Текст книги "Мост через Жальпе (Новеллы и повести)"
Автор книги: Юозас Апутис
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
– Почему один, Хелена? Как один, если тут я? – спрашивает Бенутис, наморщив лоб. – Значит, тебе все равно, я тут или меня нету?
Хелена внезапно прижимает Бенутиса к себе, Бенутису до жути хорошо, но в то же время что-то непонятное с ним творится, беспокойство, если не страх, охватывает его.
– Бенутис, у тебя голова пахнет медом, – говорит, гладя его, Хелена.
– Вчера я на лугу валялся, может, оттого… – Бенутис серьезно глядит себе под ноги. – Вот было бы хорошо, если бы сюда мама и папа пришли… – говорит он вскоре, и Хелена вздрагивает, собирая свои цветы.
Потом они возвращаются почти бегом, Хелена провожает Бенутиса до дома, ставит цветы в кувшин с водой, потом, о чем-то подумав, переставляет его на застеленный белой скатертью стол, и тогда только уходит, еще раз обласкав Бенутиса.
Вечером, когда отец и мать давно уже дома, а Бенутиса клонит ко сну усталость, он слышит, как мать тихонько говорит:
– Бог весть о чем тебя не прошу. Скажи Хелене, чтоб больше сюда не ходила. Не слишком ли многого ты от меня хочешь?..
– Раз тебе это так тяжело, могу сказать, – отзывается отец, и Бенутис слышит, как он ласково целует маму в щеку. – Все выдумываешь… – слышит Бенутис голос отца.
«Почему мама не хочет Хелены? – спрашивает он себя, уже засыпая. – Хелена, что ты сделала моей маме?»
Немочки тогда уже шли назад, Бенутис торопился гнать коров домой, чтобы еще раз увидеть барышень, однако, заметив, как они вместе с отцом идут мимо сеновала, остановился и глядел, как обе барышни, одна за другой, протягивали отцу руку, а тот их целовал.
Хоть и далеко от них стоял Бенутис, младшая все равно рассмеялась, повторяя «Истра, Истра», и барышни удалялись через луг, погружающийся в ночь, а Бенутису чудилось, что все выглядело бы куда красивее, если бы луг заполнили красиво одетые и с такой грацией разгуливающие барышни.
Вечером мать сказала:
– Целуешь ты всем руки…
– А, так уж научен.
– Да будет тебе. Смотреть тошно.
– Как знать…
На другой день отец поговорил по телефону с человеком, который знал о сестре Бенутисовой мамы. Этот человек сказал, что она умерла несколько дней тому назад и уже похоронена, что, умирая, говорила о сестре, с которой бог не позволил ей повидаться. Отца проводили до луга немочки, вернувшись, он все пересказал матери, и та долго плакала. Плакала, может, не столько из-за того, что сестра умерла, а что так давно они не виделись. Когда мать шла доить корову, ее сопровождали оба – отец и Бенутис, с ними ей было легче, а когда мать снова заплакала, отец сказал:
– Не плачь, от этого никто не убежит. Что тут поделаешь?
И мать снова успокоилась. Когда возвращались, подойник с молоком нес отец, Бенутис шел рядом с матерью, она часто прижимала его к себе.
Сейчас уже осень. Едва заметна желтоватая краснота листвы в поместье, за несколько лет выросли и на хуторе отца Бенутиса топольки, отец перебрался из поместья «на свою землю», деньги на которую они вместе с мамой Бенутиса копили еще с той поры, когда Бенутиса на свете не было. Листья топольков шелестят не от ветра, а от набегающей прохлады, а там, в деревьях поместья, все бледнее и бледнее алый свет, все плотнее и плотнее окружает деревья надвигающаяся ночь. Птичьи стаи взлетают и кружат над верхушками деревьев, птицы теперь освещены лучами уже закатившегося солнца.
– Что ты видишь, Бенутис? – спрашивает, подойдя к нему, отец, он тоже останавливается под топольком и тоже смотрит в ту сторону.
– Краснота почти пропала. Ты еще видишь? – спрашивает Бенутис. Отец морщит лоб, долго глядит, пока, наконец, не отвечает:
– Еще вижу, но скоро уже пропадет, Бенутис.
