355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Тайное тайных » Текст книги (страница 28)
Тайное тайных
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:09

Текст книги "Тайное тайных"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)

9. Вс. Иванов – А. М. Горькому*

25 сентября 1926, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – благодарю за ответ. Вашего письма с извещением о получении моих книг не получал, лучше всего, думаю, посылать мне письма заказными, а то жадно письмами интересуются на почте, и я, кажется, не получил от Вас всего трех писем1. Обидно.

Два дня назад шла в «Художественном» «Белая гвардия»2. На пьесу теперь нападки злющие, хотят запретить. Пьеса ж не пьеса Шекспира или Гоголя, но будет иметь большое общественное значение вроде «Власти тьмы»3 и смешно было смотреть, как мы возвращаемся ко временам Карамзинской Лизы, ибо вся соль пьесы в том, что – «мужики тоже могут чувствовать». Играют молодые актеры – поразительно. Радек, самодовольный как всегда, сказал на все фойе – «я согласен с цензурой. Это ловко сделанная контрреволюционная вещь» – сказал и отошел от нас, ибо ему не только не хотелось, видно, слушать наши возражения, но он и не мог нас слушать, настолько он привык слушать себя.

Вот вы, Алексей Максимович, пишете, что спокойствие вредно для людей. Вредно ли оно для нас русских, сейчас. Очень не вредно. Несмотря на великую встряску, встормошение и прочая – мы все-таки не привыкли и по-прежнему не имеем жадности жить, накоплять; по-прежнему быстро устаем и скисаем – и право, если бы не эта превосходная еврейская закваска, бог знает что осталось бы теперь от нашей революции. Спокойствие нации воспитывает волю и жадность к жизни отдельных людишек, чего у нас сейчас нет; люди исковерканы, все внутри их изломано, свершить преступление сейчас ничего не стоит – да вот, кстати, и в тюрьмах у нас перенаселение. Людей сейчас жестоко карают за растрату или хулиганство, а их, право, карать не за что, их надо лечить. В санатории одном почтенный коммунист (за обеденным столом) ел суп. Поднял глаза. Против его сидел толстенький веселый еврейчик и тоже спокойно ел суп. И вот почтенный коммунист спокойно взял тарелку и огрел ею еврейчика по башке, а затем тряхнул головой (у еврейчика суп течет по лицу, по толстовке), очнулся должно быть, обалдел и говорит растерянно: «простите, товарищи, я замечтался…» О чем он мечтал, бог его знает.

На Руси занятно? Очень занятно, Алексей Максимович. Пьют несусветно. Сегодня я ночевал у одних знакомых, вышел от них рано и видал, как из милиции человек один домой без штанов, т. е. совершенно, без ничего – в пиджаке и галстуке (в руках, правда) драл(?) домой. «Где ж, – я спрашиваю его, – штаны-то потерял?» «Ей-богу, не помню, голубчик», – отвечает. А пока вчера вечером – часов в девять так – шел по переулку, то на тротуаре встретил четырехспящих пьяных, один спал головой на фотографическом аппарате, зажав между ног деревянный штатив. Переулок этот не на окраине, а в центре города, на Петровке. Меня уже, видно, и водка не веселит, и то, что происходит, столь противно видеть, что я вот уже четыре месяца как не пью совершенно и буду ли когда пить, бог весть!

Оптимистом быть сейчас трудно, многие талантливые писатели ломают себе на этом шею. Побуждения у них хорошие, сами они большей частью, ребята честные, а вот гибнут. Это относится, главным образом, к молодежи, к комсомольской писательской среде4. Оптимистом без душевного равновесия быть трудно, а коли трудно – чем же мы должны дышать на Европу?

Василия Андреева я еще не читал, сейчас для «Круга» у меня лежит его книга. Питерцы его хвалят. А М. Козырев – и внешне и внутренне похож на Булгакова, только мельче. У него, как и многих теперь, истинное знание и опыт душевный, необходимый для творчества, подменены обезьяньей смекалкой.

