остроумием.
– Нинка такая, – пробормотал худощавый, – любой с копыт, только взглянет на нее.
– Ага! – обрадованно подтвердил парень в коротковатом пиджаке и, повернувшись к девушке с косой, спросил: – Чего с ним делать-то будем, а, Нинк?
Она подошла. Вблизи Нинка оказалась еще привлекательней. В больших глазах не было ни самодовольства, ни лукавства, ни любопытства. Наши взгляды встретились, и я вдруг увидел, а может, это почудилось мне, что Нинкины ресницы дрогнули.
– Откуда приехал? – Голос у нее был сильный, с хрипотцой.
– Из Сочи.
– Я не о том. Родом ты откуда?
Я не успел ответить – парень в кепке с такой силой рванул меня к себе, что даже пуговицы с гимнастерки посыпались.
– Узнал! Это он в нас пальнул, когда мы в Сочах на гастролях были.
«Влип», – обреченно подумал я и даже не попытался высвободиться. Парни загалдели, угрожающе сдвинулись вокруг меня, оттеснив Нинку.
– Точно, он! – воскликнул парень в коротковатом пиджаке. – Я все время зыркал на него, пока он на Нинку пялился, никак не мог припомнить, где видел.
– Сам себя заложил, – ехидно объявил парень в кепке и, продолжая держать меня, продемонстрировал мне свой кулак. – Сейчас схлопочешь – век помнить будешь. – Теперь я хорошо видел его лицо: вдавинка на лбу, приплюснутый нос, рыскающие глаза.
Я решил сопротивляться, пока не оставят силы, с надеждой подумал: «Только бы не убили». И когда, казалось, не осталось ни малейшей надежды, ко мне направился еще один парень: до сих пор он прохаживался поодаль, припадая на правую ногу; я не обращал на него внимания. Бесцеремонно раздвинув парней плечом, он властно сказал им:
– Ша!
Я не поверил своим глазам, решил, что это снится мне. Щукин усмехнулся.
– Вот так встреча!
Одет он был – позавидуешь: шевиотовый костюм, рубашка апаш, хромовые сапожки. В штрафбате и в госпитале я видел его остриженным наголо, теперь же на голове Щукина был перманент, пахло тройным одеколоном – непозволительная в моем представлении роскошь. Я не стал его спрашивать, что он делает тут, в Новороссийске, – это было понятно, сказал с запинкой:
– Я думал, ты в Москве.
Он рассмеялся.
– Брось финтить. Не думал ты обо мне.
Перед моими глазами тотчас возникло разбухшее от дождей поле, одинокая береза в разлившемся пруду, околица деревни, облепленные снегом фигуры штрафников, пульсировавшие в туманной мути огоньки пулеметов. Разве такое позабудешь?
Я не возразил Щукину: в общем-то, он был прав. Вспоминая тот бой, я каждый раз думал только о себе – все остальное представлялось мне второстепенным.
– А я тебя вспоминал, – тихо сказал Щукин. – Сразу узнал, но решил… – Он помолчал. – Сам не могу понять, почему вспоминал тебя. Должно быть, потому, что в тебе сходство с Васько́м есть.
Я начал оправдываться.
– Ладно, ладно, – проворчал Щукин. – После все растолкуешь. А сейчас айда с нами.
Парень в кепке выругался.
– Ты что, Хромой, очумел? Он же, наверное, курва. Наведет на хазу, и придется нам лес валить или уголек на-гора выдавать.
– Факт, – подтвердил парень в коротковатом пиджаке. – У меня еще волосы не отросли, мне погулять надо, а получится – по новой.
Худощавый неуверенно кивнул. Нинка молчала. Ее подруга тревожно помаргивала, теребя пуговицу на кофте.
– Отвечаю, – сказал Щукин.
– Смотри, Хромой! – Парень в кепке яростно поскреб щеку.
– Сказано – отвечаю! – отрубил Щукин и кивком показал мне, куда идти.
На море был штиль – ни всплеска, ни шороха.