– А какая была краснота, когда я сюда пришел…
Отец все глядит на поместье, попыхивая трубкой. Бенутис теперь четче различает сбоку огонек трубки, чем это гаснущее пламя вечера.
– Пойдем на боковую, Бенутис. Давай отдыхать, еще устанем, когда начнется молотьба.
Бенутис идет в избу. Его провожает высокий отец.
2Коров Бенутис гонит далеко, на край пастбища, он прихватил с собой сложенный углом мешок, чтобы укрываться от дождя; может, дождя и не будет, но с мешком вообще-то интереснее. Бенутис нахлобучил мешок на голову, кружится до упаду и поет песенку, которую слышал от взрослых: «Эх, девчонка, хлопу-хлопу, дай возьму тебя за попу…» Парни последнее слово говорили другое, но оно Бенутису не понравилось, потому он вставил это, а потом сменил и другое, сам не знает, как так получилось, может, потому, что о Петруте много слышал дома, а может, оттого, что с девочками этой Петруте иногда, особенно осенью, приходилось вместе пасти. Итак, Бенутис теперь кружится на месте, нахлобучив на голову мешок, и поет: «Эх, Петруте, хлопу-хлопу, дай возьму тебя за попу…» Успевает раза два или три прокричать, потом задыхается в своем мешке и перестает вертеться, а в это время слышит, как по ржищу стучат шаги, и слова едва не бросают его наземь:
– Бенутис, и как тебе не стыдно? Может, маме твоей сказать?
Бенутис узнает ее по голосу, и весь ужас этого положения ему понятен, он боится вылезть из мешка, стоит ни жив ни мертв, и только когда шаги больше не слышны, наконец сбрасывает с головы мешок и видит, что Петруте уже далеко, но еще можно разглядеть, как мелькают ее чуть кривоватые голени…
Весь ужас, конечно, еще впереди, поскольку Петруте действительно может сказать матери, однако Бенутис старается побороть свой страх, идет к паровому полю поместья, где вьется голубоватый дымок и слышно пыхтенье. Вскоре к меже подлетает потешная машина с большими колесами, на сиденье, какие бывают у конных грабель, расставив ноги, сидит машинист, он явно перепуган, однако напускает на себя важный вид, сидит, откинувшись, и прямыми, как палки, руками все дергает какие-то железные рукояти. У него за спиной висит большой ящик, полный сухих чурок и еловых шишек, а еще дальше прицеплены два плуга… Подлетев к меже, машинист останавливается, набирает совком чурки и шишки, кидает их в топку этой машины, набивая ее доверху, потом снова забирается на пружинящее сиденье, и машина вдруг начинает чихать, когда он, двинув какие-то рукояти, вонзает плуги в землю.
Машина тронулась, оставляя за собой две аккуратные черные борозды, чихая, умчалась вдаль, а скворцы стаями носились поперек борозд и садились неподалеку, не осмеливаясь прыгнуть в борозду – слишком уж страшна им с непривычки эта чихающая лошадь, которая, сделав ровно один круг, остановилась, и остановилась навсегда, машинист слез, теперь уже не так шустро, как раньше, и потопал через пригорок к поместью, а добрый час спустя появился верхом на лошади, ведя другую за повод, и это пугало, посвистывающее и все еще дымящее, оттащил туда, откуда оно утром пришло своим ходом.
Пока Бенутис глядел на машину, все вылетело из головы, а теперь вспомнил, но ему ужас как хотелось есть, поэтому он отправился домой, поскольку коровы, наевшись до отвала, легли и вроде не собирались вставать.
Дома грохоту было больше, чем от этой дымящей машины: выла конная молотилка, из сеновала клубами валила пыль, отец запускал снопы в машину, он всегда этим занимался, мать боялась за него, пока не кончалась молотьба, ведь сколько бед случалось на молотьбе, и все больше с теми, кто запускал снопы. Поставив на манежную доску, сделанную из двери, невысокое креслице, подгонял лошадей Пранцишкус, отец Петруте, древний старик, однако не сидящий без дела, и Бенутис струхнул: как бы не оказалась тут и Петруте. Увидев, что из избы выходит мать, шмыгнул было в сторону, однако мать сама обратилась к нему, и Бенутис понял, что она еще ничего не знает, поскольку говорила ласково:
– Где твои коровы, Бенутис?
– Легли.
– Тогда иди поешь, проголодался, небось, с утра.
Бенутис ел молча, страх все равно снедал его – только открыл дверь человек, пришедший напиться да смыть пыль, а Бенутис уже побледнел. Выскользнув на двор, снова боялся встретить Петруте, но потом загляделся на молотилку и забыл про нее, нашел ножовку, стал вырезать кружки и делать в них зазубрины, чтоб крутили друг дружку, как в молотилке. Изредка бегал проверять коров, они все еще спокойно лежали, было видно, как шевелят челюстью, жуя жвачку. Из этой маленькой молотилки ничего не вышло, и Бенутис взял тачку, на которой возили из леса траву и все, что было нужно, молотильщики как раз сделали перекур; вначале Бенутис с этой тачкой носился по тропинке до колодца и обратно, потом пошел к лошадям, ему приглянулся жеребенок кобылы старика Пранцишкуса, покрутился с этой тачкой, подхватил охапку сена у кобылы Пранцишкуса, отвез к колодцу, обрызгал водой и привез назад: ему стало приятно, что кобыла Пранцишкуса при виде влажного сена оттопырила губу и чуть не заржала. Жеребенок в это время забрался ей под брюхо и сосал, Бенутис на тачке подъехал к нему, но тому что-то не понравилось, он лягнул и попал в щеку Бенутису, может, чуть повыше щеки, лягнул, с силой выбрасывая ногу, Бенутис только почувствовал, как все лицо залила кровь, рана ему показалась страшной, бросился куда-то не глядя, потом какое-то время ничего не мог вспомнить, а когда открыл глаза, почувствовал, что лежит на траве. Первым это увидел старик Пранцишкус, который не особенно заботился о еде, да и о куреве, перекусил малость и пошел к своим лошадям, он перепугался, подскочил к Бенутису, тачка отлетела к куче бревен. Старик потащил его за руку к дому, потом взял в охапку, а Бенутис еще сопротивлялся:
– Кожица, там осталась кожица…
– Бенутис, найду я эту кожицу и принесу, найду, – слышал он голос Пранцишкуса.
Очнулся он в отцовской кровати, и первое, что почувствовал, был страх сразу по двум причинам: мать размахивала над ним огромным ножом, которым отец закалывал свиней, другой рукой мать держала на ране полотенце, а через полотенце прикладывала холодное лезвие ножа, чтоб остановить кровь. Во-вторых, Бенутис испугался Петруте, которая теперь стояла у кровати. Было очень больно, но Бенутис закрыл глаза не из-за боли, а чтоб скрыться от взгляда Петруте. Однако все получилось как нельзя лучше, Бенутис понял, что ничего она не сказала и, может, не скажет, так как наклонилась над ним и положила свою красивую руку ему на лоб:
– Очень больно, Бенутис? Малыш мой…
– Не очень, Петруте… Почти ничего не чувствую, – сказал Бенутис, крепко стиснув зубы.
Отец в это время выпряг из молотилки лошадь, торопливо выкатил из сеновала телегу, а когда все было готово, прибежал в избу.
– Возьми чистую рубашку, переоденься. Погоди, налью воды, умойся, в пыли весь… – Мать бежит к ведру, однако отец уже берет на руки завернутого в простыню Бенутиса, наклонившись, выносит в дверь и укладывает на зеленое сено на задке телеги. Старик Пранцишкус держит вожжи, отец еще спрашивает:
– Тебе хорошо, Бенутис? Сено не колется?
– Нисколечко. Только очень тепло.
– Раз тепло, то хорошо, – говорит отец, садясь на облучок и выхватывая у Пранцишкуса вожжи, мать подбегает с отцовским кошельком и вручает его отцу, потом все остаются на месте, а Бенутис с отцом сворачивают на проселок, телега громыхает по старому мостику, перекинутому через канаву, которая заполняется водой по весне или после затяжных ливней, потом телега поворачивает через ольшаник. Бенутис лежит, вытянув ноги к задку телеги, все устроено так, чтоб голова была выше, поэтому он видит сквозь ольшины хутор, людей на нем, различает мать, Петруте и Пранцишкуса, и еще замечает, что коровы уже встали, уже идут, пощипывая траву, к овсяному полю Пранцишкуса, поэтому Бенутис говорит отцу:
– Эта Добиле совсем шальная. Полежала, полежала – и прямым ходом к овсам Пранцишкуса. Только бы они там заметили.