Радуюсь за русские успехи в Европе. Вам на месте виднее, но мне Русь чудится сейчас провинцией, и писатели мы провинциальные.

«Белую гвардию» разрешили. Я полагаю, пройдет она месяца два-три, а потом ее снимут5. Пьеса бередит совесть, а это жестоко. И хорошо ли, не знаю.

Естественно, что коммунисты Булгакова не любят. Да и то сказать – если я на войне убил отца и мне будут каждый день твердить об этом, приятно ли это?

Приехал Пильняк. Он в опале, написал рассказ «Повесть о непогашенной луне»6, где рассказывается – достаточно безграмотно и претенциозно – смерть М. Фрунзе. Задача, само по себе, неблагодарная и не здоровая, – а попал рассказ в моменты борьбы с оппозицией7, и все подумали, что рассказ инспирирован оппозицией, а он обязан только пильняковской глупости. Теперь Пильняка, временно – на год – говорят, не печатает наша пресса. И это зря, ибо не надо ему делать мученического ореола, ибо человек он никакой.

На днях выходит моя новая книга рассказов – «Тайное тайных». Те рассказы, которые печатались в «Красной нови» и которые Вы хвалите. Книгу я Вам пошлю8.

В Италию я бы приехал с удовольствием, но раньше января не смогу. Из Италии я проеду во Францию. Сейчас плохо с деньгами. Надо работать, работать, суетиться, суетиться – и никак не кончить эту суету раньше нового года.

Привет.

Всеволод

Москва, VI, Тверской б., д. 14, кв. 7

10. А. М. Горький – Вс. Иванову*

15 октября 1926, Сорренто

Получил Ваше интереснейшее письмо, очень благодарен. Хочется немножко поспорить.

Русь «чудится» Вам «провинцией, писатели – провинциалами»? Не велик я «патриот», а все-таки мне кажется, что в словах Ваших звучит усталость, слышен недостаток правильной самооценки. Разумеется, я не склонен отрицать оснований усталости и права на нее, но думаю, что русский «провинциализм» можно, не искажая правды, заменить понятием своеобразие. Очень оригинальный народ мы, Русь, и очень требовательный, сравнительно с нашими соседями на Западе. За истекшую четверть века мы заработали – вернее: получили – право на усталость более обоснованное, чем люди Европы, но устали – меньше. Это – факт. Культурный «провинциализм» и угнетающее мещанство духа цветет и зреет здесь более быстро и пышно, чем у нас. Как одно из доказательств этого прилагаю газетную вырезку1. Не думайте, что «vade mecum»2 это написано иронически, нет, это совершенно точное и серьезное изложение канонов «нового» верования. Так же серьезно, как скандал, устроенный Воронову3. «Обезьяний процесс», устроенный Брайаном4, характерен не только для С. Ш. Америки, не только как одна из частностей борьбы «низколобых» с «высоколобыми»5, это в равной мере характерно и для современной Европы. «Сэр Галаад», автор гнусной и безграмотной книги о России, о русской литературе6, тоже Брайан. Книга его направлена против духовного засилия России и имеет шумный успех. Такие выпады становятся все более часты, а мотив их один: оставьте нас в покое! Мы хотим жить спокойно. Конечно, понимаешь это желание покоя, когда тебе говорят, что в Нью-Йорке за год убито грабителями 12 тысяч человек, и когда ежедневно читаешь сообщения о росте преступности в столицах Европы. Да, но ведь не этим вызываются такие факты, как «Пощечина мертвецу» – Ан. Франсу7, как ненависть к Р. Роллану8, скандал, устроенный Полю Маргерит9. Нет, культурного провинциализма здесь больше, и характер его более ожесточенный и животный, чем у нас, со всем нашим пьянством, хулиганством, чего здесь тоже не меньше, чем у нас.