А в день моего приезда гигантские волны почти черного цвета с грязновато-белой пеной на гребне обрушивались, разбрасывая соленые брызги, на бетонный мол, похожий на побитое оспой лицо – так много было на нем отметин от мин и снарядов. Ветер дул с моря – тугой, порывистый и такой сильный, что молодые деревца стелились по земле, теряя еще свежую листву, колотили ветками по водонапорным колонкам, дощатым киоскам, сотрясавшимся от его мощи, готовым в любой момент рухнуть, разлететься в разные стороны, колотили по всему тому, что находилось вблизи; деревья потолще ломались, как спички. Корабль с пробоиной, видимо севший на мель во время войны, высоко задирал корму и, как только волна отступала, грузно плюхался; ударившись днищем о грунт, издавал раздиравший слух скрежет. В воздухе перемещались с огромной скоростью листья, щепки и еще какие-то предметы, предназначение которых никак не удавалось определить. Шел дождь – сыпучий, мелкий. Но о том, что он идет, я понял, лишь очутившись в искривленном тупичке, куда не проникал ветер. На открытых местах и там, где были низенькие строения, дождь смешивался с морскими, секущими лицо брызгами, и привкус соли на губах не позволял даже подозревать о нем. Ветер вырывал из рук поднятые над головами газеты, швырял их под ноги или, скручивая и кромсая на лету, уносил далеко-далеко в небо. Те люди, что шли по направлению ветра, почти бежали, подгоняемые им в спины, а те, что шагали в противоположную сторону, двигались бочком, преодолевая его сопротивление. Полы моей шинели хлопали, как крылья, лицо было иссечено, ветер забирался в рукава, показалось – даже кости промерзли. От всего этого я позабыл про голод, напоминавший о себе постоянно, бранил себя за то, что приехал в Новороссийск. Пошатавшись по улицам, решил рвануть из этого негостеприимного города куда глаза глядят, но, изучив железнодорожное расписание, убедился – последний поезд уже ушел. Ночь я провел в каком-то подвале, превращенном прохожими в общественный туалет. Это я обнаружил утром, а ночью, то погружаясь в дрему, то открывая глаза, никак не мог понять, откуда идет вонь.
К утру ветер угомонился, с гор пришло тепло. И хотя море еще волновалось, небо радовало голубизной, солнце слепило глаза. Мне сразу же подвернулась выгодная работенка, и я, решив не искушать судьбу, остался в Новороссийске…
Под ногами поскрипывали, когда мы переходили улицы, камушки. Чуткую тишину нарушало шарканье, стук каблучков. Парни и их девицы шли осторожно, держась около стен. Я не сомневался: бросятся врассыпную и исчезнут в развалинах, если раздастся милицейский свисток. Но на улицах не было ни души.
Поворот, другой, третий. И повсюду руины, руины, чудом уцелевшие маленькие домики. Изредка на нашем пути попадались пирамидальные тополя – неподвижные, пыльные. Мне вдруг почудилось: мы ходим по замкнутому кругу – такими одинаковыми были и руины, и уцелевшие домики, и тополя. Хотел спросить – скоро ли, но идущий чуть впереди худощавый парень свернул, и мы начали пробираться через развалины, то взбираясь на груды кирпича, то сбегая с них. Теперь мы шли гуськом. Позади меня посапывал парень в кепке, я ощущал спиной его враждебность, внезапно услышал произнесенную свистящим шепотом брань. «Будь что будет», – решил я и обернулся. Все остановились. Стало так тихо, что мне показалось – оглох.
– Чего не поделили? – спросил Щукин.
Парень в кепке ухмыльнулся, и я, задетый этим, выдавил, кивнув на него:
– Угрожает.
Осклабившись, парень в кепке покрутил пальцем около виска.
– Ты не того?
Нинка перевела на меня встревоженный взгляд. Стало неприятно, но я промолчал. Щукин велел мне идти впереди себя.