– Заметят, Бенутис, не переживай. – Отец подстегивает лошадь, он часто оборачивается и спрашивает Бенутиса, не больно ли ему.
– Ничего не чувствую, – отвечает Бенутис, – только голова разламывается и страшно, как бы ветка ольхи не зацепила.
– А ты руками защищайся: если попробует какая зацепить, то прикрывай щеку руками.
– Хорошо.
До поместья домчались быстро, но когда колесо попадало на камень, бывало больно. Отец свернул мимо особняка, там лучше была дорога к большаку, по которому можно добраться до госпиталя.
У особняка отца останавливает выбежавшая Хелена, на ней длинное черное платье, перед крыльцом стоит запряженная парой телега, Бенутис, чуть повернувшись на бок, замечает и обеих немочек, они в пиджачках, младшая напялила то же самое цветастое платье, что в тот раз.
– Ради бога, что случилось? – Хелена бросается к телеге, она увидела на сене завернутого в белую простыню Бенутиса.
– Бенутис, маленький, что с тобой случилось?
– Жеребенок лягнул, – говорит Бенутис, и ему даже немножко весело, однако, приподнявшись еще выше, он видит, как печален его отец, таким он его сроду не видел.
– И надо же такому случиться, Бенутис… Да еще в такое время… Надо было поосторожней, маленький мой…
– Будто я знал…
Теперь Хелена, положив одну руку на грудь Бенутису, у самой шеи, смотрит на его отца.
– Уезжаешь? – спрашивает отец Бенутиса, его голос как будто дрожит, а если не дрожит, то все равно сильно переменился.
– Что поделаешь, – говорит Хелена. – Куда тут деваться? Поеду к себе, хоть и там то же самое, но все же дома буду… Будьте счастливы. – Она наклоняется к Бенутису, целует его глаза, он чувствует, что последний раз видит Хелену, чувствует четко и ясно, очень хорошо Бенутис это понимает, и ничего больше.
– Бенутис, а ты побыстрей поправляйся… Будь паинькой… Я буду молиться за тебя… Попрощайся за меня с мамой, Бенутис.
Что ответить?
Бенутис целует руку Хелены (какая красивая была Хелена под дубом на лугу, еще так недавно) и говорит:
– Хелена, ты говорила, что мои волосы пахнут медом, а у тебя медом пахнут руки…
– Я была на нашем лугу, Бенутис…
Теперь ее руку долго целует отец Бенутиса, и Бенутис ей-богу чувствует, что все происходящее здесь куда больнее, чем рана от жеребенка. К телеге подходят и немочки, они покачивают головами, глядя на Бенутиса. Младшая с улыбкой говорит:
– Истра – это река?
– Есть такая река… В книжке читал…
Отец трогает лошадь, телега катит быстро, вздымая пыль, спускается по обсаженной тополями дороге, а Бенутис еще долго видит у крыльца, на ступенях, трех женщин и вспоминает, как подумал в тот раз, что было бы красиво, если бы много их гуляло по лугу. С первой из них он там гулял, сидел под дубом, и теперь, при прощании, она ему кажется печальнее других.