«Писатели мы провинциальные»? Это и верно, и не верно. Я тоже долго думал, что как мастера дела мы, конечно, хуже европейцев. Но теперь начинаю сомневаться в этом. Французы дошли до Пруста, который писал о пустяках фразами по 30 строк, без точек, а теперь уже трудно отличить Дюамеля от Дю-Гара и Ж. Ромэна от Мак-Орлана10. Все однотонно одинаковы, все одинаково скучны. Новых тем – нет, крупных талантов – тоже нет. В Италии литература вообще отсутствует. Если Вы почитаете англичан Лоуренса, Кортрема11, Вас поразит их наивность и зависимость от Достоевского, Нитчше12, наконец – от Франса. Не чувствуются и немцы.

У нас я вижу целый ряд очень талантливых людей, хотя, пока еще, не умелых. Но у нас есть и удивительные мастера: Пришвин, С.-Ценский, Чапыгин. Нельзя требовать, чтоб каждое поколение давало Толстого или Пушкина. Но вот, например, у Вас есть все данные для того, чтоб стать крупнейшим писателем, и Вы, кажется, начинаете это понимать. Далеко должен пойти Леонов. Не достаточно ценятся Федин и Бабель. Затем: пишутся очень значительные книги, совершенно неожиданные, как, напр., «Кюхля» Тынянова, «Современники» Форш. Расширяются темы, становясь разнообразнее. В поэзии то же самое: стихи последней книги «Кр(асной) Нови» очень показательны. Три года тому назад стихи о медведице13 не были бы напечатаны, да едва ли и могли быть написаны.

Когда сообразишь, в каких условиях творится современная русская литература, как трудно всем вам живется – проникаешься чувством искреннего и глубокого почтения к вам. Я не закрываю глаз на ошибки, небрежности, торопливость и всякие иные грехи писательские, но, зная, как легко осудить человека – не занимаюсь этим делом. Иногда, впрочем, осуждаю, однако «про себя» и с великой горечью. Трудно все-таки не осудить Толстого и Щеголева14.

Настроен я не оптимистически, это настроение вообще не свойственно мне. Но я думаю, что всем нам следует быть немножко стоиками, относиться к жизни более мужественно и фактам не покорствовать. А о людях судить не по дурному в них, а – по хорошему. Не тем человек значителен, что он дурен, а тем, что, вопреки всему, может и умеет быть хорошим.

Крепко жму Вашу руку. Всего доброго.

Еще раз – спасибо за письмо.

А. Пешков

15. Х.26 Sorrento.

11. А. М. Горький – Вс. Иванову*

13 декабря 1926, Сорренто

Сейчас прочитал в «Нов(ом) Мире» рассказ «На покой». Разрешите поздравить: отлично стали Вы писать, сударь мой! Это не значит, что раньше Вы писали плохо, однако, несомненно, что писали Вы хуже. Я не помню, чтоб кто-либо из литераторов моего поколения сделал такой шаг к настоящему мастерству, как это удалось сделать Вам от «Голубых песков»1 к Вашим последним рассказам. Сейчас Вы изображаете так, как это делал Ив. Бунин в годы лучших достижений своих – 905-12, – когда им были написаны такие вещи, как «Захар Воробьев», «Господин из Сан-Франциско» и прочее. Но мне уже кажется, что в пластике письма Вы шагнули дальше Бунина, да и язык у Вас красочнее его, не говоря о том, что у Вас совершенно отсутствует бунинский холодок и нет намерения щегольнуть холодком этим.

Очень крепко, очень выпукло и все по-хорошему человечно, без жалких слов. В таком вот тоне, с таким мастерством Вам надобно написать какую-то большую – по объему – вещь, роман, повесть.

Очень я рад за Вас, честное слово! Какое это изумительное явление русская литература и какой большой человек русский литератор.

Крепко жму руку, дорогой друг.

А. Пешков

13-XII-26

1927
12. Вс. Иванов – А. М. Горькому*

22 января 1927, Москва

Дорогой Алексей Максимович. Разрешите переслать Вам мое письмо в редакцию, которое «Известия» отказались напечатать1. Отказ этот меня очень огорчил.