Под ногами рассыпался щебень, пружинили доски, иногда мы оказывались в узких проходах и двигались тогда бочком, задевая плечами шершавые стены. Я с тоской подумал, что без посторонней помощи мне отсюда не выбраться. Через несколько минут, поплутав, по дому, в котором не уцелело ни одной перегородки и непонятно на чем и как держались перекрытия, мы начали спускаться по винтовой, громыхавшей под нашими ногами лестнице. Запахло сыростью, стало так темно, что я не смог разглядеть поднесенную к носу собственную ладонь. Где-то тихо-тихо журчала вода и редко падали, с шумом разбиваясь о пол, капли. Позади меня шла Нинка. Стараясь отвлечься от неприятных дум, я принялся гадать, кто она такая, как жила, что делала раньше. Размышлял я недолго – возникла полоса света. Ржаво проскрипела тяжелая дверь, и мы ввалились в просторное помещение, имевшее вполне пристойный, жилой вид. Полукруглые окна с погнутыми металлическими прутьями были под самым потолком, возле стен с зеленоватыми прожилками между диким камнем стояли грубо сколоченные топчаны, накрытые байковыми, грубошерстными и ватными одеялами, не очень чистыми, прожженными в нескольких местах; на одном из них валялась гитара с потускневшим бантом на грифе; посреди был большой стол с ярко горевшей керосиновой лампой. Я сразу же обратил внимание на эмалированную миску с жареной рыбой. Кроме лампы и миски на столе лежал крупно нарезанный хлеб, помидоры, огурцы, чеснок, возвышалась четверть с мутноватым самогоном, с тряпицей в горлышке. Земляной, хорошо утрамбованный пол был подметен; неподалеку от массивной двери, скрепленной тремя поперечными металлическими полосами, виднелась прикрытая веником кучка мусора. Две молодые женщины – одна в кашемировом платье, другая в ситцевом, в накинутых на плечи шалях – встретили парней вопросительными взглядами, после чего уставились на меня.
– Воевали вместе, – объяснил им Щукин.
– Чокнутый, – добавил парень в кепке. – Глаз с него не спускайте, а то понаделает делов.
– Заткнись, – сказала ему Нинка и посмотрела на меня.
– Голову оторву, если…
– Не пугай. Давно было сказано – нет, а ты все, как петух, топчешься.
– Сука, – пробормотал парень. – Хочешь, я тебе браслетик подарю?
– Подари.
– И ты тогда хорошей будешь?
– Видел? – Нинка показала ему кукиш.
Парень в кепке выругался и, что-то ворча, отошел.
Пока он и Нинка выясняли отношения, никто, кроме меня, не обращал на них внимания. Я понял: к таким сценам тут привыкли, парень в кепке, должно быть, давно добивается Нинкиной благосклонности, а она – ни в какую.
Я был измучен, голоден, взволнован встречей с Щукиным и поэтому, как говорится, посапывал в две ноздри. В душе возникал страшок, неприязнь к людям, среди которых очутился: я вдруг отчетливо понял, что, кроме Щукина и Нинки, все они отвратительны мне. Но мог ли я сказать об этом? Мог ли, что называется, хлопнуть дверью и уйти? Если бы я попытался сделать это, от меня даже мокрого места не осталось. И еще. К любопытству, желанию потолковать с Щукиным примешивалось влечение к Нинке – то, что и должно было возникнуть у девятнадцатилетнего парня к красивой женщине.
Стало шумно. Нинкина подруга, сняв с ноги «лодочку», терла пятку и морщилась, женщины в шалях о чем-то расспрашивали парней, то сокрушенно покачивая головами, то изумленно округляя глаза. Отдельно от всех стоял худощавый, с задумчивым выражением на лице, сосал сахар, перекатывая его во рту. Щеки худощавого то округлялись, то обмусоленный кусочек возникал в зубах.
– Кончились леденчики-то? – обратился к нему парень в коротковатом пиджаке.
– Давно.
– Зубы, гляди, испортишь.
– Хрен с ними.
– Не можешь без сладкого-то?
– Ага.
– Чудно. – Парень в коротковатом пиджаке покрутил головой. – Правильное тебе прозвище придумали – Ландрин.
Я увидел еще одну дверь – низенькую, скособоченную.
– Сортир, – сказал мне Щукин. – Сразу налево и еще раз налево. Воняет оттуда, когда ветер в нашу сторону дует, но, – он усмехнулся, – жалобу подать некому.
Мне хотелось поговорить с ним, а еще больше хотелось есть. Щукин, видимо, догадался об этом – пригласил к столу. Сиденьем служили доски, положенные на ящики: три, чтобы не прогибались, с одной стороны, три – с другой. Нинка демонстративно села около меня. Парень в кепке исподтишка показал мне кулак.
Похрустывали огурчики, по подбородку тек помидорный сок, пальцы сделались от рыбы липкими, самогон был противным на вкус, но крепким. Я почувствовал – ударило в голову, и все, даже парень в кепке, стало приятным. Я ощущал Нинкино бедро, но не осмеливался взглянуть на нее, не сомневался, что понравился ей так же, как она понравилась мне, но уверял себя: ничего такого не будет, мы – разные люди.
Булькал самогон. На дне миски остались прилипшие к нему плавнички и поблескивало стекшее с рыбы растительное масло. Женщина в кашемировом платье принесла еще помидоров – они покатились по столу, когда она вывалила их.
– А побациллистей ничего нет? – спросил парень в коротковатом пиджаке.
– Только сало.
– Тащи!
Сало оказалось толщиной в ладонь, густо обсыпанное крупной солью. Внутри было розоватым – я видел такое только на кубанских базарах. Парень в коротковатом пиджаке потер руки.
– Под это сало можно еще одну четверть выдуть и – ни в одном глазу.
Женщина в кашемировом платье улыбнулась, показав нам ямочки на щеках.
– Ты уже.
– С непривычки! – откликнулся парень в коротковатом пиджаке. – Три года за бесплатно вкалывал, жратва была – одно название. Если бы не амнистия по случаю Победы, то, наверное, каюк. Теперь вот жру, жру и все нажраться не могу.
– Пройдет, – сказал парень в кепке.
За столом становилось все оживленней. Парни ругались, отпускали сальные шуточки. Мне казалось: Нинке неприятно слушать брань. И я растерялся, когда она неожиданно выругалась, выругалась просто так, как часто произносят слово «кстати». В ответ на мой удивленный взгляд Нинка приподняла бровь, и я убедился – ничего не поняла.
– Что с ним, Хромой, делать будем? – Парень в кепке показал через плечо большим пальцем на меня.
Щукин ответил, но я не расслышал, лишь отметил про себя: у него теперь другое прозвище – Хромой…
10
Проснулся я от ломоты в висках. Во рту было сухо, тело казалось свинцовым. Я лежал на топчане, накрытый байковым одеялом, сапоги валялись на полу, около них темнел, напоминая толстую змею, мой ремень. Скосив глаза, увидел смятую подушку в ситцевой наволочке с цветочками, ощутил едва уловимый запах, очень приятный, и понял: Нинка провела ночь на этом же топчане. Постарался вспомнить, как очутился на нем, но в памяти был провал.
В помещении никого не было. Через полукруглые окна была видна буйная растительность: сквозь нее слабо просачивался солнечный свет, придавая всему: стенам, топчанам, столу – таинственную зеленоватую окраску. С трудом сбросив ноги на пол, я прошлепал, ощущая ступнями приятную прохладу, к ведру, накрытому куском фанеры с жестяной кружкой на ней, выпил залпом две кружки. Вода была тепловатой, чуточку солоноватой, но жажду она утолила. А вот ломота в висках не прошла. Я потер их, решил снова лечь, но появилась Нинка. Она приоделась – была в узкой юбке, облегавшей бедра, в кремовой блузке с «фонариками»; в распущенных волосах поблескивали капельки воды. Наши глаза встретились.
– Ну и дрыхнуть ты горазд, – с легким смешком сказала Нинка. – Я всю посуду перемыла, прибралась, сама выкупалась, а ты дрых и дрых.
Я снова потер виски.
– Болит? – спросила Нинка.
Я кивнул.
– Наши, – она повела головой в направлении двери, – на махре самогон настаивают, чтоб крепче был. Я весь день как шальная ходила, когда в первый раз такой выпила. Теперь привыкла.
– Ч-черт, – пробормотал я, продолжая потирать виски. – Хоть какую-нибудь таблетку раздобыть.
– Погоди! – Нинка ушла. Спустя минуту возвратилась с миской, наполненной почти до краев какой-то жидкостью. Ступала она осторожно, миску несла на вытянутых руках. – Выпей-ка.
– Что это?
– Рассол. От него враз полегчает. Наши, – она снова повела в направлении двери, – полжбана вылакали, прежде чем уйти.
Я не стал уточнять, куда ушли парни и их подружки, с жадностью прильнул к миске и почувствовал – боль стихает. Поблагодарив Нинку, неожиданно выпалил:
– Ты красивая!
Она чуть улыбнулась.
Стоявшая передо мной молодая женщина действительно была очень хороша. Однако на ее лице с почти классическими линиями чего-то не хватало, и я вдруг понял: на нем нет внутренней теплоты – того самого, что, пробежав вместе с кровью по жилам, оседает на губах, щеках, подбородке, придавая женщинам еще большую привлекательность.
Захотелось выяснить – было ли это самое ночью, но язык не послушался меня. Словно бы прочитав мои мысли, Нинка пожаловалась:
– Ты вчера сильно пьяным был. Мы с Хромым, как мешок, волокли тебя.
– Неужели ни разу не проснулся? – с надеждой спросил я.
– Как мертвый лежал.
Я отвел глаза.
– Собирался утром с Щукиным потолковать, а он ушел.
– К вечеру вернется, – обнадежила Нинка и добавила: – Только теперь узнала его фамилию. А то все Хромой да Хромой.
– Раньше у него другое прозвище было – Князь.
– Давно знаешь его?
– Впервые в тюрьме увидел, потом на формировке.
– Где-где?
«Про тюрьму не следовало бы говорить», – подумал я.
Оказалось, Щукин не скрыл этот факт моей биографии; Нинкино удивление вызвали слова «на формировке». Объяснив, что это такое, я добавил:
– Мы в штрафбате в одном отделении были.
– Вот оно что… Значит, Хромой действительно воевал?
– Конечно, воевал!
– А я считала – трепался.
– Ранен же.
Нинка усмехнулась.
– Рану и от милицейской пули можно нажить. У Чубчика пониже локтя от нее отметина есть.
– Чубчик – кто?
– Который к тебе привязывался.
– Твой кавалер?
– У меня, милок, кавалеров вагон и маленькая тележка.
– Не сомневаюсь.
Потормошив мои волосы, Нинка назвала меня дурачком, и я воспрянул духом.
После завтрака, я предложил ей прогуляться, погреться на солнышке.
– Нельзя! – сказала Нинка.
– Почему нельзя?
– Так наши велели… Не хотела говорить, а теперь скажу. Когда ты под стол свалился, галдеж начался. Наши долго решали, как с тобой быть. Чубчик предложил, пока ты в отключке, вынести тебя и бросить подальше от нашей хазы. Хромой и я воспротивились. Наши боятся, что ты тот еще фрайер.
– Сейчас встану и помашу тебе ручкой! – сказал я.
Нинка рассмеялась.
– Без нашей помощи, милок, отсюдова не выберешься. До окон высоко, кругом ни души, а в подвалах темень. Сгниешь в них – одни кости останутся.
«Хреново», – пронеслось в голове. Нинка поймала мой взгляд.
– Ничего мы тебе не сделаем, если ты ничего не сделаешь нам. У каждого своя доля, наша – такая. А Чубчика теперь не бойся – Хромой пообещал врезать ему, если он снова приставать к тебе будет.
– Не везет в жизни, – ни с того ни с сего пожаловался я.
С Нинкиных щек опала кровь, глаза сузились, кончик маленького розового язычка тревожно пробежал по губам.
– Я тоже невезучая. Еще до войны, когда мне шестнадцать было, влюбилась в одного парня, певуна и плясуна. Он, к моему несчастью, вором оказался. Это уже потом, когда я жить с ним стала, выяснилось. Отец и мать меня в строгости держали. Отец словами стращал, а мать иной раз и оплеуху давала. А в ту весну они ничего поделать не могли – я свой норов проявила. Дома скандалы, крики, а с ним было так хорошо, как и в праздники не бывало. Разругалась я вконец с отцом и матерью, сбежала с ним, когда он позвал меня. До сих пор понять не могу, как это случилось, только стала я помогать ему: то одного фрайерка охмуришь, то другого, хиханьки да хаханьки, а мой в нужный момент тут как тут – приставит финку, вывернет карманы, часы снимет, а если пиджак и брюки хорошие, то и их. Мужчины и парни ко мне, как мухи к меду, липли, а он пользовался этим. Квартиры мы тоже брали. Наводила я. Придешь в какой-нибудь дом вроде бы в прислуги наниматься, все осмотришь, все выпытаешь, а после заходишь, как к себе. Когда поняла – увяз коготок, поздно было. Но не это разбило мне сердце, а то, что узнала я – разлюбил. Не стерпела – донесла на него. Потом три дня ревела, все лицо распухло, но чувствовала – настоящей жалости нет. Его осудили на шесть лет, а я с другим, тоже вором, сошлась. Через год и тот, другой, попался: в Воркуту упрятали…
Она рассказывала о своей жизни просто, ничего не драматизируя, ничего не утаивая. Это было ее судьбой – ее прошлым и, наверное, ее будущим.
– С ними, – Нинка кивнула на дверь, – я недавно. Даже Хромой не подозревает, что я своего первого дружка посадила. Если наши узнают… – Она усмехнулась. – Не проговоришься?
– Конечно, нет!
Нинка расхохоталась.
– Да тебе и не поверят. Ты для наших – никто. А про него, моего первого дружка, они слышали.
– Где он сейчас?
Нинка взяла с топчана смятую пачку с папиросами, выудила одну, поискала глазами спички, чиркнула, жадно затянулась.
– Решил сбежать и – нет его. Про это мне Бык рассказал – он в тот раз вместе с ним срок отбывал.
– Бык?
– Который все жрет, жрет и никак нажраться не может. С полгода погуляет – и по новой. Дверь высадить – раз плюнуть, а мозгами шевелить ему не дано. Недавно случай с ним был. – Нинка оживилась. – Наколол Чубчик в одной артели сейф. Небольшой такой сейф, на куб похожий. Наши решили – открыть его большого ума не надо. Послали вместе с Чубчиком Быка. Повозились они – ни в какую. Намылились сматываться, потому как скоро патруль должен был подойти: он всегда в одно и то же время около этой артели появлялся. А Быку втемяшилось, что сейф грошами набит. Взвалил он его на горб и попер. Пять километров пер – до самой хазы: мы тогда в другом городе шмонали. Свалил сейф в сарае, топор взял. Мы вокруг толпились, советы подавали. Сейф не открывался, и мы разошлись. Через полчаса слышим – матерится Бык, как никогда не матерился. Прибежали и видим: дверка скособочена, а в руке у Быка два трояка и медь. Я от смеха чуть не сдохла.
Я старался вызвать в себе жалость к Нинке, старался думать, что ей действительно не повезло в жизни, однако в моем сердце не возникло и намека на то, что было в нем вчера, когда я разговаривал с побирушками. Я ощущал что-то вроде участия только к Щукину: он хлебнул из той же чаши, что и я.
– Не осуждай меня, – неожиданно сказала Нинка. – Я не дурочка, соображаю, что к чему. Горбатого, говорят, могила исправит. Так и со мной будет. Мало мне не дадут, а сгинуть в лагере не согласна.
Я вспомнил о Нинкиных родителях, спросил, живы ли они.
– Мать жива, – вяло ответила Нинка. – По-прежнему в Таганроге живет – я оттудова родом. Отец на фронте погиб. Последний раз мать год назад видела. Посмотрела на нее издали, а подойти не подошла.
– Почему не подошла?
Нинка ткнула окурком в крышку стола, на ее лице выступили пятна, глаза стали злыми.
– Почему да почему… Чего ты в душу лезешь? Не подошла – вот и весь сказ!
Несколько минут мы молчали: я – обиженно, она – сердито. Зеленоватая окраска сдвинулась, потускнела, в помещении чуть потемнело.
– Так и будем сидеть? – спросила Нинка.
Я не ответил. Она поежилась, накинула на плечи шаль.
– Тут всегда холодает, когда солнце садится.
Я продолжал молчать.
– Согрел бы, – вдруг жалобно сказала Нинка и устремила на меня такой взгляд, что я не смог устоять…
Лежа на топчане, я ощущал бедром ее бедро. Увидев родинку на Нинкином плече, неожиданно прикоснулся к ней губами.
– Чего? – сонно откликнулась Нинка и, перевернувшись на спину, просунула руку мне под голову.
– Надо одеться, – сказал я и почувствовал: сейчас все, что было, повторится.
Так и случилось. Потом Нинка встала. Не стыдясь своей наготы, принялась готовить обед: ополаскивала помидоры, резала хлеб, чистила рыбу – от нее слегка попахивало тухлинкой.
– Накинь что-нибудь! – потребовал я.
Повернувшись ко мне, она с вызовом спросила:
– Не нравлюсь?
– Нравишься. Даже очень! Но все же оденься.
– Зачем?
– Войдут – неудобно будет.
Усмехнувшись, Нинка нехотя натянула прямо на голое тело кофту и юбку. «Лучше бы ты по-настоящему оделась, чтобы никто ни о чем не догадался», – подумал я.
– Боишься наших-то? – спросила она.
– Чего мне их бояться?
– Они и психануть могут.
– Я сам такой!
– Смелый. – В Нинкином голосе не было одобрения – только издевка; это еще больше убедило меня, что она пропащая.
Не дочистив рыбу, Нинка стряхнула с рук чешую, обтерла их какой-то тряпкой, брезгливо понюхала, после чего показала взглядом на ведро.
– Слей-ка!
– Прямо тут?
– А то где же? Да и сам рожу сполосни – не умывался же.
– Давай лучше туда сходим, где ты посуду мыла и купалась.
Нинка презрительно усмехнулась.
– Сиганешь, а мне отвечать?
– Даже в мыслях этого не было! – воскликнул я и подумал, что где-то поблизости есть подземный ручеек, который, наверное, может вывести на волю.
Слил Нинке, умылся сам. Земляной пол быстро впитал воду – осталось только влажное пятно. Заглянув мне в глаза, Нинка улыбнулась.
– Не серчай. Лучше скажи, петь умеешь?
– Не умею.
Она взяла в руки гитару.
– Тогда «цыганочку» сбацай.
– Тоже не умею.
– Эх ты… А я и петь, и плясать люблю. – Подтянув колки, Нинка перебрала струны и вдруг запела приятным сопрано:
Блондинка, жгучие глаза,
Покорно голову склонила.
На грудь скатилася слеза,
Она лицо шарфом закрыла.
«Как в страшном, непонятном сне,
Он овладел, безумец, мною,
И вкрался в душу он ко мне
Своей коварною любовью.
Я отдалася вся ему,
С ним воровать порой ходила,
Ушла от матери-отца…
Ах, судьи, я его любила…»
Нинкины глаза были устремлены куда-то вдаль, в голосе отчетливо проступала тоска, и я понял – она поет о себе, о первой неудачной любви…
Господи боже ты мой, что я должен сказать о ней? Она и нравилась мне, и вызывала теперь что-то похожее на отвращение. Но можно ли гадко говорить о женщине, с которой ты только что… Мне возразят: «А ты не делал бы этого». А я вот сделал и теперь испытывал смешанные чувства – досаду, боль, ненависть к ней, да и к себе тоже.
Вошли женщины – все трое, с тяжелыми кошелками в руках. Та, что подавала вчера сало и помидоры, сказала, грузно опустившись на топчан:
– Весь день сердце ноет – предчувствует что-то.
Нинка познакомила нас. На топчане сидела Вера, та, что в тельняшке, была Таськой, третья – она неторопливо выкладывала на стол припасы – назвала себя Катериной.
На Таськином лице был отпечаток порочности: выщипанные брови, помада на губах, слипшаяся от пота челка. Вера и Катерина производили впечатление самых обыкновенных женщин, даже внешне были схожи: одинакового роста, склонные к полноте, круглолицые. В их манерах проглядывало что-то домашнее, уютное. «Должно быть, оказались тут случайно», – решил я и вскоре убедился – так оно и есть.
Вера и Катерина вышли замуж перед самой войной. Похоронки, оккупация, нужда, смерть близких, попытки устроить свою личную жизнь, увертки мужчин, их обман. А была потребность любить, заботиться о ком-то. Невозможно предугадать, где и что потеряешь, где и что найдешь. Судьба свела Веру и Катерину с блатными.
– Долго так не прожить, – сказал я.
Вера вздохнула, и я понял: она часто думает об этом.
– Господи! – тоскливо воскликнула Катерина. – И что только война понаделала.
Таська сидела чуть поодаль: как и вчера, скинув «лодочки», потирала пятку.
– По-прежнему жмут? – спросила Нинка.
– Думала, разносятся, а они, заразы, ни черта.
– Тихо! – вдруг сказала Вера и, прислушавшись, уверенно добавила: – Наши идут.