355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Апутис » Мост через Жальпе (Новеллы и повести) » Текст книги (страница 17)
Мост через Жальпе (Новеллы и повести)
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 21:30

Текст книги "Мост через Жальпе (Новеллы и повести)"


Автор книги: Юозас Апутис


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Слово, которым вскоре я назову себя, вам может не прийтись по вкусу. Нет, не так: само-то слово ничего, только вы такие хорошие, что скажете – так нельзя, это одно притворство, поза, неправда – кто же захочет называть себя таким именем? Дело ваше. Я сам это слово говорю себе четко, без всякой желчи, без обиды, без тени мести. Этого еще не хватало: мести! Мне некому мстить, поскольку никто никогда не сделал мне ничего плохого. Смешно – сейчас кажется, что и не мог сделать, поскольку я все равно бы этого не понял… Я всегда с трудом отличал плохое от хорошего. Все, что непонятно, как известно, лишено и ценности… Не раз те, кто посильнее, отбирали у меня завтрак, когда на перемене я доставал бутерброд, не раз выворачивали карманы и отнимали последние копейки. Однажды… На этом, пожалуй, следует остановиться… Так вот – однажды заставили меня раздеться догола и прыгнуть с берега в омут. Водой меня не испугаешь, нырял я, как выдра, без воздуха мог пробыть долго, как йог. Вытягивал руки, чтобы дна или, не приведи господи, камня на дне сперва коснуться руками, а не своей ценной головой. Однако те, что остались на берегу, что просили меня прыгнуть… Если б они просили? Насильно меня раздели, больно выкручивая руки, потом бесстыдно проверили что к чему.

– Чистые! – сказал один. – Кто бы мог сказать, что у такой гниды могут быть образцово чистые штаны!..

Было чему удивляться криворотому: раньше, пока мы друг друга называли другом, я с трудом выдерживал его соседство – от него ужасно разило, поскольку, как позднее, вертя изящной головкой и глядя голубыми глазами на меня, сидящего в самом страшном на свете зубоврачебном кресле, сказала стоматолог нашего городка (устали, пока выучили это слово!), у криворотого в самом отрочестве стали гнить зубы. А потом, когда мы уже подросли и выросли, раздетые догола в военкомате диву давались, почему криворотого так долго держит врачиха с морщинистым лицом. Думали, может, потому, что криворотый метил в авиацию (мы распевали еще и такую песенку: «с золотым зубом»…). Выяснилось (подслушивал один из нас, о чем толковали врачи), что разглядела она какую-то гниль между ногами. О таких злополучных болезнях тогда никто и не слыхивал, у него это появилось от грязи и пота. Как же ему не удивляться, глядя на мои штаны!

Так вот – нырнул я тогда на самое дно. Нырнул! Перед этим сильные руки раскачали меня, решив подкинуть вверх – ведь интересно же посмотреть, как человек падает с высоты – и мне пришлось не только руки вытянуть, но, как коту, перекувыркнуться в воздухе, чтобы не шлепнуться, подобно сковороде, на живот, а войти в воду вниз головой. Удалось, нырнул я аккуратно, выплыл на другом краю и хотел было этим бандитам, галдящим на берегу, улыбнуться. Бог весть почему – ведь они могли решить, что это я с переляку, что я перед ними заискиваю… Поэтому я поджал губы. И не только поэтому – увидел стоящих на берегу трех девчонок, участниц наших затей; они хохотали, а ветер раздувал их платья, тогда еще не школьные, тогда формы никто не носил – всяк одевался по карману.

Девчонки и были главным препятствием, и я с ужасом подумал: что придется делать, если по просьбе или по приказу этих дружков они будут так стоять до… вечера… Тогда я еще не знал, что они собираются как следует надо мной поиздеваться. Девчонки все еще ухмылялись, особенно эта носатая, которая мне нравилась, поскольку обо всем выражалась ясно. Иногда даже слишком ясно.

– Мой отец, – сказала она как-то, – настоящее коровье дерьмо.

– Почему? – спросили мы в один голос, потому что обычно целой стаей шли в школу.

– А потому… Позавчера вернулся пьяным в дымину, мать сердилась, а потом, когда легли, заплакала. Говорит, никакого от тебя толку – ни на работе, ни в постели. Вот отец и заплакал. Одно слово, коровье дерьмо!

Мы все равно не поняли, чем же провинился отец носатой – нам ведь тоже иногда случалось выпить, и каждому понятно, что у выпившего силенок немного.

– Потому, что настоящий мужчина не плачет!

Возвращаясь из школы, мы иногда заводили разговор о высоких материях, у носатой и здесь был наготове абсолютно ясный ответ:

– Болтаете об этой своей истории. Чистое дерьмо и в этой истории проживало: и мужики, и бабы другим на шею вешались… Особенно мужики. Нашли, чем хвастать. История!..

Так вот – именно эта носатая в тот раз, когда я болтался в омуте, и ухмылялась, глядя на меня. Ухмылялись и еще две девчонки. Смеялись, держась за животы (да какие у них животы – будто доски!). Был я очень молодой – точнее говоря – еще совсем пацан – однако кое-что, торча в виде, прикинул, потому что надо было прикинуть: от холодной воды посинели не только руки-ноги, синий цвет по животу поднимался помаленьку вверх к впалой груди. Я знал, что носатой еще долго не пройдет охота держать меня в этом холоде. Родного бы отца держала, не только меня. Вот я и рявкнул:

– Да уходите вы, гадюки, домой. Катитесь к черту. Сейчас я вылезу из воды…

Если б мне удалось рявкнуть, может, компания носатой и ушла бы прочь, но разве я рявкнул? Самому директору я мог бы рявкнуть, а носатой?.. Заскулил я, как слепой щенок, в моих словах не было ни воли, ни силы. Слова без воли и силы – бессмысленны, им самим стыдно быть слугами в общении между людьми. Хорошо, что она когда-то раньше намекнула про своего отца и назвала его этим некрасивым словом – я этого слова решил от нее не ждать: переплыл через омут, подобно бобру погружая пониже зад, однако на берег поднимался смело, глядя прямо на носатую, почти не видя остальных ее подружек и всей компании криворотого. Казалось, что на мгновение вся эта шайка растерялась, однако только на мгновение. Крепкие руки схватили всех троих девчонок и держали. Теперь девчонки уже визжали. Ладно, визжите, это мне пригодится!.. Я был совсем близко к своей одежде, в беспорядке разбросанной на берегу, уже потянулся, чтобы схватить хотя бы самое необходимое, но в этот миг глаза залепило настоящее коровье дерьмо – один из дружков криворотого безжалостно запустил прямо в лицо лепешку. Бухаясь обратно в воду, я еще успел увидеть, как носатая наотмашь смазала криворотому по лицу, как девчонки вырвались из держащих рук и убежали по тропинке к мосткам через реку.

Криворотый паскудно выругался, однако гнаться за ними не стал. Только теперь я понял, какую подлость они замыслили: может, в десятке мест они заранее приготовили коровьи лепешки; мои старания прорваться на берег были обречены на провал. Дружки криворотого нарочно позволяли выйти на берег, а потом сразу в лицо и в посиневший живот сыпались подготовленные «снаряды».

Я мог прорвать осаду на том берегу реки (если они не успеют по мосткам перебраться и туда), однако сделать это мог только голышом, а до дома было жуть как далеко – топать и топать по лугам да полям. В голом виде в такую дорогу не отправишься, даже если попробуешь красться кустами. А от дома до леса – полукилометровая пустошь… В хорошеньком бы я показался виде… Деревенский Одиссей… Вдобавок, если бросишь одежонку, то и в школу завтра отправишься голышом – приданое у меня было неважнецкое. Я мог, конечно, сдаться. Шайка на берегу этого только и ждала – видел по унылым лицам, что их смелость и решимость уже испарились. Они тоже думали о финале. Ну, подержат еще часок, а толку-то? Надеялись, что я сдамся, что попрошу смилостивиться? Может, кто и мог на это надеяться, но только не криворотый. Он знал меня хорошо. Взмолись я о пощаде, выбравшись на берег, все бросились бы в мои посиневшие объятия.

Я отбивал зубами дробь, потом решил было выбраться на тот берег и посидеть на траве. Но это было бы поражением, сам не знал почему, но поражением. (К какой нелепости ведет юношеский пыл: разве поражение хуже победы? Но это я понял гораздо позже, быть может, еще приведется словом-другим обмолвиться об этом.)

Я повернулся к мучителям спиной и стискивал изо всех сил зубы, чтобы не так громко стучали. Те на берегу приумолкли, уже и они устали, я понял, что не так легко держать в кулаке вервие подлости. Боясь, что я долго не выдержу, не капитулировав, повернулся, поплыл к берегу, где находились эти гады; зачерпнул со дна горсть ила, собираясь швырнуть в глаза криворотому, но опять какой-то дьявол удержал меня, снова что-то показалось не так, ил я швырнул в воду, выскочил на берег и бросился к криворотому. Кажется, ударил его по шее сильно, он пошатнулся и пригнулся к траве, упираясь руками в землю и сделав своеобразный «шпагат». Только это я и успел заметить: несколько рук схватили меня, кулак одного вскинул к небесам мой подбородок, другой уже примерился пнуть меня в самое больное место. Криворотый снова стоял прямо, схватился было за щеку, тут же понял, что этого делать не следует, поэтому приближался к нам с опущенными руками. Я старался вырваться из держащих меня рук, но это не удавалось – их было много, вдобавок, торча в воде, я совсем обессилел.

– Отпустите к черту, и пошли! – сквозь зубы процедил криворотый и, не говоря больше ни слова, свернул на тропу, по которой недавно ушла носатая со своими подружками. Один из шайки криворотого – это был самый слабый человечек – уходя левой ногой пнул мою одежонку.

Усевшись на берег омута, я посмотрел на мутную воду и почему-то еще раз плюхнулся туда – может, хотел побыть в ней уже по своему желанию, по собственной воле; потом спокойно выплыл, не спеша оделся и ушел по тропе, по которой довольно давно удалились они.

Еще была весна, на лугах цвели одуванчики, вода в омуте была студеная. Долго бежал, пока не согрелся. В ушах стоял звон, холод с жаром сражались во всем теле. На полпути я ничком повалился на одуванчики. Мне было невероятно хорошо, до того хорошо, что, памятуя о словах носатой, я все равно едва мог удержаться от плача. Черт возьми! Кто сможет понять, почему так было; мне казалось, что над спиной и прямо подо мной, внизу, в недрах земли, разверзлось огромное пространство – над моей спиной и под моим животом – и что я, мальчуган, который только что, посинев, торчал в омуте, что я… Что я, если и не открыл ворот в это пространство, то во всяком случае ощутил его, ощутил всем посиневшим, уже оживающим телом. Что же случилось, почему так несказанно хорошо, почему так привольно в этих просторах и почему кажется, что я могу пройти сквозь огонь и воду, провалиться в яму с испражнениями, навозной жижей и не утонуть, не только не утонуть, но даже не запачкаться? Доносились голоса из далеких пространств, приближались усы отца, стругал доски мой дед, белая тонкая стружка, скрученная поросячьими хвостиками, летала в воздухе, тянулся от окна избы луч керосиновой лампы, ударившись в экран двери сеновала, а там смешно двигались головы брата, матери, отца… Кот проводил лапкой по усам… Казалось, в этих лучах, как в прозрачных желтых жилах, гуляла кровь, и я понял, что это кровь всех людей на свете. Но почему она желтая? Голова моей матери рывками прошла по экрану, и я услышал так часто повторяемые ею слова: «Каменное сердце у тебя, каменное сердце…» Каменное сердце! Но почему я все время вспоминаю слова носатой об ее отце?

Мне легко было идти… Кстати, вы вправе спросить, почему компания криворотого бросила меня в этот заливчик, в этот омут? Я рассказываю здесь не какой-нибудь роман, где все объясняется – нужно это или нет. Промолчу, потому что и сейчас всю эту чертовщину нелегко распутать. Видно, были тому причины, я же не говорю, что совсем без вины оказался в студеной воде! Не говорю!..

Итак – легко было идти. Так легко – словно шел я к какой-то благословленной, вечной жизни. В одно время, когда исчезло ощущение этого бесконечного пространства, я успел подумать: неужто я победил, и победа эта меня так изменила? Я был счастливчиком, которого дружки криворотого зашвырнули в омут и забросали коровьим дерьмом! Завидуйте мне все, не брошенные в воду и не изнавоженные! Завидуйте! И я топал дальше, ребенок, которого другие дети наделили таким богатством! А другой ребенок, этот криворотый мой друг, которому дантистка чуть-чуть подлатала его природное несчастье, отстал от своей стаи, те ушли, им-то не суждено было понять, что произошло. Криворотый вылез из-за елки, сделал два шага ко мне, и скажи он хоть слово, все бы пошло прахом: и бросание в воду, и удерживание носатой, и швыряние навозом. Однако не был бы он моим другом детства, если бы попытался сейчас что-то сказать, он молчал, стоя передо мной, я видел, какие добрые у него глаза и как повис его и без того крючковатый нос – как у старика. Я и не собирался проходить мимо, остановился напротив, и мы оба боялись сделать то, чего не переносила носатая. Мы недурно выдержали – будто договорившись, зашагали гуськом, сперва я, вслед за мной он, потом сперва он, а я за ним, и так мы молча менялись до самого его дома. Мне было дальше идти, и я ушел один.

И уже потом… Носатая, ты ведь по сей день не ведаешь, как велика твоя роль в нашей жизни. И не ведай: великие роли не нуждаются в рекламе. И тот венок, что я привез на руле велосипеда, когда мы хоронили криворотого, был самым большим венком, самым большим венком из дубовых листьев, который мы сплели в детстве. Большего уже не сплетем. Несколько дней до того молча мы шли мимо омута, мимо священного Ганга, где два года назад освежила меня компания криворотого, итак, два года спустя мы шли мимо запруды и услышали страшный взрыв. Так сильно содрогнулась земля, в тот раз разверзшаяся передо мной и ставшая необозримым пространством. Зашелестели деревья, а мы, едва пришли в себя, бросились в сторону взрыва, не знаю, догадывались ли другие, но я-то уж точно знал ведь, как любит криворотый во всем ковыряться, первым прибежал на это место и первым увидел: на дубе со свежеотрубленными ветвями, на уцелевшем суку висели разодранный в клочья пиджачок криворотого и правая его рука. Целехонькая рука с длинными пальцами криворотого.

Мы сплели венок из листьев другого дуба – пусть это будет нашим деревом, деревом нашего детства, ему, чувствую, не суждено оказаться обрубленным, может быть, его сожрут, начиная с корней, какие-нибудь гадкие черви, но листья покамест зелены и прекрасны…

Слово, которым я вскоре…

Нет, это слово еще не требуется, еще мы идем с кладбища. Похоронили криворотого… Но пускай все будет многим позднее, когда я приехал в отпуск из города, да, пускай будет позднее, в июне. Носатая уже настоящая носатая, она уже надрывает горло в консерватории, а может, успела выучиться, преподает, уже моталась по заграницам, а вернувшись, примчалась прямо домой. Забегая немножко вперед, заметим, что кладбища в моей жизни играют заметную роль. Мой дедушка, рассказывала мама, с будущей своей женой познакомился на кладбище. С другой стороны, а для кого кладбище не играет никакой роли и для кого эта роль лишена значения? Так вот: встретились мы на могиле криворотого. Не договаривались, так уж получилось. Памятника не было, стоял большой дубовый крест с его именем и фамилией. Постояли, помолчали, а по дороге назад заглянули в городской буфетик, никто там нас не знал, уже начинались другие времена, в самый захудалый городишко забредали чужаки, никто им теперь не удивлялся. Выпили мы водки, поскольку для напитка подороже у меня не было денег, а носатая, то ли облегчая мою долю, то ли на самом деле придерживаясь таких взглядов, произнесла слова тех уже канувших в прошлое лет:

– Коньяк чистое дерьмо (если б она только так выразилась!), не питье. Дернем-ка лучше водочки.

И мы с ней дернули. Заказали раз, другой, может, даже третий. Когда мы пили по третьей, я заметил, какие нечеловечески длинные персты у носатой, и подумал: почему мы называли ее носатой, а не перстастой, хотя нос был как нос, а персты чуть ли не как у Паганини.

Не в этом суть, в конце концов. Суть в том, что, выпив, мы держали путь в родную деревню, был июнь, уже начинал цвести жасмин, говорю – начинал, поскольку еще только лопались почки цветов. Шли мы по той самой тропе, по которой ходили когда-то. Однажды, топая по этой тропинке, совсем еще мальчуганом, читал я книгу в полосатой обложке, которая называлась «Дон Жуан». Шел я, уткнувшись в страницу, на которой описывалось, как в одной лодке плыли мужчины и женщины, надеясь, что скоро что-то случится (в книге). И случилось: ударился я в мягкое, а когда поднял глаза, увидел перед собой нашу учительницу естествоведения – высокую, запыхавшуюся, с блестящими глазами. Загорелыми руками взяла она у меня книгу, прочитала название и рассмеялась:

– А ты знаешь, что это значит?

– Что? – я тяжело дышал, потому что одна нога учительницы касалась моего колена и от учительницы сильно пахло. Может, даже жасмином.

– Название этой книги?

– Знаю: это мужское имя…

– Ха-ха! – поначалу она рассмеялась как-то искусственно, потом внимательно, чуть наклонясь, посмотрела мне в глаза и разразилась громким хохотом. Ну чистая ворона, хоть и учительница. Может, я и покраснел, шут знает. Вдруг она нагнулась и поцеловала меня в пылающее ухо – почему в ухо, не понимаю по сей день, а тогда, когда она меня целовала, я вспомнил, как множество раз сидела она в школе на первой парте, свесив ноги, так свесив, что платье задиралось высоко-высоко, и белые-белые бедра бывали видны почти до самого того места, где им положено слиться воедино.

Сейчас, сегодня, я подумал, что вас кое-что здесь может даже раздражать: это перемешанное время – вчера, когда-то, раньше… Да что я могу поделать? Разве что сказать: однажды и у вас все перемешается…

Учительница поцеловала меня в ухо, почти куснула и прошептала, наверное, не мне, а себе: «Будь ты не такой маленький…»

Подрасту… Мне непременно надо было разузнать, кто такой этот «Дон Жуан», ни отец, ни мать, ни даже брат – и тот не знал: им тоже казалось, что это имя!.. Это слово обозначало имя и для криворотого, пока, бедняга, еще не взлетел на дубовый сук… Когда мы шли из школы домой, он и спросил у носатой, я-то не посмел. Без колебания она так и выпалила:

– Мужики называются! Это значит – дырколюб! – Неприлично объяснила она, наверное, неприлично, потому что сама чуточку покраснела. Какой дьявол и откуда подсовывал ей всякие такие словечки?

В тот раз мы топали с носатой с кладбища. Дошли как раз до того места, где я когда-то читал «Дон Жуана» и встретил учительницу, далеко позади остался буфетик. (Кстати, учительницы давно нет в живых. Вышла она за агронома, который странно одевался, люди говорили – «как до войны»: на белые штаны натягивал длинные носки, а на ногах были ботинки. Они друг друга очень любили, деревенские диву давались, ходили в обнимку, даже когда несли бидончик со сливками из молочного пункта. Любить-то любили, но от этой любви не было детей. Через знакомых учительница в Каунасе разыскала доктора, который сказал, что она может родить целых десять ребяток, и, узнав об этом, учительница охладела к агроному, прицепилась к трактористу, который, когда слезал с трактора, садился на мотоцикл. Тракторист был тот самый из шайки криворотого, хорошо мне знакомый – это он, отступая, пнул мою одежонку. Городской доктор слов на ветер не бросал: учительница естествознания вскоре стала пухнуть, агроном стянул длинные носки, надел обыкновенные человеческие штаны, но все равно переживал, так что, малость очухавшись, как неопасный, стал приставать к молодым девчонкам, даже школьницам. Тракторист как-то под сильным газом вез к себе учительницу, пролетая мост, врезался в железные перила, и учительница уснула навеки, тракторист улетел прямо в реку, остался жив, ребеночка учительницы воспитывает ее мать. Жизнь тракториста и агронома кончилась тоже похоже: трактористу показалось – а может, так оно и было – что агроном подкатывается к его девчонке, поэтому однажды, напившись, вывел агронома с танцев на двор, сперва потыкал в грудь, а потом – надо полагать, нечаянно, – ударил пальцем тракторной гусеницы по черепушке, и агроном больше не захотел встать. Люди поговаривали – знали или нет – что тракторист тоже не вернется с шахт на родину.)

Так вот – то самое место, где я тогда встретил учительницу. В тот раз, когда читал «Дон Жуана».

– Давай посидим, – сказала носатая.

Мы уселись, веселье, которым запаслись в городском буфетике, еще держалось. Носатая прислонилась к моему плечу – я даже покачнулся. Она придвинулась поближе.

– Как за границей-то? – спросил я.

– Ничего. Занятно.

– Как выступила? В газетах-то читал, но газеты газетами.

– Известно… Газеты… Понравилось. Всюду понравилось.

– Тебе?

– Мое пение. Когда выступала в Италии, после концерта подошел такой вроде бы знакомый человек, оказалось, знаменитый певец… Очень хвалил. Что ты!.. Потрогай меня тут, – сказала она, поднимая мою руку к своей груди. Я трогал, чувствуя, как волнуются ее большие крепкие груди. Стал и сам волноваться, но ведь сказал же, в самом начале намекнул, что придется произнести это слово… Проклятье! Я не мог в отдельности чувствовать грудей носатой, в отдельности от всего, что было в нашей жизни! Наедине с ней я не мог остаться – ах, чтоб тебя, чтоб тебя! – все стоит перед глазами: криворотый, учительница естествознания, агроном, тракторист. Идиот, я вспомнил тот весенний день, когда, отогрев посиневшее тело, шагал по лугам и потом провалился в это странное пространство… Здесь подрагивала носатая, а у меня перед глазами протягивались нити какого-то идиотского смысла через луга и леса нашей деревни, через наше детство в дальние края, даже в Рим, Париж, я радовался, что эти нити протянула она, носатая, я трогал ее, она тащила мою руку к священному холмику, как почти сносно выразился не то Селинджер, не то Апдайк, на этом холмике шелестела ее одежонка – овсы моего детства.

И потом, когда мы шли дальше, где еще стоял ее дом, а мой уже нет – снесли мелиораторы – она спросила:

– А как тебе?

– Что? Хорошо ли было?

– Бесстыдник! Как тебе живется? Скоро ли будешь доктором?

– Ничего живется. Когда-нибудь да буду. Может, скоро. Буду защищать докторскую.

– Вот видишь, – сказала она, а я чувствовал, как на меня нахлынули надежды и радости былого времени; какая-то мощная, просто величественная сила приподнимала меня над землей. – Господи, как хорошо, – сказала она и остановилась, прижимаясь ко мне, я любовался ею и уже представлял себе ее в залах Токио, и мне, дураку, казалось, что каждое мое прикосновение унесет ее, дунет – как пух одуванчика – в этот Токио. Обладая избытком сил, она дала их и мне, а я уже вообразил себя ветром для ее флюгера!..

Так зачем тогда это слово, спрашиваю теперь я сам себя, зачем это слово, которое я хотел сказать в начале? А затем, что все изменилось. Нет, я не говорю, что ничего уже не осталось, не говорю, пускай скажут другие. Раз вы такие хорошие, то и говорите. О, какой рассеянный сноп света протянулся от окна нашей избы до сеновала, как изящно качается на нем моя мать в белой сорочке – кукольная, с маленькой косичкой; носатая, нет, перерастая и грудастая моя жена тоже изредка садится на луч света, бесстыже болтая ногами, на этот луч садится и мой усатый отец, он играет на гармони, я вижу, что он хочет притопнуть ногой, да как тут притопнешь, ежели под ногами пустое пространство…

Жена уже несколько раз по полгода жила в Болгарии, Франции, Италии, говорят, с распростертыми объятиями ждут ее чуть ли не во всех театрах мира, диплом моей докторской догрызают мыши в доме брата – того самого, который сказал, что Дон Жуан – это мужское имя…

О, не пытайтесь вникнуть, что мне ничто неважно! Перед тем как сказать, хорошенько подумайте – простая это истина, а все-таки с трудом прилипает. Не говорите! Под утро, когда начинает оживать мой бедный рассудок, когда, перевернувшись где-нибудь в скверике на другой бок, сквозь листья лип, лучше скажем – дубов! – я вижу всходящее солнце… Завидуйте тогда мне, назвавшему себя словом (сами-то вы давно меня так назвали!), которое мне вскоре придется произнести, – завидуйте, ибо, вы уж мне простите, вы солнца так не видите! Почему? Не обижайтесь: чтобы увидеть, каков мир, и чтобы понять, кто в этом мире человек, надо всего лишиться. Всего, только не чувств и не рассудка. Не сочтите за нескромность, но смею признаться, что эти два качества я еще сохранил. Думаете, мне стыдно подойти и попросить у вас двадцать или пятнадцать копеек? Кто не изведал, тот не поймет, как это легко, человечно, даже – величественно! Принимая эту жалкую денежку, ты вступаешь в контакт с человеком! Еще долго помнишь его лицо, полное презрения, жалости, возмущения, даже несколько дней спустя думаешь, что эту маленькую историю, вернувшись домой, он рассказал жене и детям, что в другой раз его семья, подойдя к магазину или к лавке у вокзала, будет озираться, искать тебя, как какую-нибудь знаменитость – разве сравнить этот метод получения денег с тем, когда гроши берешь в кассе? Никаких человеческих взаимоотношений, словно тебе сыпанули камешки в карман, разве что бросишь мелочь кассирше… Не упрекайте меня, недолго я брал свои немалые деньги, да и кассирше перепадали от меня не копейки: никогда я не отличался скупостью!..

Ладно, взял я у вас без благодарности протянутые копейки, взял еще у одного. Мои друзья – врач и дежурный противопожарной вышки (врачу каждое утро еще удается уехать на поезде в курортный городок, на службу) – тоже собирают определенную сумму, и мы весьма дешево начинаем дневную жизнь. Я подчеркиваю слово мы только для того, чтобы сказать: я не один.

Дороже всего для меня полуденная пора! Попробуйте себе представить: утром порадовав свою душу, проводив одного друга на этот проклятый курорт, а другого на пожарную вышку, я остаюсь один в кипящем жизнью, можно сказать, пульсирующем городе. Устраиваюсь в уголке хилого скверика на укромной лавочке, где провел не одну ночь; люди запрыгивают в поезда, люди идут, читая на ходу газеты, люди носят кирпичи, бидоны с молоком, стекловату, конфеты, мясо, мешки с зерном, носят хлеб и крупу, а я сижу в своем уголке, и я ничего против, я не говорю, что все должны поступать по-моему, говорю только, что мне, лично, надоело, досрочно вышел на пенсию, мне ничего не надо, я идиотски, неразумно горжусь светом своего дома, когда-то протянувшемся от окна избы до сеновала, от моей деревни до Токио… Я горжусь, что все вливается в поток цивилизации, что я, дитя моей крохотной деревушки, пожалуй, первым достиг такого уровня, которого другие края и другие деревни, по моим сведениям, давно уже достигли. Скажите, милые мои, разве не хорошо мне сидеть в хилом городском скверике, ждать друзей и видеть, как по мосту через Прегоду медленно шагает сутулый молодой Донелайтис, идет к Кафедральному собору, поднимается там по винтовой лестнице, органист нажимает на клавиши, и хористы разевают рты… Видеть, как пьяный Венажиндис плачет над письмом к своей любимой, как епископ Баранаускас едет на лошадях в Петербург, как Путинас, выходя из зала выставки, пожимает руку молодому художнику… как льется обильный дождь искусственной беллетристики, как бочки наполняются водой фальши… Разве не хорошо мне?

Отлично понимаю, многих так и подмывает, может, даже очень, спросить: как это случилось, что так случилось? Каковы причины? Ответить и очень легко, и очень трудно, однако не хочется мне распространяться о своем недалеком прошлом. Спрашиваете, какие силы толкали, – как вы выражаетесь – вниз? Но почему вы не спрашивали, когда я шел, по вашему выражению, вверх? Подумайте! Те же самые, абсолютно те же самые!..

Удалось как-то из уголка сквера увидеть ее. Кого? Носатую. Вышла она из вагона, на перроне ее ждали люди с цветами, неподалеку ерзал в роскошном лимузине шофер. Носатая выглядела прекрасно, еще молодо, хотя кому-кому, а мне-то ее годы хорошо известны. Она несла охапку цветов, привезенных из Кайшядориса, люди кланялись ей и радостно улыбались. Кажется, она заметила и меня, в то утро мне подфартило, и я выглядел даже веселее, чем обычно… Ей-богу, она меня заметила, покосилась краешком глаза и молниеносно отвернулась… Бог ты мой, совсем не страшно, что она отвернулась, так поступают многие мои знакомые, почему иначе должна поступать моя бывшая жена, бог ты мой, я говорю не потому, а потому, что она отвернулась, решив, что мне будет неудобно ее увидеть или с ней встретиться! Какая печальная инерция мышления и моральных норм! Ах, если бы она, нарядная, красивая, всему миру известная, села бы в то утро рядом со мной, я рассказал бы ей больше, чем она видела во всех своих римах и токио! Ведь во мне все еще колыхались мое детство и моя деревня, мои родители и мои пращуры, идеалы моей жизни. Я был уверен, что она не понимает предназначения и смысла жизни всех этих мельтешащих человечков, да что не понимает – ей и в голову не приходит поразмыслить об этом. Ее мышлением был злосчастный ее голос!.. Не сочтите эти злые слова за зависть.

Вот сейчас я уж точно мог бы сказать и то слово, которое собирался сказать вначале, но не я виноват, что мне все время что-нибудь мешает. Помешали элементарный рок, случайность, а может, необходимость. Один мой друг, этот курортный доктор, стал отбиваться от нашей компании, часто по нескольку дней не являлся, а если и являлся, то на вокзале боялся даже посмотреть на бутылочку. Остались мы вдвоем: вскоре доктор на веки-вечные обосновался на курорте и ни в каких скверах больше не спал, а въехал в шикарную квартиру. Дежурный противопожарной вышки, черт его попутал, не послушался моих советов, ночью вскарабкался пьяный на вышку и шмякнулся с нее. Люди потом шутили: случись это после дождя, да окажись земля мокрой, то дежурный провалился бы сквозь землю рядом с вышкой, а по весне опять проклюнулся бы…

Остался я один. Попробуйте, поживите в одиночку!.. Вы уже поняли, что в жизни я многому научился, однако в городе жить в одиночестве слишком трудно. Уехал к брату; он хотел меня угостить, дал как следует выпить, потом мы отправились на свой бывший хутор, где в те времена, когда я ходил в школу и когда испытал величайшую радость, стоял наш дом; если бы не брат, я бы хутора не нашел. Он чаще бывает в этих краях и узнал по более темной траве место бывшей усадьбы.

Когда я встал на эту землю, ноги задрожали, я почувствовал, что и впрямь оказался в родных местах. Глядел, наклонившись к заросшей травой земле, и глядел не зря: увидел ржавую проволоку, схватил ее и вытащил… Вытащил заржавевшую лампу… (Как-то раньше я из этой земли вытащил ржавое сверло. Пока буду сюда ходить, много чего еще из этой землицы вытащу!)

– Это та наша лампа… – сказал брату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю