Текст книги "Мост через Жальпе (Новеллы и повести)"
Автор книги: Юозас Апутис
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
Когда ребенок проснулся, отец еще лежал в кровати. Матери в избе не было. Бенутис хотел было выскочить из постели, но боль отозвалась в голове и щеке, и он снова повалился на подушку. Собачонки под столом не было. Слышно было, как она залаяла у конуры и замолкла. Потом он стал глядеть в окна. Светились убранные поля, кое-где виднелись кучи картошки.
Отец спал с раскрытым ртом, зубы под его черными усами казались ослепительно белыми. Отец устал. Бенутис услышал громкий гул, поднял голову и увидел, что по дороге мимо хутора старика Пранцишкуса мчится какая-то машина. Нет, это не машина, а мотоцикл на гусеницах; люди называли его танкеткой. Танкетка уже свернула во двор Пранцишкуса, исчезла за вишенником, опять показалась, ребенок видел, как три солдата выскочили из нее и побежали к избе Пранцишкуса. Бенутис бросился к отцу.
– Папа! – крикнул он. – На хуторе Пранцишкуса танкетка, – тормошил он отца, и тот быстро вскочил, натянул штаны и надел темную рубашку.
– Где? – спросил отец, в испуге глядя на хутор Пранцишкуса.
В избу вбежала мама.
– Облава. Говорят, людей рыть окопы повезут…
– Я бегу, – сказал отец, кидаясь к двери.
– Господи, а может, лучше не стоит… – оторопев, прошептала мать. – Увидят, застрелят.
Однако отец уже продирается ползком через живую изгородь, вот он добрался до пруда, сиганул через лужайку, нырнул в первый попавшийся, небольшой ольшаник, листьев на кустах немного, но еще скрывают человека. Мать бросается к окну.
– Едут! – говорит она.
Ребенок не отрывает глаз от окна, в котором виден ольшаник. Если б отец теперь притаился в нем, переждал, может, немцы и не заметили бы его. Но папа, как на грех, выскакивает из кустов на клеверище, надо перебежать через это клеверище, а дальше начинается ольшаник побольше, из которого легко можно перебраться в лес. Противно тарахтит танкетка, покачиваясь, несется мимо сеновала, на ее пути оказываются куча камней и широкая канава, танкетка останавливается, трое солдат, выскочив из нее, бегут, пригнувшись, с оружием, и что-то кричат. Отцу осталось шагов десять, не больше, мать, выбежав на двор, кричит:
– Не беги, убьют…
В это время хлопает выстрел, потом другой. Ребенок видит, как два солдата выстрелили вверх, подняли дула и бабахнули, а третий привстал на колено… Мать, опустив руки, стоит во дворе. Четвертый солдат уже идет от танкетки во двор, открывает калитку, широкими шагами топает мимо лавочки, стоящей под окном, к торцу дома, откуда виднеется клеверище, и глядит туда, подрыгивая одной ногой. Отец между тем застывает посреди поля, медленно поворачивается и бредет к дому, глядя себе под ноги. Мать вздыхает и не двигается с места, Бенутис бежит к своей кровати, торопливо натягивает штаны и спешит на двор. Он стоит на плоском камне приступка, а солдат шагает по двору, нагнувшись, берет с земли яблоко, откусывает, на правом боку у солдата болтается штык, и ребенку хочется быть большим – набросился бы на него, выдернул бы штык, пырнул бы этого солдата, потом, схватив его карабин, уложил бы тех троих, что теперь ждут отца. А папа уже рядом, загромыхали жерди моста, он уже возле пруда, один из солдат делает несколько шагов к нему и грозит кулаком:
– Почему бежал? Я же мог пристрелить тебя!
Отец молчит, Бенутис видит, что он сейчас еще больше измучен и растерян. Ребенку стыдно, что такой большой отец и так испугался. Мать, долго не мешкая, бросается к этому немцу, обнимает его ноги и умоляет:
– Нет, нет, господом богом…
Солдат не понимает ее слов, но понимает, чего она хочет, и только разводит руками.
– Вставай, чего тут унижаешься… – говорит отец матери и поднимает ее. Покосившись, немец пропускает его вперед, и все идут к избе, мать заходит последней. В избе немцы велят отцу садиться, тот, что стоял возле избы, грызет уже другое яблоко.
Солдаты усаживаются за стол, на отца они больше не смотрят, мать стоит на пороге, как и раньше, опустив руки.
– Отец, может, позвать дя… – замолкает она на полуслове, глядя на отца с надеждой, но он качает головой:
– Обоих заберут…
– Что? Что вы говорите? – тут же спрашивает один из немцев, но без злости, с ухмылочкой, и Бенутис наконец-то узнает, что этот немчик в прошлом году не раз заходил к ним, когда гнал лошадей к Дубисе, – рука у него была прострелена и висела на перевязи. Он помнит, как весело рассказывал тогда немец о Кавказе, какие там девушки красотки и какой вкусный там виноград. Отец оживает, вспомнив солдата, в его глазах появляется надежда, он говорит:
– Не надо на окопы… Ребенок больной. Болен ребенок…
Бенутису неприятно, что отец заговорил о нем, солдат что-то вроде понял, он поворачивается к Бенутису, глядит на его странные штаны и разражается хохотом, смеются и другие солдаты, пуская клубы дыма. Ребенок стоит, прислонясь к косяку, он злится, хоть и понимает, что он теперь, пожалуй, единственный, кто может спасти отца. Глядит, вытаращив глазенки, на солдат, осторожно потирает рукой ноющую щеку, потом ковыляет через всю избу к отцу, хотя, конечно, мог бы идти проворнее.
Знакомый солдат спрашивает у отца:
– А что с ним? Подстрелили?
– Жеребенок лягнул… Кляйн ферд…
Солдаты снова хохочут, и Бенутис теперь сожалеет, что изображал калеку, сожалеет, что так поступал, демонстрируя перед немцами свое увечье, ковыляя по избе, все равно не поймут они и не помогут.
Солдат, который недавно стоял во дворе, приподнявшись, перегибается через стол и смотрит в окно. Теперь все слышат, что неподалеку, может, на хуторе Пранцишкуса, горланят грубыми и тонкими голосами немцы, испуганно мычат коровы. Не удержавшись, Бенутис тоже бросает взгляд в окно – по проселку, утонувшему в пыли, немецкий отряд гонит к шоссе огромное стадо коров. Даже смешно: немцы идут, оцепив стадо да выпятив карабины.
Мать сходила между тем в чулан за салом и яйцами, растапливает плиту, готовит солдатам завтрак. Немцы уже успокоились, поставив оружие в угол, они болтают между собой, ни мать, ни отец почти ни слова не понимают; молодой долговязый немец достает из кармана книжку, подзывает к себе отца и показывает какие-то фотографии.
– Это моя дочка и жена, – водит пальцем немец, и Бенутис, подойдя поближе, видит на фотографии молодую черноволосую женщину, которая держит на руках маленькую девочку, а рядом с ними стоит мужчина в сорочке, и Бенутис узнает, что это тот же самый солдат.
Сняв с огня сковороду, подходит и мать, она тоже глядит на карточку, солдат вдруг приуныл и стал напевать что-то себе под нос.
– Ну как, нравится моя жена? – наверно, об этом спрашивает он, а мать тоже только догадывается, о чем он спрашивает.
– Да, настоящая красавица, – говорит она, ставя на стол глазунью. – И девочка такая крепышка… – Может, она надеется, что за эту крепышку немец не отправит отца на окопы.
Солдат засовывает книжку в карман, все начинают есть, поглядывая на часы. Пока разглядывали фотографии, пока болтали, все было вроде ничего, как-то даже по-домашнему, но стало страшно, когда они вдруг поглядели на часы. Чего ждут они с таким нетерпением? Что они должны сделать с такой точностью? Может, поедят по часам, может, и фотографии показали в установленное время, а когда поедят, опять покурят, опять поглядят на эти свои стрелочки, уведут отца на двор… И… Может, у них отмечено место, куда должна дойти стрелка, и тогда…
Бенутис слышит, как испуганно тукает его сердечко, видит, как убивается отец, сидящий возле печки.
– А вы почему не едите? – спрашивает теперь уже не тот, а другой немец, у которого голова забинтована, были видны бинты, когда он снял перед едой фуражку. Отец качает головой: не понял, а может, просто ему не хочется. До еды ли ему, когда так?.. Мать снова бросает взгляд на дверь, она явно собирается сходить за дядей, но отец бросает на нее сердитый взгляд, и мать отходит от двери.
Медленно едят немецкие солдаты, а может, это только кажется Бенутису. Долго несут каждый кусок ко рту, неспешно жуют, глотают, заедают хлебом, потом опять жуют, нестерпимо долго жуют, особенно этот их знакомый солдат. Тяжелы эти минуты. Хотя бы они больше не посмотрели на часы… Но знакомый солдат снова приподнимает левую руку, хмурится, надевает фуражку, другие делают то же самое. Встав из-за стола, знакомый солдат подходит к отцу:
– Надевайте шапку и поедем дальше. Завтра вы опять будете дома, а мы… – и он машет рукой на запад.
Отец медленно встает, идет к стене, снимает с гвоздя шапку и нахлобучивает ее. Мать снова хочет броситься в ноги солдату, однако отец удерживает ее. Он подходит к Бенутису, берет его на руки:
– Поправляйся, Бенутис. Завтра или послезавтра я вернусь. Это не затянется. Долго не продержатся. – Ребенка щекочут отцовы усы, но как это приятно! Отец подходит к матери, обнимает ее и произносит почти те же слова. Солдаты уже возле своей танкетки, видны за кучей хвороста, один остался в избе, тот, что в прошлом году рассказывал про Кавказ. Почти равнодушно смотрит он опять на часы и выходит в дверь, пропуская вперед отца.
Другой, стоявший возле танкетки, замечает кур, роющихся в щепках возле дровяного сарая, чудом уцелевших за войну, бросается на них, будто хорек, не боясь растянуться на животе, хватает одну за хвост, у курицы от страха вылетают перья, пока он несет ее в танкетку и садится, сунув под полу куртки птицу.
Мать смотрит на немца и покачивает головой. Немец отвечает глупой ухмылкой, похожей не на улыбку солдата, а какого-нибудь замурзанного мальчугана, который знает, что поступает скверно, но по подлости своей натуры не может поступить иначе.
Придерживая под полой задыхающуюся курицу, солдат другой рукой сердито хватает отца Бенутиса и усаживает в танкетку. Бенутис видит, как неприятно отцу, что на виду у всех с ним так поступает этот куроцап.
Взревывает мотор, подымая пыль, машина несется обратно, мимо хутора Пранцишкуса. Во дворе остаются мать с Бенутисом. Мать вытирает глаза, она совсем приуныла, такой Бенутис давно ее не видел. Ему тоже нехорошо, даже страшно видеть отца на такой машине, с гусеницами, которая теперь выскочила рядом с садом Пранцишкуса и несется прямо к лесу, в ту сторону, где слышны страшенные взрывы. Уже почти не видна шапка отца, да и сам отец ни разу не обернулся. Мать долго молчит, молчит и ребенок, да что тут скажешь. Постояв еще немножко, она бредет к избе, зовет и Бенутиса:
– Не ел еще. Пойдем, выпьешь молочка.
– Не хочется, мама.
– Надо.
– Я потом, попозже, – говорит Бенутис, однако в избу заходит, стелет свою постель.
– Не будешь ложиться, Бенутис?
– Нет. Хватит. Сколько можно лежать? От этого лежанья, может, и голова больше болит.
– Садись, сыночек, я перевяжу, ведь велели каждый день менять. – Мать идет в кухню, открывает шкафчик, в котором лежат полученные в госпитале лекарства. Бинт мать разматывает осторожно, медленно, а когда он кончается, Бенутис чувствует боль, потому мать отдирает бинт медленно, то и дело спрашивая:
– Больно? Очень?
– Ничего. Рви быстро, как доктор.
– Мне страшно, – говорит мать и опять отдирает бинт по кусочку, смачивая отваром ромашки. Ребенку и впрямь так больнее, не выдержав, он спокойно отводит мамину руку и сам срывает повязку.
– Да что ты, Бенутис? – пугается мать, но марля уже сорвана, вокруг раны проступили капельки свежей алой крови, ребенок, побледнев, кладет голову на подушку.
– Как нехорошо…
– Почему нехорошо? Очень хорошо. Теперь промой жидкостью из бутылочки, смажь кончик бинта, наложи да опять обмотай. Можешь и тем самым бинтом, надольше хватит.
– Я же знаю, Бенутис, – грустно улыбается мать. – Знаю, ведь не впервой…
Входит дядя, он испуганно глядит в одно, потом в другое окно – никого уже не видно.
– Иди поешь, пока не остыло, – говорит ему мать, а ребенок так сердится на дядю, что не может ни слова сказать, когда тот спрашивает:
– Очень больно? А может, сегодня лучше?.. Чего молчишь-то?
– А тебе не больно? – со злостью переспрашивает Бенутис.
– Что у меня должно болеть, Бенутис?
– А мне откуда знать…
Дядя добрыми глазами смотрит на ребенка и на мать. У дяди всегда на удивленье добрые глаза – зеленоватые и спокойные.
– Чего дуешься? Я ведь ничего не мог поделать, Бенутис.
– А кто мог? Может, Бенутис?..
Мать молчит, терпеливо доматывая бинт на голове ребенка, а дядя садится на край кровати. Он смотрит зеленоватыми глазами перед собой, потом ласково кладет руку на лоб Бенутиса, усыпанный бисеринками пота.
– Слабовато, Бенутис?
– Немножко…
И тут Бенутис начинает плакать и плачет так жалобно, что ни мать, ни дядя не знают, что делать, ребенок трясется, кажется, вместе с кроватью, ничто не помогает – ни слова, ни ласка.
– Да хватит, Бенутис, перестань, да что тут такого? Вот увидишь, папа точно вернется. Завтра или послезавтра, – говорит дядя, вытаскивая Бенутиса из кровати. – Пойдем лучше, позавтракаем.
Однако долго сдерживаемая боль теперь прорвалась с такой силой, что ребенок ничего не может с собой поделать. Он плачет навзрыд, даже дрожат его посиневшие ноги.
– Бенутис, все будет хорошо, – успокаивает мать. – Сыночек, что поделаешь, ведь никто ничего не мог сделать…
– Мог…
– Кто, Бенутис?
– Дядя. Чего он прятался в горнице?
– Маленький, разве ты не понимаешь, что и меня бы забрали, если б я показался.
– А пускай забирают…
И долго он еще не может успокоиться, пока все вдруг не проходит само собой. Бенутис даже улыбается – сам не знает почему.
Едят они молча, за столом сидит и мать, Бенутис не помнит, когда она в последний раз сидела за столом, все на скамеечке возле печи. Может, сама того не понимая, она уже метит на место папы? Непривычный, печально-торжественный завтрак. Поели, но никуда не спешат, сидят, дядя поглядывает в окно.
– Хоть бы опять не нагрянули, – говорит он, раскуривая сигару.
– Откуда их столько? – мать тоже смотрит в окно.
– Интересно, как там мои до дома добрались, что там хорошего, – продолжает дядя, и мать понимает, что он имеет в виду, помолчав, она встает из-за стола, моет посуду.
– Ты сходи домой, посмотри, как там. Мы тут с Бенутисом не пропадем. Все равно ничего теперь не поделаешь, чему быть, того не миновать.
О, как хорошо ребенку от этих маминых слов, от ее спокойного голоса, от ее уверенности! Давно уже хорошо ему от того, что всегда в тяжелую минуту, когда отец и мать битыми часами сидели и не могли что-нибудь решить, мать произносила последнее слово, и это значило, что на сей раз она принимает самое тяжелое бремя на свои плечи. Принимала на словах, а бремя больше нес отец.
Дядя молчит, курит, голубоватый дым поднимается к потолку. Бенутис знает, что дядя вот-вот уйдет, его заботит дом, и вся его семья уже ушла, но ребенок не может взять в толк, почему дядя молчит, еще притворяется, что колеблется, хотя каждому ясно, что он уйдет. Так оно и есть: докурив сигару, дядя надевает потертый картуз и направляется к двери.
– Будь осторожен, иди больше кустами да по склонам Жальпе, чтоб не цапнули. Может, везде облавы….
– Знаю я тропинки прямо через лес. Меня они не возьмут… Смотри, Бенутис, чтоб когда в другой раз свидимся, ты был здоров.
– Буду. Чтоб только ты был…
– Ты хороший мальчик…
– Хороший, – говорит Бенутис.
– С богом, Юле, с богом, Бенутис.
– Чтоб только повезло.
– С богом, дядя…
Дядя свернул за прудом в те же самые кусты, где утром бежал отец, потом благополучно миновал клеверище и исчез в ольшанике. Мать не стала выходить во двор провожать его, осталась в избе, Бенутис тоже остался.
– Ты побудешь здесь, сыночек, или на двор пойдешь?
– А ты куда? Картошку будешь собирать?
– Нет. В хлеву много работы. Все мы запустили.
– Я видел, в поле много картошки осталось. Пойду, пособираю…
– Бенутис… – Ему стало тепло от этого маминого слова. Разве дядя, разве Пранцишкус, да и сам папа разве сумеют так произнести это надоевшее ему имя? – Какой из тебя сборщик… Когда в хлеву управлюсь, сама соберу, а если даже и не соберем – тоже не беда, картошки накопали много. Ты просто во дворе побудь, посиди на досках или бревнах, пока я управлюсь. Тебе нагибаться нельзя.
– Хорошо.
Бенутис ушел на выгон, добрался до дальнего края, где среди молодых елочек были привязаны в кустах коровы, чтобы немцы не заметили и не угнали. Все случилось так недавно, только что, а кажется, много лет прошло с того дня, когда Бенутис пас коров, когда по лугу шли эти немочки, когда приезжал к меже паровой трактор. Теперь Добиле стояла, вытянув шею, и спокойно жевала жвачку, поглядывая огромным глазом на ребенка. Бенутис погладил ее шею и лоб, она лизнула язычищем голову ребенка, чуть не задев рану, потом наклонилась к охапке сена.
– Осторожней, не видишь, что я теперь уже не такой?..
Он попятился от коровы, вторая лежала, рядом с ней пристроился пестрый теленок. Бенутис уселся на камень и глядел на дорогу, которая была видна как на ладони, лучше, чем из дома. Изредка по дороге, подпрыгивая, проносились машины, вздымая пыль, потому что дождей было мало, все за лето пересохло. Бенутис глядел в ту сторону, куда утром немцы увезли отца. Он чувствовал, что приближаются большие перемены. Все вокруг полнилось странным ожиданием и тревогой. Мало что понимая, он чувствовал, что ему надо побыстрее поправиться, окрепнуть.
В поднебесье с жалобными криками летели своими дорогами птичьи стаи – замешкавшиеся, остановленные грохотом войны, а может, вовремя покидающие и Бенутисову маму, и увезенного немцами отца, и Пранцишкуса, и раненого Бенутиса.
Сидел он долго, пока не увидел, что к нему с подойником идет мать. Солнце было невысоко, ленилось оно теперь подниматься, на лугу, возле кустов, протянулась белая паутина, которую уже не успевал рвать ветер, – пауков было больше, чем силенок у ветра, они вязали все новые сети.
– Не замерз, Бенутис? – спросила мать, опускаясь на колени перед Добиле, и тут же теплые струйки молока побежали в подойник. И от звона этих струек ребенку сразу стало теплее.
– Сегодня коров пораньше домой погоним, дадим в хлеву сена и свекольной ботвы.
– Почему, мама? Пускай еще попасутся.
– Напаслись за день.
Бенутис пошел ко второй корове, изловчился, чтобы не пришлось низко нагибаться, и стал отвязывать от колышка цепь.
– Оставим цепи здесь, Бенутис, завтра на это же место приведем.
– А если кто цепи заберет?
– Да кто их будет брать, кому они нужны?
Потом они гнали коров к дому, мать несла подойник с молоком, а ребенок подгонял животных, когда те останавливались и лениво щипали траву, словно понимая, что так еще можно урвать минуту-другую и дольше побыть на затихшем к вечеру воздухе. Они тоже останавливались, глядя, как смирные коровы, косясь на них, щиплют росистую траву, а теленок, задрав хвост, убегает на край выгона, потом снова прилетает, громко сопя.
Когда легли, Бенутис снова подумал, что ночь будет похожа на минувшую, поскольку самолеты снова повесили фонари и снова задрожала земля, однако на сей раз было еще страшнее, потому что и фонари висели, и земля дрожала в той стороне, куда немцы увезли папу. И дяди в избе не было.
– Интересно, что теперь делает папа? – спрашивает Бенутис, глядя на пустынные, озаренные белым светом поля.
– Никто не знает, сыночек. Наверно, сейчас он про нас думает.
– Наверно. Как и мы с тобой.
– Да, Бенутис.
– А дядя уже, наверно, дошел до дома.
– Если удачно, конечно, добрался. Путь-то недалек.
– Дяде хорошо, мама.
– Почему?
– Они все вместе.
– Нам тоже неплохо, Бенутис.
– А он немножечко кривоногий от езды верхом, мама?
– От езды. Ведь ездил и ездил на лошадях, едва только подрос.
Мать встала, прошла через кухню в сени, открыла дверь, и собачонка бросилась к Бенутису, положила передние лапы на кровать.
– Перестань, ты грязная! – рассердился ребенок, и собачонка полезла под стол.
5На танкетке везли недалеко. Возле Жальпе, на берегу которой желтела насыпная дорога, уже было много мужчин, женщин, телег. Привезшая папу танкетка развернулась, двое солдат остались, а двое уехали дальше – то ли еще за людьми, то ли по другим надобностям. Знакомые солдаты, те, что привезли папу Бенутиса, прошлись по дороге, осматривая людей, которые сидели, лежали ничком или стояли возле канавы. Кроме этих двух, были здесь еще четыре солдата, стоящих с автоматами с обоих концов дороги. Не дороги, конечно, а того ее участка, где находились люди. И все-таки один сбежал. Его уже приметили солдаты, он и впрямь подозрительно подходил то к одному, то к другому человеку, заговаривая, прося курева, или указывая на что-то, хотя ничего особенного кругом и не было. Так он оказался на самом краю толпы, где ближе всего было к лесу, огляделся, немец, привезший отца Бенутиса, видел, что этот человек собирается бежать; он уже снял с плеча карабин и прицелился, но человек с такой прытью бросился в кусты, что от момента, когда солдат приложил к плечу карабин и прицелился, он уже успел нырнуть в чащу, слышен был только треск. Всем было странно, что человек, едва начав бежать, как-то страшно и громко захрипел, наверно, чтоб заглушить выстрелы и меньше бояться. Солдат выстрелил, но явно не попал, так как человек хрипел уже далеко, где-то в глубине леса, трое солдат бросились было вдогонку, но молодой, с танкетки, махнул им рукой, пустив еще два выстрела – он-то понял, что могут разбежаться и остальные.
Наверно, потому, что раздались выстрелы, по той же самой дороге, по которой везли людей рыть окопы, сразу же прискакали верхом еще три солдата, один постарше чином и два рядовых. Старшой почему-то яростно набросился на молодого немчика из танкетки, однако тот сердито отмахнулся от него и равнодушно стал доставать из кармана сигареты. Спутники старшого приказали людям усесться на телеги, старшой ускакал вперед, два других всадника ехали по обочине, а четверо солдат устроились на телегах. Возничали ветхие старики, одних лет с Пранцишкусом. Бенутисов папа сидел на второй телеге, если считать спереди, а за ней ехало еще телег десять, полных мужчин, у каждого из которых было по лопате. Хорошо, что дорога свернула в лес, – когда налетали самолеты, офицер, скакавший впереди, приказывал всем свернуть на обочину, под ольшины, но с телег слезать не разрешал, чтоб люди не сбежали. Тут, правда, нервы у одного не выдержали – спрыгнул человек с телеги и нырнул было в кусты, однако ему не повезло: без выстрела поймал его всадник и затолкал на первую телегу. Офицер злобно погрозил ему кулаком с лошади – черт возьми, не может дурак тихо-мирно рыть окопы немчуре!
Вот так и двигалась эта маленькая военная колонна, визжали колеса, кончилась у людей колесная мазь или нарочно в такие времена не смазывали. Ползли телеги с людьми по дороге, по лесу, иногда случалось миновать какой-нибудь хуторок у дороги на лесной прогалине, и женщина, ребенок, даже пес тут же прятались в избу, и там начиналась паника, кто-то скрывался, кто-то просто боялся, но ни всадники, ни ехавшие на телегах солдаты в этот двор не шли, ехали себе дальше без особой спешки, изредка запрокидывая головы и глядя вверх, чтобы прикинуть, чьи там самолеты. Самое странное, что пугливая суета людишек на этих хуторах казалась смешной и людям, сидящим на телегах, они уже были в другом положении, их уже оторвали от родного дома и, как ни верти, – они все приближались к пороховой машине войны.
Отец теперь думал примерно то же самое, что и Бенутис, когда солдат со штыком на ремне бродил возле их дома, а другие выстрелами стращали отца: сколько тут солдат-то? Не больше десяти, а мужиков будет целая сотня, если бы все дружно бросились с телег, то переловили бы их, разоружили да спокойно разбежались, пускай они удавятся со своими окопами, все равно теперь эти окопы одному дьяволу нужны, разве для детей, чтоб после войны прятались, патроны собирали, взрывали, руки-ноги себе отрывали, глаза выжигали… Но как это сделать, чтоб без всякого уговора в один миг хотя бы десяти мужикам стрельнула в голову одна и та же мысль?
Не стрельнет, потому и надо ехать дальше. Отец Бенутиса теперь вообще думать перестал, сидит себе на телеге, свесив ноги через бортик, дряхлый старикан из последних сил понукает лошадей, нелегко ему даже это делать, чуть отстала его телега и от первой в колонне, и от немца на лошади, старикан машет кнутом, новеньким, аккуратно свитым, щелкает им, покрикивает, хоть и не очень-то громко у него получается. Старикан в бодром настроении.
– Откуда и веселье берется, дядя? – спрашивает Бенутисов папа.
– У меня-то? А чего мне переживать? Говорил нашим, что меня война тоже не минует, не может быть, чтоб так взяла и миновала…
– Так уж хочется на войне себя показать?
– Не показать, а участвовать.
– Ты что, не в своем?..
– Это я-то? Ни хрена ты не смыслишь. Побыл бы на моем месте: баба, бабы дряхлая мать, пять дочек, чтоб их черти драли, одна уже двух ребят на шею повесила, хоть и незамужняя, а эти ее ребята, извини за выражение, каждый с двумя дырочками… Попробуй поживи сам в таком бабьем царстве! И сколько лет уже так. Хоть бы по соседству какие мужики были, ан нет: жил неподалеку старик с сыном, старик копыта откинул, а сын куда-то сгинул, вот и там чуть ли не пять баб осталось. Извини за выражение, по-мужски… опасаешься, когда все кругом наоборот делают, вот и я стал на корточки приседать…
– У тебя все равно не все дома, папаша, – сказал какой-то мужчина.
– Посмотрел бы я, как у тебя было бы дома… Бегает по деревне эта немчура, я, бывало, выхожу прямо на дорогу, торчу, так хоть бы один пристал, сказал что-нибудь, приказал куда-нибудь отвезти – ни хрена. Истинное наказание божье.
– Погоди, русские придут, может, они войдут в положение, может, в солдаты тебя забреют, – дразнил тот же самый мужчина.
– Эх… И вот сегодня – цап и загребли… Повезешь, говорят, мужчин окопы рыть. Потом сможешь вернуться. А я и спрашиваю: а почему вернуться? Ну, говорят, если хочешь, можешь не возвращаться. А я и спрашиваю: может, мне тоже лопату прихватить? Если хочешь, говорят, бери. Вот я и прихватил… – Старик потрогал зажатую между ног лопату. – Вы будете вкалывать, а я рассядусь или домой побегу. Да зачем горячку пороть, чего я у себя дома не видел…
Старикан снова хлестнул лошадей, которые, пока он болтал, замедлили шаг.
Отец Бенутиса теперь сидел прямо, глядел на проплывающие мимо листья ольшин, а иногда и дубов, и перед его глазами всплыли далекие-далекие времена, сто, если не больше, лет назад, и все, что он вспоминал, было так прекрасно, почти священно, что на самом деле можно подумать: наверное, в последний раз обо всем этом вспоминаешь. Все тропинки через лес, мостки через Жальпе, все-все теперь как будто оделось в белую холстину. Он вспомнил и свой дом, Бенутиса с матерью, какая-то чушь все то, что сейчас происходит и что может еще произойти, ведь ничего такого не случилось, ничего и не может случиться, все ведь как было. В первый ли раз он уезжает из дому? Нехорошо, что с ребенком так получилось, как он теперь себя чувствует, интересно, брат дома или уже ушел, если еще не ушел, то всем веселее, а если одни остались…
Телеги пересекли шоссе, всадник впереди перешел на рысцу, телеги тоже скорее покатились, и вскоре вся колонна остановилась, здесь уже нечего медлить – в нескольких километрах от шоссе желтела и чернела земля, изрытая словно огромными кротовинами.
Папу Бенутиса вместе с другими отвел в поле уже другой солдат, расставил всех в определенном порядке, полетела вверх земля, люди рыли землю, а по шоссе все неслись машины, уезжали на восток, а потом возвращались. На востоке был большой город, в центре которого, протянув руку, стоял цементный жемайтиец, горизонт над городом тонул в черном дыму. Над головами раз в несколько минут невысоко пролетали самолеты, помеченные черными крестами, очкастый немец, запрокинув голову, глядел на эти самолеты с робкой надеждой и все приказывал копать, словно можно было прорыть землю насквозь и вылезть где-нибудь в спокойном месте. Он все торопил: «Schneller, schneller…» Дальше, за спиной папы Бенутиса, в землю закапывали орудия, их дула вращались то в одну, то в другую сторону.
– Как врежут, от нас каша останется! – без всякого страха, даже со злорадством сказал отцу старикан, мечтавший удрать из бабьего царства.
– Похоже, – ответил отец, а очкастый немец уже был рядом, приказывал не медлить, меньше говорить, больше работать.
До обеда все, кто рыл канавы, уже встретились друг с другом, вырыли свои метры, окопы соединились, получился один сплошной длинный ров, извивающийся по холмам. Очкастый немец отвел людей подальше, указал каждому место, и снова им предстояло копать, приближаясь друг к другу. Отец снова увидел, что неподалеку от него норму получил старикан, который сам вызвался копать и теперь радовался, что угодил в компанию настоящих мужчин. Отец, вытирая со лба пот, огляделся, прикидывая, куда вечером попробовать удрать.
Наконец немец объявил обеденный перерыв, приказал всем ждать на месте, пока привезут еду, люди уселись на краю окопа, опустили в него ноги, отец под неусыпным наблюдением очкастого немца отошел в сторонку и увидел большие красивые пруды, обросшие по сторонам тростником, пруды соединены были широкими деревянными мостами, а по этим мостам ходили под ручку старики и старушки, гуляли; он вспомнил, что здесь находится дом для престарелых. Вез он сюда когда-то, много лет назад, из поместья слепую женщину Пракседу, ослепла бедняжка совсем, жила, всеми покинутая, вместе с кошками, вот ее и доставили в этот приют, но она, хоть и слепая, сбежала, потом нашли ее в лесу мертвой. Дом для престарелых находился за этими прудами, он был обсажен липами и кленами, листва которых была местами красной или желтой. Таким покоем веяло от дома и по-осеннему нарядных деревьев, от воды в прудах, полной палых листьев. Таким покоем веяло от умытых старичков, гуляющих по мосткам и сидящих на деревянных лавочках под деревьями; некоторые оставались в доме, им на свежем воздухе уже было холодно. По двору изредка проходили молодые женщины или девушки в голубых халатах. С пригорка, который теперь окружала желтая лента окопов, весь этот старческий мир был как на ладони; приглядевшись получше, можно было увидеть, что этих отрешенных от мира полон сад, полно их в тени деревьев – старики сидели или стояли, спокойные и смиренные, всем своим видом показывая, что все начинается и печально кончается тем же самым – даже когда грохочет война. Желтая лента окопов опоясала место их покоя, впрямь опоясала изящной дугой, и старики, глаза которых еще видели, глядели, приставив ладони козырьком ко лбу, на эту ленту и на небо, на котором черного дыма было больше, чем облаков.
Раздались громкие удары по снарядной гильзе, все не торопясь встали и побрели к полевой кухне, где получили по котелку с похлебкой и куском красного мяса, которое никто не смел пробовать. А вырвавшийся от баб старикан рассмеялся, что когда его надкусят, то мясо начнет ржать… Очкастый немец, большой ложкой размешивая похлебку в своем котелке и с ужасающим аппетитом уплетающий все, что давал военный котел, искоса поглядывал на избалованных штатских и покатывался со смеху.