Эти строки я пишу Вам не для оправдания, а для того, чтоб Вы могли выяснить обстоятельства, при которых черт сунул меня согласиться с моими «друзьями» и дать напечатать Ваше письмо. Личные дела мои находились в отвратительном состоянии, меня мотали всякия отчаянии. За неделю приблизительно до Вашего письма я пожег свои рукописи, в том числе роман «Казаки», листов этак пятнадцать, – и вообще размышления были такого сорта: сегодня или завтра застрелиться. Я пишу теперь об этом спокойно, потому что все это сгинуло.

Я саморекламой никогда не занимался. Внутренняя моя насыщенность такова, что я даже не имею друзей. Ваше суждение обо мне важно мне потому, что я знаю, что большей половиной своего существования я обязан Вам – и даже литературными ошибками своими я обязан Вам, ибо никто как Вы познакомили меня со Шкловским, под влиянием которого я находился года два и который, бессознательно конечно, заставил написать меня листов тридцать очень плохой прозы.

Посылаю Вам последнюю свою книжку «Тайное тайных». Издана она отвратительно – на обложке какие-то раздавленные клопы.

Всего Вам доброго.

Всеволод Иванов

13. А. М. Горький – Вс. Иванову*

30 января 1927, Сорренто

Дорогой Всеволод Иванов, – я был бы огорчен, если б Ваше письмо напечатали, и, право же, искренно рад, что «Известия» отказались напечатать его. Очень вероятно, что я не послал бы в Москву моего письма, если б получил на два или три дня раньше письмо Груздева, в котором он, между прочим, сообщил мне, что Вы в тяжелом настроении, уничтожаете рукописи и т. д.1 Но я был рассержен, ибо на протяжении нескольких дней мне пришлось увидать в печати мое письмо Гладкову, – сократившему критическую часть письма2, – письмо к Войтоловскому, опубликованное Демьяном Бедным3, и еще две вырезки из каких-то моих писем, напечатанных в газетах мне неизвестных, видимо – провинциальных. Обе вырезки бесцеремонно искажали мои слова4. Вот я и освирепел.

Я люблю литературу больше всего в жизни, люблю и уважаю людей, создающих ее. Это категорически запрещает мне выступать в качестве «учителя», «руководителя» и т. д. – чувствований, мнений и намерений художников слова. Я могу разрешить себе обратиться с моими мнениями ко всем, безлично, в форме статьи и вообще – «вслух». Но письмо, адресованное определенной и уже хорошо определившейся личности – это дело интимное, это только «между двумя».

Мне очень жаль, что Вы, случайно, «попали под руку» и это заставило Вас пережить неприятный день. Я очень высоко ценю Вас, очень хорошо чувствую Вашу «внутреннюю насыщенность», как Вы говорите, знаю, что Вы большой русский писатель, и уверен, что скоро Вы найдете себя. Шаг, сделанный Вами от «Голубых песков» – повторяю – очень крупный шаг. Сергееву-Ценскому потребовалось почти 20 лет для того, чтоб уйти от себя и написать «Валю» («Преображение»)5. Вы превосходно поссорились с самим собою через – два, три года? Это – замечательно. Дорогой друг, нужно, чтоб Вы забыли этот случай, неприятный для меня так же, как для Вас.

Мне тяжело было прочитать Ваши слова о «чванстве, саморекламе», о том, что Вы достойны всяческого «порицания». Все это не следовало писать, потому что этого не было. Просто – не было.

Всего доброго. Будьте здоровы. Книжку еще не получил. Прочитав ее – напишу Вам6, если хотите.

Жму руку.

А. Пешков

30.1.27 Sorrento

14. Вс. Иванов – А. М. Горькому*

24 августа 1927, Тур

Дорогой Алексей Максимович,

при отъезде Воронский просил меня написать Вам, что он послал вам два или три письма, на которые Вы не ответили. Письма эти объясняют те обстоятельства, при которых он вынужден был покинуть «Красную новь»1. Вы бы на них ответили, несомненно… Ясно, что письма перехвачены соответствующими учреждениями2.

Я Вам сбирался давно написать, но попал за границу – и у меня от всего увиденного и услышанного получилась такая карусель в голове… Сейчас я еду на автомобиле по Франции, уже восьмой день, проезжу еще недельку и вернусь в Париж.

Мне бы очень хотелось Вас повидать, и если б Вас не затруднила посылка итальянской визы мне и сопровождающему меня Льву Никулину3, – я бы с большим удовольствием проехал в Неаполь. Если добыча виз сколько-нибудь сложна – хлопотать не стоит. Я схожу к итальянцам и буду просить у них транзит через Италию на Вену.

В Париже я думаю прожить еще месяц и в октябре вернуться в Москву. В первых числах ноября в Художественном идет премьера моей пьесы «Бронепоезд»4. Это первый сценический мой опыт, и я страшно волнуюсь.

Воронский грустит – и очень похоже, что его и из «Круга» вышибут5. У меня такое чувство, что мы в России живем не весело. Или я сам мрачный?

Кланяюсь Вам.

Всеволод Иванов

Адрес мой: M-r Vsievolod Ivanov chez М. Cheftel 5б, rue Michel Auge Paris. XVI

Языками я и по сие время не обладаю. Но вот еду я по Франции и смотрю, как жрут и как живут французы и на это так противно и так завидно смотреть, что лучше не слушать того, чего бы они мне сказали.

Один француз посмотрел на меня и сказал излюбленную их поговорку:

– Поскобли русского и найдешь татарина.

А я ответил:

– Зачем же вы нас так усердно скоблили.

15. Вс. Иванов – А. М. Горькому*

6 сентября 1927, Париж (?)

Дорогой Алексей Максимович, получил Ваше письмо1 и огорчился, ибо в тот же день появилось из Москвы сообщение, что пьесу «Бронепоезд» Главрепертком запретил2 как недостаточно революционную. Что им еще революционнее может быть – бог их знает, но мне приходится возвращаться в Россию – говорить, переделывать, убеждать… скучная наша жизнь!

Думаю, если удастся приехать к Вам из России, как только справлюсь с театральными своими делами, а на сколько они времени растянутся – тоскливо и подумать.

Подробно и, может быть, веселей напишу Вам из Москвы.

Привет.

Всеволод Ив.

16. Вс. Иванов – А. М. Горькому*

2 октября 1927, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – мой хороший знакомый японский журналист Отокичи Рода1 очень желал бы повидаться и поговорить с Вами. Я прошу Вас, если возможно, принять его – человек он славный, любит Россию и русскую литературу. Я по-прежнему вожусь с «Бронепоездом» – кажется, скоро все улажу, – в 10-ие Октября оная пьеса будет показана.

Сидит сейчас против меня на диванчике Шкловский и просит передать Вам поклон.

Привет Вам.

Всев. Иванов

17. А. М. Горький – Вс. Иванову*

13 октября 1927, Сорренто

Дорогой Всеволод, –

по поводу японца телеграфировал Пильняку: жду.

Очень сожалею о том, что Вы не приехали вSorrento, так хотелось бы видеть Вас. «Ананий»1 – отличная вещь. Совершенно необходимо, чтоб Вы забрались куда-нибудь в тихий угол и начали писать большую вещь. Пора. У Вас для этого – все данные.

Вот, – приехали бы сюда, я вас хорошо устрою. Денег нет? Можно достать. Чепуха.

Мне кажется, что Вам следовало бы отдохнуть от людей, – даже и от близких, – да подумать о них издали. Это – чудесно «омолаживает».

Ох, знали бы Вы, какую суматоху в эмиграции вызвало разоблачение «визита» Шульгина в Россию!2 Вчера один парень недурно сказал, что Чемберлен, Пуанкаре и другие «великие» люди, вероятно, не будут ходить по улицам Лондона, Парижа из опасения, что их схватят, увезут в Россию и – высекут на Красной площади.

Забавнейшие штуки творятся на планете нашей.

Крепко жму руку. А о поездке сюда – подумайте! Хорошо бы!

А. Пешков

13. Х. 27 Sorrento

18. Вс. Иванов – А. М. Горькому*

28 октября 1927, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – получил Ваше письмо. Очень рад, что «Блаженный Ананий» Вам понравился – рассказ мало кому нравится, и те люди, мнением которых я дорожу, говорят, что в нем есть болезненный уклон и даже извращенность. Мне обидно, потому что рассказ этот я люблю больше всех своих работ.

Последнее время все страдал над «Бронепоездом», говорят, работа удалась, даже старик Станиславский хвалил пьесу1. Я только боюсь одного, чтоб это не было настолько патриотично и фальшиво, что через год и смотреть будет невозможно.

Третьего дня вечер был дождливый, слякотный. У меня в ограде словно в бане, в субботний день, грязища и желтые листья. Сыро, тепло. Надел я осеннее пальто, – жарко, неудобно, но приятно. И вот чувствуя – и радуясь теплу и неудобству – иду я по Тверской. На углу Камергерского, против здания строящегося Телеграфа (с необычайно грязными стеклами – не успели отмыть и с гигантским и некрасивым гербом, чем-то похожим на восточные ордена), встретил я Воронского. Воронского я не видал давно, месяц, полтора. Я наилюбезнейше улыбнулся, снял шляпу, остановился было… Воронский кивнул чрезвычайно небрежно и величественно прошел мимо. Оказывается, здороваться не хочет.

И все это потому, что я согласился сотрудничать в «Красной Нови» в новом ея редакционном составе2, и потому, что не объяснил причин моего согласия, ему.

Согласился я работать в «Красной Нови» потому, что считаю все литературные споры сейчас – напостовщина и прочее – споры мелкие, кружковые – не от слова «кружки», а кружок, споры эти никак не влияют на развитие русской литературы, ибо литература идет своим необычайно трудным и, я бы сказал, подготовительным путем. Настоящая литература начнется лет через пять-десять… 5-10… Волею истории мы развиваемся позднее, чем наши учителя и наши отцы, ибо то, что нам нужно выучить и понять, превышает знания, понятия – и даже чувства – наших отцов – во много раз. Может быть, это и плохо, может быть, мы и не научимся никогда, то есть никогда не будем цельными, а так и умрем эклектиками.

Как, например, мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий Богов воин, – а мечтательный бандит. Даже того начала, которое создает скупых европейских мещан, в мужике мало, почти нету. Разбогатев, превратившись в кулака, мужицкий род во втором, третьем, редко четвертом колене – разлагается, спивается.

И отход Воронского от «Кр(асной) Нови» произошел не оттого, что он не напостовец или напостовец, а оттого, что он связан с оппозицией3.

Литература в истории развития теперешней России играет ничтожную роль. Мы уже не учителя жизни – мы писатели – мы свидетели, а поэты – баяны. Оно и верно: когда орды шли из Монгольских степей на Европы, их, конечно, вели не поэты.

Работать мне здесь над большой вещью, вы угадали, – трудно, и не потому, что у меня нет помещения или нет денег. Тем и другим – по советским масштабам – я обладаю в избытке. У меня нет спокойствия, нет уверенности в себе и, должно быть, плохо развито чувство честолюбия. Я плохой общественник, я не альтруист, я мало люблю деньги, но работать я люблю, и мне все кажется, что вот пройдет немного, что-то во мне произойдет, и я сяду и буду долго и много работать.

Смогу ли я работать за границей? Не знаю. Что я могу хорошо пить и шляться без толку, с радостью по улицам – это я выяснил с точностью необыкновенной. Надо крепко подумать.

Бабель в Италии. Он у вас был?4 У этого еврея с русской душой – суматоха в голове. Ему не хочется быть экзотичным, а русскому писателю не быть сейчас экзотичным – трудно.

Пятый день идет дождь то теплый, то холодный. В мое окно видно развешенное на веревках драное белье; кирпичный сарай, который превращают в трехэтажный дом – уже пробили окна, вставили рамы; окна почему-то завешены рогожами.

Вчера мне принесли анкету для газеты. Фанфара по случаю 10-летия. Там есть вопрос – «что вас поразило больше всего в это десятилетие?» Я ответил – «скука..»5

Привет Вам.

Всеволод


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю