412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Тайное тайных » Текст книги (страница 14)
Тайное тайных
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:09

Текст книги "Тайное тайных"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 49 страниц)

Духмяные степи*

Инженер Янусов, долго живший за границей, ехал домой в родную станицу. Из себя он был полный, с холодным бритым лицом иностранца. Разве выдающиеся скулы да птичья пленка у век – бигич – указывали на нечто общее с этой степью.

– Бай! – сказал, повертывая к инженеру лунообразное желтое лицо, ямщик Алибей.

– Что? – недовольно спросил тот.

– Одна берта барамыс, онусон остановка делать можня1. Мазарка2 видишь?

– Ну и что же?

– Там дувана3 Огюн живет. Трава хороший, вода хороший и спать комара нету.

Инженеру не хотелось разговаривать, и он сказал:

– Хорошо. Ночевка так ночевка.

Обрадованно запрявший вожжами Алибей закричал: – Эй-й! Ка-не-ке-е!..

Лошади бодро ударили жилистыми ногами. Трашпанка покатилась быстрее.

Инженер, прищуря синие, начавшие слезиться глаза, опять глядел на серые телеграфные столбы, крепко убитый тракт, на горько пахнущую полынь за трактом.

Зачем-то вспомнилось, что часто бродил он по этому тракту мальчишкой, что здесь его родина и что позади, там, почти прошла его интересная красочная жизнь, а здесь ничто не изменилось. И было немножко обидно и странно равнодушно думалось, что едет по родным местам.

Инженер снял крупной красной рукой с седеющей бороды пыль.

– Неужели Огюска жив? – подумал безразлично он, и опять вошла мысль о предках-киргизах, покорных судьбе и первобытно-наивных.

Он сказал вслух:

– Зачем еду? Взыскующий Града4 или ипохондрия?

И как все много думающие о себе, о своих чувствах, – он имел привычку кусать губы и растирать пальцы.

Так и тут: он, покусывая губы и слегка хрустнув пальцами, сказал ямщику:

– Гони, скорей!

Алибей ударил кнутом правую пристяжную, лошадь мотнула головой и лягнулась.

– Не пьешь! – рассмеялся Алибей.

«Так и я, судьбу хочу лягнуть», – подумал Янусов, пытаясь изобразить на лице скептическую улыбку.

* * *

Алибей наломал у Иртыша сухого тальника5 и скипятил чайник. Чайник был емкий, почти ведерный. Алибей пил усердно, после каждой чашки громко крякал и одобрительно говорил:

– Чаксы6.

И глядя на лежавшего под трашпанкой инженера, киргиз мысленно спрашивал: «Пошто мало чаю пьет? Кажись, бай богатый, а чаю мало пьет». Инженер закурил трубку и, дабы немного развеяться, спросил:

– Жив Огюс?

– Жив, иму чо. Всегда жив – ядренай старик – он сюда хотел прийти.

– Ты его видел?

– Тэк! Колодец-то у самой его зимовки. Разве бай не знает?

И опять с неохотой вспомнил инженер свои частые побеги мальчишкой сюда на рыбалку. Почему-то захотелось испить айрана7.

– Айран есть у него?

– Айран копь8, сейчас принесу.

Алибей с шумом втянул с блюдечка чай, положил в карман кусочек сахару и, поправляя аракчин, побежал к зимовкам.

– И…о…о… – заржали на лугу лошади.

Инженер взглянул вниз, под яр. Трава, спаленная солнцем, отливала золотом с красными жилками. В светло-зеленых тальниках спрятался Иртыш, сверкало местами сквозь листву тала его тело.

«Водой хорошо пахнет», – подумал инженер и глубоко вобрал воздух.

Здесь, на яру, горячо дышал песок; огромен был синеватый, точно выцветший полог неба. Вспоминался Туркестан и Африка.

«Выкупаться бы», – прошло в голове, и тотчас же втеснилась длинная и вялая мысль об технической ошибке, допущенной приятелем-инженером. Янусов достал записную книжку.

– Аман9, бай! – раздался сзади его голос, похожий на слабое дребезжание упавшей жестянки.

– Щикур10, – ответил он сразу вынырнувшим из памяти словом.