Дорога до госпиталя, что на берегу Дубисы, долгая. Бенутиса все сильнее мучит боль, на полпути он просит, чтобы отец так не гнал лошадь, он прикрывает руками от веток свою рану. Едут они через зеленый лес, на дороге колдобины, выбитые тяжелыми машинами, колеса тарахтят, телега колышется на этих колдобинах, слышно, как на высоких елях воркуют лесные голуби, да и вообще странно в темном лесу в самом конце войны, словно едут они через далекое-далекое время: несколько сот лет назад, и должны добраться до этой Истры, а стада коров, которые они сейчас видят у дороги на пастбищах, не такие, как на лугу Бенутиса, а ненастоящие, бездомные, что ли, чужие и как бы чуть-чуть приподнятые над землей. Он видит, что у коров стоят где один, а где два подпаска, и ему кажется, что, лежа теперь на теплой преющей траве в телеге и отправляясь в военный госпиталь, он как бы значительнее этих подпасков или что-то в этом духе. Бенутис смотрит в небо, где носятся самолеты, взрываются снаряды, а потом щурится и пытается вспомнить, как все получилось. Видит старика Пранцишкуса, сидящего на манеже, на нем, как всегда, белый картуз, только теперь картуз в соломинках, а из открытой двери сеновала клубами валит пыль. Что сейчас делает его мать? В сознании Бенутиса все это всплывает, словно далекое, давно пережитое воспоминание, все как бы уменьшается, да и он сам, будто букашка, лезет под копыта этого жеребенка.
– Папа, кто теперь запускает снопы в машину, когда ты уехал?
Отец смотрит перед собой, его трубка давно погасла, но он не вынимает ее изо рта. Нет, пожалуй, человека, который в подобной ситуации мог бы сказать себе что-то определенное, вот и отец Бенутиса не может толком разобраться, только чувствует, как убегает из-под ног и из-под колес телеги земля, как все летит будто с горки, и одно он понимает: нельзя ему вешать нос, его печаль – это его печаль, лично его, а надо держать себя в руках и ради Бенутиса, и ради дома. Отец поворачивается к ребенку, поправляет сползшую простыню, в это время их обгоняет запыленная машина с красным крестом, кобыла пугается, отец крепко натягивает вожжи.
– Ты мне так и не сказал, кто теперь запускает снопы. – Ребенку надо знать это.
– А… Дядя. Он теперь запускает.
– А он умеет? Он и при Шикидансе в машину снопы запускал?
– Нет, там ему не требовалось. Он лошадей гонял. Кое-как умеет. Пробовал уже.
Довольно долго они едут молча. У Бенутиса страшно болит лицо, но он терпит, ведь отец не доктор. Машины с красными крестами теперь попадаются все чаще, их телега тащится, можно сказать, в сплошной пыли. Одни машины едут по-человечески, а другие летят, как сумасшедшие, бибикают и подскакивают на колдобинах.
– Папа, куда эти машины несутся?
– Раненых везут. С фронта. Те, что быстро летят, наверно, везут тяжелораненых, может, тех, кто при смерти, а другие – полегче.
– А как я ранен, папа?
– Ты не солдат, Бенутис…
– А все-таки…
– Ты легко.
– Правда?..
– Наверно…
– Хм-м… Почему только легко?..
Теперь ребенок хочет спросить, далеко ли фронт, но не спрашивает, поскольку в это время на востоке усиливается грохот, туда летят и летят самолеты, совсем низко, кажется, вот-вот заденут за деревья, может, даже за шапчонку Бенутиса, ребенок видит на их крыльях черные кресты. Весь тот край неба почернел и дымится, самолеты уже улетели, и вскоре там раздается оглушительный гром, потом отдельных раскатов не слышно, дрожит и гудит вся земля.
Бенутис теперь ни о чем не думает, потом нечаянно приходит мысль.
– Папа, – спрашивает он, – а куда уехала Хелена?
Отец снова поворачивается к ребенку, снова приглаживает простыню, хоть она на сей раз и не очень-то сползла.
– В Польшу, Бенутис. Отступает, фронт уже рядом.
– А в Польше войны разве нет?
– Там была, там теперь тоже немцы.
– Тогда Хелена могла остаться, если и там немцы, ведь то же самое.
– Она хочет вернуться домой, к отцу и матери, Бенутис.
– Так у нее есть и мать, и отец?
– Есть…
Бенутис замолкает, ему странно, что у Хелены, такой большой, еще есть отец и мать.
– И родители ее называют дочкой?
– Конечно, Бенутис.
– А немки?
– Шут их знает. Может, и эти уезжают восвояси.
И Бенутис уже представил себе, как напрямик по полям катит запряженная парой телега, в которой сидят немочки и такая добрая Хелена – колеса вздымают пыль, немочки доезжают до какой-то реки, может, даже Истры. Бенутису почему-то кажется, что немочки приехали сюда с Истры, о которой он читал в книге. Телега сворачивает налево, где большой мост и прозрачная, стремительная река под ним. А на горе стоит красный замок с часовыми. Немки повернули лошадей к этому замку, а Хелена осталась на распутье дорог одна, уже виден утонувший в дыму ее край, она уходит вдаль, и Бенутису кажется, что в руке она несет охапку цветов, сорванных на их лугу.
Теперь они въезжают на дорогу, обсаженную огромными деревьями. Машины – уже всякие, не только с красными крестами, – летят им навстречу и обгоняют их, и Бенутис внезапно едва не вскрикивает от удивления: справа видна огромная ровная площадь, полная белых крестиков. Этих крестиков так много, что это уже не похоже на правду, может, они нарисованы на пожелтевшей бумаге? Ребенок хочет спросить у отца, что это значит, но не успевает, поскольку видит, как одна за другой к полю подъезжают машины с красными крестами, и солдаты все несут и несут кого-то из этих машин, несут без гробов, завернутых в шинели, а другие засыпают их землей, а один, сильно прихрамывая, подходит к маленьким холмикам и втыкает приготовленные заранее белые крестики… Отец, сдвинув на затылок картуз, тоже глядит угрюмо, Бенутису становится легче, что он не один, а с отцом, которому все происходящее здесь, наверное, привычно и не страшно.
Госпиталь обосновался в поместье, весь двор изъезжен машинами, они и теперь все подъезжают, выскочившие солдаты торопятся открывать дверцу, тащат на носилках, закрытых шинелями или белыми простынями, а те, что на носилках, корчатся в судорогах или совсем не шевелятся, вопят или молчат. Отец останавливает лошадь у небольшого клена, собираясь привязать ее, но молодой немчик машет рукой в сторону другого дома, через дорогу, и отец опять садится на телегу, едет дальше. Перед сеновалом бывшей батрацкой привязано много лошадей и стоят телеги. Отец тоже находит место и привязывает кобылу, а сам идет обратно к госпиталю.
– Штатских принимают вечером, с пяти часов… Придется подождать, Бенутис.
Бенутис почти горд, что причислен к таким странным людям, каким-то штатским, этого слова, он, пожалуй, еще и не слыхивал. Отец снова оставляет его одного, уходит в длинную избу, во дворе которой много людей, гуляющих и сидящих под деревьями. Оттуда отец возвращается тоже быстро, вытаскивая ребенка из телеги.
– Пойдем в дом, нашел нужных бабенок, приняли. Чтоб тут не замерз.
Ребенку не очень-то хочется в дом, здесь ему нравится больше, все видно, но отец уже перенес его через грядку, смотрит ему в глаза, видно, Бенутису больно, потому что он морщит лоб.
– Я сам попробую, – сопротивляется Бенутис. Отец ставит его на землю, разматывает простыню, ребенок-то в одних коротких штанишках.
– Не сможешь идти, голова закружится, – он поддерживает Бенутиса за руку, а тот делает шаг и едва не падает. Отец снова закутывает ребенка в простыню и несет в избу, а там Бенутис слышит женский стон:
– Боженька, еще одного…
Ребенок слышит эти слова, его сердце сжимается, и он сердится на женщину: ну ладно, еще одного, еще третьего, но зачем говорить-то? Щеку рассекли Бенутису, а не им, так чего они тут разохались?
В доме шумно и полно народу. Отец укладывает его на широкую кровать, а высохшая старая женщина в черном платке говорит не переставая:
– Кладите сюда ребеночка, на кровать, оставьте местечко, авось еще кому понадобится, ближе к стенке его кладите…
Бенутиса кладут к самой стенке, но он потихоньку подползает поближе к краю, чтоб лучше все видеть. В другом конце комнаты, тоже у стены, есть еще одна кровать и там тоже лежит ребенок, почти такой, как Бенутис. Рядом с ним мать, она, не переставая, вытирает со лба ребенка пот, ротик ребенка иногда улыбается, и тогда из глаз матери горошинами сыпятся слезы. Бенутис тайком смотрит на то место, где должны быть ноги ребенка, он уже слышал, что одной у него нету, пас коров, упала на выгон бомба и оторвала одну ножку, а другую покалечила.
Вот этот ребенок с матерью и отцом будет первым у военного врача, а Бенутис – вторым.
Пока они ждут, входит человек в сермяге. Он несет на руках тяжелую ношу, которая то стонет, то скулит, отец берет Бенутиса с кровати и садится на лавку, взяв его на колени. Человек кладет свою ношу на кровать Бенутиса, стоны невероятные, потом затихают, ноша устала или потеряла сознание.
– Мы с ребятами на сеновале были, а она на кухне картошку чистила. Попал снаряд прямехонько-прямехонько в кухню, в чугуны, и она вся в крови, сплошная рана… – Человек вытирает пот рукавом сермяжного пиджака. Бенутис теперь видит, что штаны человека в окровавленных соломинках, на них огромными пятнами расплылась кровь. Человек растерян, он то бросается к двери, то выбегает во двор, то возвращается. Сухощавая женщина в большом черном платке успела приготовить чай, дала кружку ребенку, который пас стадо, потом предложила Бенутису, он отказался, ему и вправду ничего не хочется, поэтому женщина подает чай той, что чистила картошку, но она еще не очухалась, и чай, который ей пытаются влить из ложечки, стекает по губам и подбородку на окровавленную подушку.
Велено всем идти, наконец сообщает прибежавший санитар, первым несут на руках того ребенка, потом Бенутиса, а потом, на носилках, которые притащил санитар, – женщину.
Крыльцо особняка вроде того, через который Ольга тогда тащила Бенутиса купаться и перед которым в последний раз стояла Хелена с немочками. Бенутис видит, что уже внесли в дом того ребенка, а здесь, на дворе, где они стоят, все пылят машины, в ту же самую дверь вносят и солдат, очень много солдат, это даже интересно Бенутису – все то же самое. Безногого ребенка вскоре выносят, он теперь аккуратно забинтован, настал черед Бенутиса, отец внес его, к ним быстро подошел очкастый человек в белом, велел посадить ребенка на большой стул и развернуть, и только он начал разглядывать рану, как его окликнула одетая в белое сестричка. Бенутис, хоть и умирал со страху, видел, что пониже, на длинном столе, уложили женщину, что чистила картошку, она была голая, лежала на животе, а люди в белом носились вокруг нее и тот, что недавно подходил к Бенутису, большими щипцами выдергивал из тела женщины какие-то черные штучки, которыми ощетинилась вся спина. Ребенка бросило в озноб, когда он увидел, как немец врач медленно подходил со щипцами к ногам женщины, с яростью выдергивая осколки из белой окровавленной мякоти. Поначалу женщина вздрагивала от каждого прикосновения, потом притихла, и доктор трудился без устали. Видно, он тут был главным, потому что дела помельче оставил другим, а сам вернулся к Бенутису.
Хоть ребенок и внушал себе, что нисколечко не будет бояться, все-таки перепугался, когда доктор снова развернул простыню и стал разматывать повязку на голове. Две вещи Бенутис заметил сразу: на руках доктора лохматилась очень черная шерсть и у него были усики, как у отца Бенутиса, поэтому его зубы казались ослепительно белыми. Сняв повязку с головы ребенка, доктор бросил взгляд на женщину, которую в это время двое мужчин в белом переворачивали на спину, и кивнул им головой. Потом он нарочно, а может, так ему хотелось, но как-то странно пощекотал Бенутиса за ухом, ладонью закрыл ему глаза, чтоб не видел, а другой рукой резко дернул повязку, и ребенка прошиб пот. Увидев рану, доктор покачал головой:
– Как это случилось? – спросил он, и отец, хоть и не понимая, угадал суть вопроса и ответил, поскольку одно слово он знал:
– Ферд… Ферд… Кляйн Ферд.
Доктор сказал что-то похожее на «ой-а-яй», на удивление ласково улыбнулся, а потом громко расхохотался:
– Вот вам и война… – теперь он смеялся, рукой уцепившись за стоящий рядом стол. Прислушались и те, что трудились у перевернутой женщины, один спросил о чем-то у доктора, тот ответил, показывая на ребенка, и те тоже разразились хохотом.
Потом врач написал что-то на листке и добавил:
– Fahren Sie nach zwei Tagen. – Он показал отцу два поднятых пальца, и тот понял, что надо приехать через два дня. Доктор торопливо отошел, даже не слушая, как униженно благодарит отец, а самому Бенутису уже хотелось, чтобы доктор подошел еще раз, опять перевязал рану, хоть и больно… Как спокоен этот доктор и как он все делает без всякого страха! Если б доктор перевязал еще раз, может, и раны никакой бы не осталось… Кажется, ничто на свете для него не существует: ни кресты, ни машины, ни самолеты – ничто на свете, кроме Бенутиса с отпечатком копыта жеребенка на щеке.
Когда они собирались трогаться домой, на свою телегу принес жену и тот в сермяге, теперь он глядел веселее:
– Сказал, что все обойдется… Господи, ты даруешь и несчастье, и счастье… Ну, поедем, Марюке, домой, получили лекарства, завтра доктор опять обещает принять.
Женщина тусклым взглядом смотрела в небо.
Уехала и телега с тем другим ребенком. Ребенок лежал сзади, как и Бенутис, а его мать сидела рядом с мужем и плакала.
Пока ехали назад, оба молчали, Бенутис опять оберегал больное место от удара веток, отец свернул на дорогу похуже, зато прямее, и вскоре телега уже тарахтела по знакомым местам, куда Бенутис ходил по грибы. Отец сидел угрюмый, все виденное не выходило у него из головы, а может, его одолевали какие-то мысли, которых он вслух не мог высказать никому, даже Бенутису.
Когда они въехали во двор, Бенутису почему-то взгрустнулось, казалось, вернулись они из-за моря-океана, мать стала осыпать его поцелуями и расспрашивать обо всем, она сама отнесла ребенка через весь двор к кровати, отец стал распрягать лошадь, но пришел дядя и велел ему отдыхать, сам он, дескать, выпряжет и отведет на выгон.
– Народ весь уже разошелся? – спросил отец, глядя на двор, полный кострики и колосьев, и на желтую скирду соломы.
– Давно. Очень рано кончили, работали люди без передыху. Потом поели, немножко выпили и разошлись.
– Не осталось?
– Чего?
– Выпить.
– Есть в чулане в шкафу.
Отец направился прямо в чулан и вскоре появился раскрасневшийся и повеселевший, принялся рассказывать, как там все было, подал матери лекарство, полученное в госпитале.
Потом он описал, каков с виду доктор, дверь была приоткрыта, и мать, и отец, и дядя изредка обращались и к Бенутису, теперь игравшему с продолговатой консервной банкой, что днем принесли соседские дети, которые ждали и не дождались Бенутиса.
Часто заходят из кухни отец и мать, оба гладят ребенка по голове и спрашивают о чем-нибудь, а потом выходят. Родители советуются, как поступить с зерном, которого еще вроде бы должно остаться после реквизиции, когда идти на толоку к соседям.
Потом они уходят в хлев. Бенутис остается один, его охватывает дрема, как будто снится что-то, кажется, лужок и дуб, где они были с Хеленой, на лугу теперь множество страшных черных воронок, падают снаряды, в воздухе много разных цветов, они летают вместе с пчелами и не находят места, где бы приземлиться. Сквозь сон Бенутис слышит стук в дверь, потом кто-то тихонечко входит в комнату и говорит что-то на непонятном языке, видит лежащего ребенка, показывает пальцами, Бенутис трясет головой, ничего не понимает, и только теперь отчетливо видит, что перед ним стоят усталая нестарая женщина и маленькая девочка. Постояв, они выходят, потом Бенутис слышит, как с ними на том же самом непонятном языке разговаривает мать, возвращается отец, звенит посуда и отец тоже разговаривает на непонятном языке. Бенутис слышит только слова этой женщины: «Бомбит, бомбит… Нехорошо колхоз…» Некоторое время спустя к мальчику на цыпочках подходит мать и спрашивает:
– Ты спишь, Бенутис?
– Ага… – вяло отвечает мальчик и снова погружается в дрему, а мать ему говорит:
– Бенутис, мы с папой будем спать на кухне, на своей кровати уложим путниц, привезли немцы из России, говорят, завтра погонят в поместье…