Не подымая взгляда, Янусов сказал: «Садись, чай пей».

Дувана поджал под себя ноги в рваных ичиках11, провел ладонью по лицу и, указывая пальцем на книжку, спросил:

– Пишешь?

Говорить приходилось по-киргизски. Янусов много забыл, нужно было восстанавливать в памяти, думать. Мысли разбегались, как суслики от лая собаки. Он отложил книжку, решив записать позднее.

Огюс переспросил:

– Что чертишь?

Янусов вгляделся в его лицо, тусклые, с красными веками глаза; маленькую, вздрагивающую, словно голодный волк, фигуру и по-русски сказал:

– А для чего ты сто лет прожил?

– Ни-дей-сыз12, – не понял его старик. Инженер сказал по-киргизски:

– Пишу.

– Вижу, много бумаги истратил. А знаешь, вся бумага на земле одного слова Аллаха не стоит. А?

– Нет, – сказал инженер, пристально глядя в глаза Огюсу.

– Не знаешь? Разве ты беркут или мышь, которая думает только о пище? Не знаешь цены слова Алахова? Цену тоски степной знаешь?

– Нет, – опять ответил инженер.

– Прошел ты, я знаю, большие каменные города и, как путник, видящий марево, не освежит гортани, так ты не напился там жизни. И в степь возвратился. Один путь сынам ее, и нет им троп к городам, как нет места комару на коже быка.

– Комар все же садится.

– Сядет, да с голоду подохнет. Вот зачем ты сюда приехал?

– Старые места еду повидать, родных… Дувана взглянул недоверчиво.

– Хе! Собаке не откусить своего хвоста, это каждый баланка13 знает, а ты хочешь голову свою обмануть. Ты сердце свое пощупай да и скажи потом…

«Нет границы между умом и сумасшествием», – подумал инженер, набивая трубку.

Дувана помолчал, ковыряя палочкой песок, затем, указывая грязной рукой на могильный памятник, спросил:

– Видишь? – Ну?

– Знаешь, кто там схоронен?

– Не знаю, – ответил инженер.

– Не знаешь? Если правда, не знаешь, – лучше бы на свет тебе не родиться.

– Кто же схоронен?

Голос у дуваны понизился, он запахнул бешмет и веско сказал:

– Предок твой – хан Кий-Оглы.

Инженер затянулся из трубки.

– Ого! Я и не слыхал о предках-ханах.

Огюс сказал срывающимся от негодования голосом:

– Ты-ы! Разве ты знаешь себя, свою душу, в которой частица души Кий-Оглы? Разве в тебе не та же кровь, что и во мне? Заплакала в тебе кровь Кий-Оглы, последнего хана из рода Ангеня, вот ты и пришел в степь, принес ей новое слово, которого не знают даже самые старые шаманы Абаканских гор, чтобы не было джута14, чтобы не было засухи, чтобы не умирали киргизы, как саранча, от сырости. Ушел ты из городов потому, что не могут они съесть человека, у которого кровь Кий-Оглы…

«Убеди такого, земля-де есть шар», – подумал инженер и смолчал.

– Иди сегодня, когда взойдет луна, на могилу Кий-Оглы, пробудь там и скажи тогда, соврал ли тебе дувана Огюс.

– Чарайды15, – согласился инженер и по-русски добавил: – Со скуки отчего не так.

* * *

Подыматься было трудно, тяжело дышалось и резало в глазах. Руки скользили по холодным камням стены, нащупывая путь – перил не было. Вверху, через отверстие, виднелись яркие августовские звезды.

– Уф! – шумно вздохнул инженер, поднявшись на площадку и высовывая голову в широкое, прорубленное в стене отверстие.

– Что значит старость – три сажени трудно взойти, а?

На западе дрожала тонкая, влажная, алая ленточка света. Темно-серым мутным пятном, необъятно широким лежали высохшие травы, неуловимо пахло вечерними песками.

– Pp… ыги… – фыркали спутанные на лугу лошади. У трашпанки на яру желтелся огонек.

«По-первобытному – просто», – подумал с легкой грустью инженер, и ему захотелось выпить кумыса и поесть конины.

– Пути мои смутны, как сон…16 – вспомнил он слова какого-то персидского поэта.

В груди поднималось сложное чувство: смесь тоски и неопределенного желания, похожего на жажду.

И он сказал с недоумением вслух:

– Или дувана мне голову морочит?

Оранжевая ленточка на западе исчезла. Гуще сгустилась мгла.

Пахнуло травами – по-ночному странны и неожиданно терпки были их запахи.

И сильнее и значительнее наполнялся ощущениями каждый миг, каждая минута.

И с вздрагиванием инженер ощутил шорохи внизу, у входа в памятник.

– Крысы, – проскользнула мысль.

А манило громко что-нибудь крикнуть, дабы разбить растущее, неясное еще, но опасливое и по-детски неожиданное чувство.

– Тшы-ы… – зашумело легонько внизу.

Он сунул руку в карман, за спичками. Спичек не было. Инженер вслух выбранился:

– Черт тебя дери!..

Но то, предтеча, понял инженер, сильной, влекущей к жертвам мысли, – не уходило.

Стала вспоминаться здешняя жизнь, уклада старого, добродушного…

Мелькнули баушкины глаза – бледно старческие, с узким, как у кошки, зрачком и голос тихий, далекий:

«А пашни, батюшка, там без счету – духмяныя да тучныя, а в ночныя часы ходят без счету стени17 пучеглазыя да клыкастыя.

А продаст твою душу степь шайтану за стог сена… А, Петрунька?…»

Инженер вздохнул и сказал:

– Стени пучеглазыя да клакастыя!..

Хотел собрать разбегающиеся мысли в крепкий колющийся комок, чтобы направить туда, куда хотел, и не мог.

На лбу и висках выступила обильная испарина. Концы пальцев ломило.

Инженер рассмеялся коротким, сиплым смехом и с недоумением ощутил после прилив в груди тоскливой струи.

Отовсюду – из степи, из камней памятника, из плещущего за лугом Иртыша – протягивались за чем-то спрятанным и забытым в его душу, ее, духмяной степи, мягкие и нежные пальцы.

И в мозгу уже страшным сгустком рождалась ужасная своей простотой мысль…

…Лицо же словно закрывали запашистым и милым платом. Будто в теплую приятную воду, как в младенчестве, опускали…

И подскочило опасение – голенькое, щупленькое, противненькое:

– Тебя взять хотят!

Инженер укусил губы и, с трудом выпуская буквы, сказал внесознательно:

– Угол падения равен…

И грузной рукой утер вспотевшие веки.

Знакомые слова растопили туманные образы степи духмяной. Становилось по-прежнему скучно, а мир пустел…

– Шалишь, – сказал Янусов. А чем и кто – не добавил.

* * *

Ночью не спалось. Тупо болели виски, и ныло под ложечкой. Инженер далеко до рассвета разбудил Алибея и приказал:

– Запрягай.

Алибей, сплюнув, поглядел на (нрзб.) и опять, накрываясь купой18, ответил:

– Рана. Лошадь не наелся.

Янусов возвысил голос:

– Запрягай, скотина!

Алибей засуетился, бормоча:

– Чарайды, пошто матиришса? Сичас.

Когда лошади были запряжены и Алибей повел их на тракт, инженер указал рукой. – Туда…

– Назад? Нига19? – спросил Алибей.

– Вези назад, не понимаешь, дурак!

– Панимам, как ни панимам, разви мы трава? Эый, куды!

Алибей с остервенением вытянул кнутом коренника.

Инженер подумал, как умеют себя держать англичане с туземцами – «не погрубишь», а потом, как бы оправдываясь, сказал:

– Кого я у вас, дикарей, тут не видел? Дернула нелегкая на родину поехать!

Он с удовольствием вспомнил свеженькое личико знакомой актрисы. Разгладил пышную «ассирийскую» бороду – предмет его гордости – и стал выбирать в уме, в какой бы из гостиниц города остановиться.

В трех верстах от становища инженер увидел идущего по тракту человека.

– Кто так рано? – спросил он.

– Огюс кизек собират.

Янусов сказал с неудовольствием:

– Намешал какой-то дряни в айран, ерунда грезилась. Гони.

– Э-э-эй-й… – затянул бесконечную самокладку20 Алибей.

Лошади распластали короткие ноги. Закачало трашпанку. Столбы замелькали.

Огюс остановился, хотел что-то сказать. Скинул мешок было… Трашпанка прогремела мимо.

Полая Арапия*
I1

Сперва увидели крыс.

Подпрыгивая, с тонким писком, похожим на скрип травы, бежали они. От розовой пелены, где начиналось солнце, до конца полей – стремились сероватым, мягким пластом.

Скорчившиеся ветви не хватали, как раньше, высосанную жарой землю. Немо ползли по ветвям лоскутья вороньих гнезд.

Деревья росли из крыс. Из крыс начиналось солнце, и ветер над крысами несся – худоребрый, голодный пес.

Потом из-за неба вылетели птицы с голодными алыми клювами. Заскрипели телеги. Лошади длинными горбатыми клыками хватали и рвали крысиное мясо. Далеко, как пастухи, бежали за серым пластом собаки.

Били мужики крыс палками; лопатами нагребали телеги. Недобитые крысы, как огромные огурцы, сползали на землю.

От окрестных изб подходили телеги – у кого не было лошадей, везли сами на передках. Горшки запахли мясом. Говорили – для вкуса подбавлять в варево березовой коры.

Жирное, объевшееся, вставало на деревья солнце. Тучными животами выпячивались тучи.

Оглоданные земли. От неба до земли худоребрый ветер. От неба до земли жидкая голодная пыль.

Крысы все бежали и бежали на юг.

Тогда появилась Ефимья со Вчерашнего Глаза.

II

Утром Фаддей первым из деревни заметил крыс.

Сиплым, изветшалым голосом будил семью: сына Мирона, младшего Сеньку и дочь Надьку. Старуха Лукерья четвертый день, не вставая, грызла тулуп. На губах у нее трепетала шерсть овчин. Она часто пила воду, потом ее рвало толстыми, синеватыми кусками кожи.

– Пашли!.. Пашли!.. Приметют мужики, налетят – потрусит зверь, убежит. Сбирайся!

Надька, кладя завернутого в тряпки ребенка, сказала Лукерье:

– Я пойду, мам… А ты коль запоет парнишка-то – жамку2 ему в рот направь.

– Ладно, коли…

– Как заревет, так и направь.

– Иди, иди!.. Направлю.

Мокрая шерсть в губах Лукерьи. Пахнет кисло овчинами старуха. Щеки под скулы, скулы как дряхлый навес над глазами.

Силы в костях нет. Тело гнется, как тряпица. Выпучив глаза, глодала лошадь крыс, била твердым, сухим, как небо, копытом пищащую, плотную массу.

И у людей – руки как пыль. Еле вчетвером к вечеру нагребли полтелеги.

– Начинать придется, – сказал Фаддей. – Жрать.

Сварила Надька теплого маленького мяса. Мирон было зажмурился. Махая ложкой, потряс котелок Фаддей.

– Ерепениться тебе, кустябина. Лопай, а не то вылью. Смотри на меня.

И сам торопливо заскреб ложкой, доставая со дна мясо. Наевшись, Надька сварила еще котелок и отправила с ним Сеньку к матери, в деревню.

Тут же, не отходя от костра, уснули. Сенька прошел версту и тоже уснул.

Возвратился он утром. Подавая котелок, сказал:

– Мамка ешшо просила.

Тыкая палкой в остро бежавшие головки крыс, сказал:

– Мамка парнишку-то твово покормить хотела, да на пол сбросила. А поднять-то не могла. Зверь-то ему нос да руку съел.

Надька, зажав живот, кинула кол и пошла к деревне. Рот у ней узкий и сухой, расхлестнулся по пыльному лицу. За писком бежавших крыс не было слышно ее плача.

– Робь, куда те поперло! – крикнул Фаддей. – Не подохнет, выживет!

Пришел в избу председатель исполкома Тимохин. Пощупал отгрызенную у ребенка руку. Закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:

– Надо протокол. Може вы сами съели. Сполкому сказано – обо всех таких случаях доносить в принадлежность.

Оглядел высокого, нехудеющего Мирона.

– Ишь какой отъелся. Може, он и съел. Моя обязанность – не верить. Опять, зачем крысе человека исть?

Лукерья, покрывшись тулупом, спала. Во сне она икнула. Председатель поднялся, ткнул плачущую Надьку и пошел.

– Ты, Надька, не вой. Еще другого сделаешь. Очень просто. А на протокол я секлетаря пришлю. Протокол напишу – хорони. Пообедаю и пришлю. Ишь, и мясом пришлось разговеться.

Со стола несло вареным мясом. Не находилось силы отмыть с пола ребячью кровь.

Тогда же вечером появилась Ефимья со Вчерашнего Глаза.

III

Мирон спал у сеновала, под навесом, на старых дровнях. Пришла Надька, опустилась на землю около дровней.

– Слезой не поможем, – сказал Мирон. – Помер и помер.

Розовато-фиолетовая темнота прятала Надьку. Мохнатой духотой полыхала земля. Речь у Надьки была сипловатая, с голодными перехватами – на слова не хватало слюны.

– Думала – донесу ребенка-то до настоящей жизни… А тут крысы съели, господи!.. Не могли старуху съесть. В деревне, бают, Фаддеевы сами съели, про нас-то.

– Пущай брешут. Сами, ишь, хорошо едят.

По дерюге, прикрывавшей его грудь, что-то легонько поползло. Он нащупал шершавые кости сестры.

– Ты чего? Надька зашептала:

– Ешь… тебе оставила. Корка. Хлебушко. Старик-то все припрятал. Мирон и так, грит, сытай – у него-де запасы. Телами-то, дескать, не оскудел. Ешь!..

– Раз у меня кость такая. Виноват я? Раз худеть не могу. Я и то ем меньше, чтоб не попрекали.

– Егорке еще надо отнести… Ты его не видал?

– Ну его. Что, замуж хочешь выйти?

– Не ори. Старик услышит, Ефимья приехала. Привезли. Ефимью…

– Пущай.

– Сказывают, за Сыр-Дарьей открылась земля такая – полая Арапия. Дожди там, как посеешь – так три недели подряд. И всех пускают бесплатно, иди только. Земель много. Ефимья рассказывает складно, Мирон.

– Брешет, поди. Откуда она?

– Привезли. Захочет, поведет люд в эту самую Арапию. Тятя не едет. А в которых деревнях собрались, пошли. Крыса тоже туда идет. И птица летит. Наши-то края закляли на тридцать семь лет: ни дождя, ни трав… Потом вернутся, как доживут…На тридцать семь лет открыли Арапию, а потом опять закроют.

IV

Собрались мужики, ладили телеги. У кого лошаденку не съели, подкармливали ее трухой, сушеным навозом. Безлошадные мастерили кое-как ручные тележки.

Крысы прошли.

Бежали земли, превращающиеся в пески. Бежали вихрями кудлатыми, немыми. Бежали на юг.

Кора на деревьях ссохлась, как кожа на людях. Сухими, белыми костями стучали деревья. Сухими костями стучала земля.

Прятал от людей большое тело Мирон. Глаза людские, глаза голые, жадные к мясу. Ел Мирон мало – кору толченую, вареную, срезанную с падали кожу – розоватую жижу. Все же мясо дряблое свисало по костям его, как мокрый песок, и как в мокром песке висели, замирали кости.

Постоянно у глаз ходила Надька – плоская, с зеленоватой кожей, с гнойными, вывернутыми ресницами. Прижимая тряпицу к груди, говорила:

– Ты, Мирон, им не кажись. Очумел мужик, особливо ночью – согрешат, убьют… Ты худей лучше. Худей.

– Не могу я худеть! – хрипел Мирон. – Страдаю, а не худею.

Тряс заросшей пыльным волосом головой. Прятался под навес.

– Обман ведь это, вода – не тело. Ты щупай!

Боязливо щупала его ноги Надька.

– И то обман, разве такие телеса бывали? Я помню. А ведь не поверют – прирежут. Не кажись лучше мужикам, Мирон.

Кормила Надька украдкой Егорку – за любовь. Вечерами, прячась, приходил за амбар Егорка, ел, громко сопя. Подкрадывался Мирон и слушал: сопенье еды Егорки, а потом сухой, срывающийся сап любви обоих… Быстро дыша широким, как колодец, ртом, скрывалась в избу Надька.

Мирон спал с открытым глазом. Ночи длинные. И ночью, как днем, солнце. Ночь сухая, как день. Растягивал у навеса веревки, чтоб слышно было чужой воровской приход.

Сухой, как день, был голос Ефимьи с ключа Вчерашнего Глаза. Был такой новоявленный святой ключ в Четырех. Березах. Постоянно днем и ночью сидела в телеге во дворе председателя исполкома Тимохина старуха Ефимья. Под темный платок пряталось маленькое беловолосое лицо. Морщинист голос древний, чуть слышный. Нараспев велеречила:

– Собирайтесь, православные, со усех концов!..3 Открылись на небольшие времена ворота Арапской полой земли. Идите все, кто дойдет песками, через сарту4, оттедова по индейским горам. На тридцать семь лет отверзлись врата. Кто первой поспеет, тому близко землю вырежут. Трава там медовая, пчелиная. Хлебушко спеет на три недели. Окромя того, дают арапские чело-веки все надобное, до штанов с зеленой пуговкой…

Вздыхала сонным вздохом. Глаза редкие и немые – спят. Голос сонный, чужой и жуткий.

Хотел ее повидать Мирон, но боялся показаться. Мельком провез ее кто-то в тележке уговаривать Анисимовские хутора. Хутора ждали хлеба из Москвы и отказывались ехать. Позже хутора загорелись и сполыхались в одну ночь.

А когда загорелись леса, дым оранжевой пеленой укутал бесптичье небо. Над высохшей рекой поползла пыль. Внезапно обезводели колодцы. Мужики снялись с деревни и пошли в полую Арапию. Пошел и Мирон.

V

Пески – вся земля. Голубые пески. И небо – голубой песок. Далекие земли, пустые, полые поля Арапские! Какими путями идти, какими дорогами?

Жмутся боязливо хромые нищие, сухорукие – береза; осины бескорые. Убежал заяц на Арапские земли, – кору глодать оставил людям. Зверь он хитрый. Гложут люди желтыми и серыми крошащимися зубами.

Глодай! Глодай! Камни будешь глодать! Далеки вы, земли Арапские! Далеки! Не знаю, где. Или знает кто?

Или кто развернет дорогу, укажет?

Замерзает душа – замерзает льдиной голубой, нетающей. Далеки вы, земли Арапские!

VI

Заросшие опухолями ребятишки сворачивали с дороги, копались в земле, отрывая корешки. Часто дрались, царапаясь, длинными черными ногтями. Жидкая желтоватая кровь походила на пыль.

Кожу с хомутов съели. От подыхающих лошадей оставались пустые, выдолбленные ножом, кости. Ветер свистел в брошенные человеком дудки.

На вторую неделю пал конь Фаддея. Деревня его съела в день. Прилипший к кости мозг отдали Ефимье.

Потом перепадали все лошади.

Ефимью мужики везли на себе по очереди четвером.

Она, тыча согнутым, как клюв, пальцем, глядела на юг и повторяла все те же слова про полую Арапию:

– Собирайтесь, православные, со усех концов. Открылись на короткие времена…

Умерла старуха Лукерья. Фаддей снял ее с телеги на землю и засыпал песком. Песок скатывался. Торчало из него остро – нос и ноги Лукерьи.

Раз Надька свернула с дороги и под песком нашла полузасохшую кучу конского кала. Сцарапнула пальцем насохшую кору, позвала Егорку:

– С овсом… Иди!

Она уткнулась грудью в землю и жевала мягковатую, с крупинками непереваренного овса, душную кашу… Егорка подошел и стал выбирать овсинки…

Ночью Мирону пригрезился урожай. Желтый, густой колос бежал под рукой, не давался в пальцы. Но вдруг колос ощетинился розоватыми усиками и пополз к горлу…

Здесь Мирон проснулся и почувствовал, что его ноги ощупывают: от икр к пахам и обратно. Он дернул ногой и крикнул:

– Кто здесь?

Зазвенел песок. Кто-то отошел. Проснулась Надька.

– Брюхо давит.

Натягивая на грудь дерюгу, Мирон, запинаясь, проговорил:

– Щупают… Мясо щупают!

– А ты ко мне, рядом. Я плохо сплю, мне все слышно.

И, притягивая к себе его дрожавшее тело, гладила легкой, неслышной рукой загорбок5. Бормотала уникшим шепотом:

– Бают: скоро дойдут. Скоро сарт пойдет, а у него хлеба хоть и нету, а Ефимья, грит, – он молоком подкормит. Дай-то господи. Дойдете хоть… А я-то, поди, так завтрача умру, Мирон.

– Протерпишь.

– Умру. Мне с конского… давит. В брюхе-то как кирпичи с каменки6 каленые… И тошнит. Рвать не рвет, а тошнит, комом в глотке. Могилу-то выкопать некому.

– Выроют.

– Нету рук-то ни у кого, земля ходячая. Люд.

– Зола!

– Зола, Мироша!.. Думаю, по зиме-то, как дойдем, за Егорку выйти. Там, в Арапии, народ-то, грит Ефимья, черный и без попов7. А поди, так попы раньше туда с крысой удрали.

– У тяти едова нету?..

– Он про те думат, ты ешь тайком… Дай кусочек, Мироша…

– Нету у меня ничо.

Она теребила ему бороду, чесала пальцем волос на голове и чуть слышно бормотала в ухо:

– Дай, Мироша, кусочек махонький… пососать. Хлебушка… Хлебушка-то тепленький на зубах липнет, а язык-то… Дай, Мироша, ей-богу не скажу. Только вот на один зубок… ххм, хм… кусочек… А потом я помру, не скажу все равно…

Она сунулась головой подле локтя его. Лязгала зубами по рукаву. К утру ее рвало. У лица темнела на земле клейкая, синеватая жижа. Она лизала рвоту…

Скорчившись, померла.

Деревня поднялась. Пошла. Мужики, подталкивая плечами, везли тележку с Ефимьей.

– Схоронишь? – спросил Фаддей, уходя.

Поодаль на земле сидел Егорка, узкоголовый, оставив тонкую губу под жестким желтым зубом.

– Иди, – сказал ему Мирон. – Я схороню.

Егорка мотнул плечами, пошевелил рукой кол под коленом. Запыхаясь, сказал:

– Я… сам… Не трожь… Сам, говорю… Я на ней жениться хотел… Я схороню… Ступай. Иди.

У кустов, как голодные собаки, сидели кругом ребятишки. Егорка махнул колом над головой и крикнул:

– Пшли… ощерились… пшли!..

Пока он отвертывался, Мирон сунул руку к Надьке за пазуху, нащупал там на теле какой-то жесткий маленький кусочек, выдернул и хотел спрятать в карман. Егорка увидал и, топоча колом, подошел ближе.

– Бросай, Мирон, тебе говорю… Бросай!., мое… мой кусок, – моя невеста…

Егорка махнул колом над головой Мирона. Тот отошел и бросил потемневший маленький крестик…

Егорка колом подкинул его к своим ногам…

– Уходи… мое!.. я схороню…

В лицо не смотрел. Пальцы цепко лежали на узловатом колу… Мирон пошел, не оглядываясь… Мальчишки, отбегая, кричали: – Сожрет… невесту-то…

VII

Догоняя далеко ушедших мужиков, Мирон заметил у края дороги стаю дерущихся ребятишек. Глубоко повязнув в колеях, тупо уставились в землю брошенные телеги. Гнилые клочья тряпок свисали с досок, с ящиков. Почти все телеги пахли тошным, трупным запахом.

Фаддея и Сеньки с мужиками не было.

– Не видали? – спросил Мирон.

Кто-то выматерился хрипло и долго. Один сказал пискливо:

– Отъелись… Жрать прячутся.

В животе Мирона задвигалась узкая режущая боль. Язык метнулся по деснам, отыскивая слюну. Сверху на голову оседало мутное, режущее виски и отдающееся в носу, в нёбе…

Мирон побрел, спотыкаясь. На глаза попал валявшийся у телеги огрызок кожи. Мирон сунул его в зубы.

Горбатая, с растрепанными волосами баба дернула его за рукав.

– Нету, – сказал Мирон. – Сам ись хочу.

Баба, приседая на кривых коленях, мотнула головой.

– Знаю… Пойдем под телегу… Сколько дашь?

Она раскрыла рот и, выпячивая грудь, лихо мотнулась костями. Оскалила зубы.

– Пойдем?.. Кусочек дашь? Ты толстый.

Мирон побежал от нее, дрыгая локтями. Когда он оглянулся… баба и еще трое незнакомых мужиков шли позади него.

Мирон качнулся в сторону. Сиреневая полынь уколола ногу. Из-под куста мелькнул маленький зверек. Мирон бросился за ним, хотел схватить, но упал. Зверек ускользнул в норку.

Мирон было начал разрывать, но вспомнил: одному оставаться нельзя. За ним шли, оглядываясь, четверо. Надо догонять деревню. Он подтолкнул тело вверх руками, приподнялся.

Живот крутила узкая голодная боль. Ребра отрывались и жали кожу. Ребра словно заблудились внутри. Он зашагал.

…Ноги шли через всю землю, через весь песок, не подымаясь на воздух. И тело тоже словно ползло по песку. Через песок… Еще немного, еще…

Мирон не мог догнать мужиков.

Поднял глаза к солнцу. Подвигалось оно, желтое и тучное, как жеребая кобылица.

– Жрешь! – сказал под себя Мирон. – Лопашь? А я пошто должен ждать? Я почему?..

Идти ему не хотелось. Он ощупал близлежащую телегу: теплое дерево и горячие гвозди.

Тут опять вспомнил про догонявших его четверых. Они шли, взявшись за руки, в нескольких шагах и глядели на уходящих в пыль деревенских. Мирон заторопился…

– Кончут. Надо мне с мужиками… Кончут!.. меня…

Вспомнил пожалевшую его Надьку. Заплакал. Хотел утереть слезы, – веки были сухие, как дорога, как поле. На пальцах с век и бровей скатилась пыль.

Слезы уходили внутрь, в живот, мучающий все тело… Мучила тело земля – мукой сухой и тягучей. Деревенские остановились. Мирон догнал их.

– Что? – спросил он торопливо пробредшего мужика.

– Ефимью кормить надо. Нечем Ефимью кормить.

Мужик для чего-то скинул азям и рубаху. А потом торопливо надел их. Волоча одной ногой, отошел.

– Накормют, – сказал устало Мирон, опускаясь.

Как только он лег – боли из живота перешли в ноги. Он подобрал ноги под себя.

Над ним: доски телеги, пахнувшие трупами и пылью. Он поискал дегтя в колесной спице. Сковырнул с деревом клочок и, слипая зубы, начал жевать.

Против него, под другой телегой, лежали четверо: одна баба и трое мужиков. Мужики, прикрыв ладонями бороды, глядели в поле, а баба – на него. Мирону показалось, что она даже подмигнула.

Деготь выкатился изо рта: сухой, черный комочек.

Мирон полз дальше, под передок. Ему хотелось тени. За телегами на песке, на дороге, лежало раскаленное солнце.

Большая, железная спица оцарапала хребет. Потом за хребтом сорвало штаны, обнажив мясо. И только солнце, вскочившее между телег, согрело ему мясо.

Он дополз до задка следующей телеги, протянул тело в тень и выглянул. Под той телегой, где лежал раньше он, были те, четверо… Баба опять подмигнула.

Мирон сунул голову к спицам колеса и закрыл глаза. Под глазами развернулось, извиваясь и трепеща, поле колосьев – багровых, зеленых, коричневых. Разбрасывая рогами колос, вышла и глянула на него тупая и жирная морда коровы. И вдруг – глаза у ней поблекли, осели и над ними всплыла острая волчья морда.

Мирон открыл глаза. Подле него за колесом, на корточках, сидела баба, а мужик за ней совал ей в руку молоток. «Сожрут», – подумал Мирон. Он прижал голову к спицам и, хватая ртом песок, зажмурился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю