Текст книги "Тайное тайных"
Автор книги: Всеволод Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 49 страниц)
Среди своих учителей в литературе Вс. Иванов называл также И. А. Бунина. Рассказы из «Тайное тайных» и деревенскую прозу Бунина начали сопоставлять с момента выхода книги Вс. Иванова. Сам A.M. Горький в письме молодому писателю поставил мастерство Иванова едва ли не выше бунинского. На связь творчества двух писателей указывала прижизненная критика самых разных направлений. О «влияниях» прозы Бунина, «заметных не только в литье словесного орнамента, но и в тематике», – пишет «перевалец» Ник. Смирнов, сравнивая рассказы «Жизнь Смокотинина» и «Ночь» с бунинскими «Я все молчу» и «Преступлением»118. На бунинскую «Деревню» указывает один из ведущих пролетарских критиков Г. Е. Горбачев: «…вряд ли кто после „Деревни“ Бунина изображал деревню прежде всего (а через нее и весь человеческий быт) в таких пессимистических тонах, как Иванов. Хищно-собственническая, животная, грубая, жестокая, слепая даже в своих лучших порывах – такова деревня Вс. Иванова»119. Справедливо отмечая внутреннюю связь между прозой Вс. Иванова и И. Бунина, критики не захотели увидеть едва ли не главную тему, роднившую двух писателей, – тему душин арода. Вслед за Буниным передавал автор «Тайное тайных» внутреннее ощущение человеком поколебленности всех основ привычной жизни, какой-то катастрофической необратимости гибельного пути России. Соприкасалась эта тема и с вопросами национальной психологии, и с религиозно-философским вопросом о богооставленности человека. Практически на всех персонажах Бунина лежит печать предчувствия того времени, когда «…потрясется земля, небо, / Все камушки распадутся, / Престолы Господни нарушатся, / Солнце с месяцем примеркнет, / И пропустить Господь огненную реку!»120 («Я все молчу», 1913). Эти строки, исполненные мрачного ожидания Страшного суда над людьми, которые «…жили-были / Своей вольной волей, / В церкви не бывали, / Заутреню просыпали»121, завершают рассказ. Критика не случайно увидела связь между героями рассказов «Я все молчу» и «Жизнь Смокотинина». В обоих рассказах сыновья-наследники, отрекаясь от своих отцов, вступают на путь гибели. В бунинском Шаше и в ивановском Тимофее странно сочетаются беспричинная тоска и буйное веселье, страшное разрушительное начало, жаждущее драки, насилия, убийства, и поколебленная вера, принимающая у Шаши уродливую форму юродства и скоморошества, а у Тимофея проявляющаяся в желании прийти с покаянием к отцу. Как и бунинский герой из рассказа «Я все молчу», несмотря на свое исступленное актерство, знает, что «придет время», так и ивановские Тимофей, Афонька («Ночь»), Мартын («Плодородие»), Сапега («Смерть Сапеги») и другие герои «Тайное тайных» смутно ощущают свою греховность. Так, Афонька, ожидая наказания за убийство старухи, кланяется судье «низко, как отцу не кланялся во всю жизнь»; Мартын после насилия над Еленой принимает мирской суд как справедливое возмездие; Сапега предчувствует суд, на котором «товарищам» не сможет ничего объяснить, и т. д.
Не менее сложной выглядит привычная для советского литературоведения параллель Иванов – Горький.
Как известно из биографии Вс. Иванова, Горький напечатал ранние рассказы молодого сибирского писателя, помог переехать в Петроград и, по сути, ввел его в литературу. На протяжении всего периода общения двух писателей, вплоть до смерти Горького, Иванов оставался его верным и надежным помощником в литературных и общественных делах, был частым гостем в доме и вообще дорогим для Горького человеком. По свидетельству К. Федина, «к кому другому, <…> а ко Всеволоду чувство Горького было не менее отцовского»122. Однако стоит отметить, что в разные периоды общения Горького и Иванова их отношения были различными и подчас весьма непростыми.
В октябре 1921 г. Горький уезжает за границу, в период создания «Тайное тайных» между учителем и учеником идет интенсивная переписка, в которой так или иначе затрагивается тема деревни. В письме от 20 декабря 1925 г. Иванов делится с Горьким замыслом показать в романе «Казаки» «мужицкую тоску по семье, по дому, по спокойному хозяйству» (С. 328). Вместе с письмом посылает ему рассказ «Плодородие» о раскольничьей деревне на Алтае, герои которого, мужики, написаны словно бы в подтверждение главной идеи нового романа. В письме от 7 октября 1925 г. звучит нескрываемая тревога за С. Есенина – в то время близкого Вс. Иванову человека. Примечательно, что, отвечая на вопросы и мысли Иванова, не связанные с деревней, Горький внимателен и подробен, но ивановские замыслы и произведения о мужиках никак им не комментируются. Между тем современникам было хорошо известно отношение A.M. Горького к деревне, к «мужикопоклонникам и деревнелюбам» (слова Горького из письма к Н. И. Бухарину от 13 июня 1925 г.). Возникает закономерный вопрос: почему Горький не спорит с Ивановым о деревне? Недоумение Горького по поводу «идеализации» Ивановым крестьянства встречается только в письме от 8 ноября 1927 г.: «Очень удивлен Вашими словами: „мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий богов слуга, а мечтательный бандит“. Не ожидал, что Вы можете так думать и что для Вас приемлема литературная идеализация народниками крестьянства». Неужели действительно не ожидал? В таком случае, может быть, прав К. Федин, который вспоминал об одной из первых встреч Иванова с Горьким в 1921 г. и невероятных, жутких рассказах Иванова о Гражданской войне в Сибири: «Но главное – какую убедительную опору находят горьковские представления о российском человеке в рассказах этого подлинного свидетеля гражданской войны! Все подтверждается: страшен человек…»123. Но если Горький находил в рассказах Иванова лишь подтверждение своего видения русской деревни, то почему не откликнулся, как, например, на роман Л. Леонова «Барсуки» (письмо от 8 сентября 1925 г.). А если не находил, почему не захотел «немножко поспорить»? Ведь спорил же в это время с К. Фединым и именно об отношении к крестьянской культуре, утверждая, что «все мои симпатии на стороне „понукающих“ и мне органически враждебно постоянное противодействие мужика неотразимым требованиям истории»124. Или все дело в том, что Иванов, в отличие от Федина, в диалог не вступал и свою точку зрения не отстаивал, а просто в следующий раз писал совершенно о другом?
Так или иначе, ни «Тайное тайных», ни замысел «Казаков» никак не будут откомментированы Горьким. Назовет и похвалит он два рассказа: «На покой» (1926), сюжетная коллизия которого – мотив «снохачества» – близка рассказу самого Горького «Птичий грех» (1915) из цикла «По Руси», и «Блаженный Ананий» (1927), в котором встречаются мотивы «Отшельника» (1922). При этом похвала относится к сфере литературного мастерства. Проблематики и героев ивановских рассказов Горький не касается вовсе, как бы их не замечает.
Тем не менее в произведениях писателей этих лет – «Тайное тайных» и горьковских «Рассказах 1922–1924 гг.», «Заметках из дневника» (1924) – наблюдаются явные переклички. Несмотря на отчетливо выявившуюся в письмах внутреннюю полемичность мировоззренческих концепций писателей, как это ни парадоксально, именно в первой половине 1920-х годов наиболее ярко обозначился в их творчестве общий контекст идей, героев, образов.
В центре рассказов Вс. Иванова этого периода – «тайное тайных» человеческой души, глубинные пласты человеческой психики. В статье «Призвание писателя и русская литература нашего времени» (1923) об этой задаче литературы пишет и Горький: «…цель эта – показать миру, что человек и в пороках, и в добродетелях его неизмеримо сложнее, чем он кажется нам. Художник знает, что в человеке несоединимо спутано множество противоречивых начал»125.
Основной замысел «Тайное тайных» – изображение трагического перелома национального сознания русского человека периода войн и революций. Вопросами национального характера «болеет» и Горький в 1-й половине 1920-х годов. В августе 1923 г. он пишет Р. Роллану, комментируя замысел рассказа «Карамора»: «Мучает меня эта загадка – человеческая русская душа. За четыре года революции она так страшно и широко развернулась, так ярко вспыхнула. Что же – сгорит и останется только пепел – или?»126.
Тема богоставленности человека становится едва ли не центральной в литературе XX в. Сравним звучание ее в рассказах A.M. Горького и Вс. Иванова.
У Горького: «Ночью сяду на койке. Суну руки в колени и думаю: „Как же так, господин Бог? Стало быть, Вам все равно, как я живу. Ведь вот собираюсь я человека убить, подобного мне, и очень просто могу убить. Как же это?“ Молчит господин Бог»127 («Заметки из дневника»).
«Выдал я его и ждал, что теперь в душе моей что-то взвоет. Ничего не взвыло. <…> Говорят, есть в глазу какой-то „хрусталик“, и от него именно зависит правильное зрение. В душу человека тоже надо бы вложить такой хрусталик. А его – нет. Нет его, вот в чем суть дела»128 («Карамора»).
У Вс. Иванова: «Господи! Может, и твой глаз спален. Не видишь!.. Где они, очи твои, Господи! <…> Молчит господь, онемел… Непонятно глух»129 («Лога»).
«Мартын в Бога не верил, и ему казалось, что все верующие притворяются, но сейчас он обидчиво сказал: – Видно, и Бог-то тоже спит. У одного меня, што ли, сердце ныть обязано» («Плодородие»).
Сопоставимыми в произведениях учителя и ученика оказываются мотивы «сокровенного слова» (Горький – «Отшельник», Иванов – «Полынья»), мирского и Божьего суда (Горький – «Карамора», «Заметки из дневника», Иванов – «Ночь», «Жизнь Смокотинина», «Смерть Сапеги», «Плодородие»).
Критики-современники, вне зависимости от того, хвалили или порицали они писателей, четко уловили близкое направление их художественных поисков. В произведениях М. Горького 1920-х годов А. К. Воронский увидел «фантазии писателя о непрочности мира», «восприятие природы как ненадежного и коварного хаоса», «неосмысленной стихии», где «прочным и надежным является только человек»130. В том же 1926 г. критик писал о новых произведениях Вс. Иванова: «Между творческим началом человека и косной, огромной, космической, неорганизованной, слепой стихией жизни есть глубокое неизжитое противоречие. <…> Всеволод Иванов ощутил, нащупал, осязал это противоречие»131. Почти в одних и тех же негативных выражениях оценивали рассказы Горького и Иванова критики журнала «На литературном посту». О Горьком: «В явно безумных, патологически-ненормальных Горький видит только странности здорового человека. <…> Галерея человеческих фигур развертывается непрерывно, все фатальнее и уродливее и превращается в непостижимый, душный кошмар бредовых галлюцинаций»132. Об Иванове: писатель «погружен в омут бессознательных и кроваво-грязных страстей. <…> мания и бред, возведенные в категорию необходимости, – вот подпочва творчества Вс. Иванова»133.
Все это ни в коем случае не означает, что решали писатели «больные» вопросы одинаково – скорее, наоборот. Но ведь ставили оба.
Книга Горького «Рассказы 1922–1924 гг.» вышла в Берлине в 1924 г., до этого рассказы «Отшельник», «Карамора» и другие публиковались в берлинском журнале «Беседа». О том, что Иванов эти рассказы читал, свидетельствует его письмо к Горькому от 4 декабря 1924 г.: «Я и Пильняк работаем сейчас в „Круге“ редактируем. И вот у нас к Вам просьба: если б нам издать в „Круге“ книгу последних Ваших рассказов? Может быть, сообщите условия и как и где собрать оную книжку» (С. 320). Что касается «Заметок из дневника», то большая часть их в течение 1923–1924 гг. печаталась в журналах «Красная новь», «Прожектор», а также в «Русском современнике» и «Беседе» и тоже вряд ли могла быть неизвестна Вс. Иванову. При этом в письмах Иванова, в отличие, скажем, от других серапионов, нет никаких суждений на тему «нового» Горького. Возникает вопрос: если читал, почему не откликнулся? Смеем думать, что отсутствие прямых суждений ученика как раз и связано с его ответами на общие философские вопросы, которые отнюдь не вписываются в горьковское направление. Разность обозначилась уже в самом начале общения двух писателей.
Отклик на программную для Горького «Песнь о Соколе» мы находим в раннем рассказе Вс. Иванова «Шантрапа» (1917). Очевиден иронический контекст аллюзии. Нищие странствующие артисты бредут по пыльной дороге, ведут на веревке осла с поклажей. Осел вырывается и убегает. Венчает описание следующее заключение: «Паспорта, гришь, с лошаком убежали! Ну, когда поймаешь, тоды и ползи, шантрапа!
Они останавливаются среди улицы. Саянный с тоской говорит: – И что же, куда теперь? „Безумству храбрых…“ Черт бы тебя драл»134. Молодому Иванову откровенно чужда мысль Горького о гордом Человеке, а если некоторые герои ранних рассказов, легенд и сказок писателя и показаны великими, то проявляется это величие в жертвенном отречении, раскаянии и смирении («Рао», «Нио», «Сон Ермака», «Сын человеческий» и др.). Ранние поиски Иванова помогают по-новому прочитать его письмо Горькому 1916 г.: «Вы знаете, где вырабатываются воля и любовь к жизни – мне кажется, любовь к жизни и смысл ее можно понять через страдания. Разве есть другие пути»135. Верный себе Горький отвечает: «Знайте, что всем нам, знающим жизнь, кроме человека верить не во что»136. В спор Иванов не вступает, но, судя по всему, принятия главная горьковская идея у него не находит. Истинную веру и он, и его персонажи будут искать всегда и везде: в раскольничьих скитах, у шаманов, на пашне, но отнюдь не в «гордом» человеке, иногда приходя к печальным экзистенциональным выводам. «Человек – пыль» – это заключение мужика Селезнева из повести «Партизаны» (1921) Вс. Иванов дословно повторит в письме к А. Н. Толстому 1922 г.: «В социализм я не верю, в науку тоже, в Бога тоже, а человек – человек пыль»137.
И все же именно книга «Тайное тайных» показала, что Иванов по-своему, не как Горький, верил в человека, верил, что в сокровенных глубинах его души, искореженной трагическими переломами эпохи, все же живет и вера в Божье слово, которое вспоминается в момент близкой смерти Богдану из рассказа «Полынья» и не является, как у Горького в рассказе «Отшельник», «цветистым словом», прикрывающим «грязную преступную ложь»138. Верит горьковский ученик и в покаяние после преступления – вновь вспомним отношение к суду Афоньки, Мартына и других персонажей «Тайного тайных». И в Божью правду – «хрусталик», сохранившийся в душе человека.
Сложность внутреннего мира ивановских мужиков – героев «Тайное тайных» немало удивляла критиков. «Наблюдения над героями произведений Вс. Иванова приводят к выводу, что мистические таинственные одежды совсем не к лицу среднему человеку, которого писатель любит изображать»139, – утверждал Г. Якубовский. С неменьшим недоумением критик Ж. Эльсберг отмечал, что для «некультурности деревни» необычна «точность психологических ассоциаций Иванова, <…> она требует если не умственной, то эмоциональной, и притом очень высокой культуры»140.
Сам, вероятно, того не подозревая, критик назвал одну из важных отличительных черт, определивших особое место книги «Тайное тайных» в «спорах о мужике» первого советского десятилетия. Отмечая влияние «Тайного тайных» на книгу рассказов о деревне другого попутчика Л. М. Леонова «Необыкновенные рассказы о мужиках» (1928), критики указывали на одно существенное различие: «По основному настроению рассказы эти очень близко подходят к „Тайному тайных“, отличаясь вместе с тем меньшей психологической углубленностью, большим и очень ярким показом внешних ситуаций, действий, положений»141.
Л. Леонова и Вс. Иванова в эти годы связывали дружеские отношения. В 1925 г. оба писателя близко общались с С. Есениным, а в январе 1926 г. вместе стояли у его гроба. В период написания Ивановым книги «Тайное тайных» Леонов работал над романом «Вор», публикация которого началась практически одновременно с выходом «Тайного тайных» (Красная новь. 1927. № 1–7). Оба писателя опять-таки в это время переписывались с Горьким. Оба в 1927 г., судя по письмам к Горькому, решали непростой вопрос о выборе своего пути в литературе. Декабрем 1927 г. датируется письмо Леонова: «Работать надо, делать вещи, пирамиды, мосты <…>. России пора перестать страдать и ныть, а нужно жить, дышать и работать много и четко. И это неспроста, что история выставила на арену людей грубых, трезвых, сильных, разбивших вдрызг вековую нашу дребедень (я говорю об мятущейся от века русской душе) <…>. Мучительно, страшно, но как необходимо нам такое вот исцеление от „мечты напрасной“ <…> и прозрение для того, чтоб увидеть мир реальный, жесткий, земной…»142. У Иванова: «Волею истории мы развиваемся позднее, чем наши учителя и наши отцы, ибо то, что нам суждено выучить и понять, превышает знания, понятия – и даже чувства – наших отцов – во много раз. <…> мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий Богов воин, а мечтательный бандит» (письмо А. М. Горькому от 28 октября 1927 г.-С. 340).
Но в 1925–1926 гг., когда писались «Тайное тайных» и «Вор», для обоих писателей «мятущаяся русская душа» оставалась предметом пристального художественного внимания.
В романе «Вор» имеются поразительные переклички с «Тайное тайных». Практически совпадают эпизоды в поезде, когда Митя Векшин («Вор») и Афонька («Ночь») пугаются робкого и осторожного прикосновения незнакомой старухи. Митя, в отличие от Афоньки, понимает, что «это мысль его сидит рядом и издевается»143, но и для героя Иванова все дальнейшее, что происходит между ним и странницей, сродни бреду или галлюцинации.
Авторское заключение о герое романа: «Он не имел силы ни просить, ни требовать, – он только звал на помощь теми последними словами, которые лежат у всякого про последний случай на тайном донышке души»144, – перекликается с обращением Богдана из рассказа Вс. Иванова «Полынья»: «Идти вперед по уброду было до обиды страшно…<…> „Господи!“ – прокричал он…»
Ряд совпадений можно продолжить.
Характерно, что после публикации первых частей романа «Вор» напостовский критик В. В. Ермилов противопоставил роман Леонова и «Тайное тайных»: «…нет никаких тайн в мире, кроме человека, и нет никакого смысла в мире без человека, ибо этот мир заново творит сам человек.
Так подходит к миру Леонов, и в этом существенное и ценное его отличие не только от Пильняка, но и от ряда других крупнейших писателей-попутчиков. Вс. Иванов, например, в своей последней книжке „Тайное тайных“ называет две части, на которые разделяется для него мир: благостная, спокойно-мудрая природа – и беспокойный, пачкающий ее мерзкими своими проявлениями, запутанный, жестокий, завязший в своих липких испражнениях человечишка»145.
Дождись критик публикации последней части романа «Вор», он смог бы прочитать леоновское опровержение его умозаключений: «Деревья, трава, луна… все это сытое, довольное. Ни в чем нет мучения. Мучится от неустроенности только один человек»146. Дочитавший роман до конца напостовец Ж. Эльсберг проведет в 1929 г. параллель между «Тайное тайных» и «Вором», указав на «уход от народнических настроений» обоих авторов и необязательность для них «крестьянского фона». «Разве напряженный интерес к сложнейшим ассоциативным сцеплениям, происходящим в человеческом сознании, разве утонченно-сенсуалистическое <…> восприятие мира не может быть скорее связано с психо-идеологией ушедшего в самоанализ индивидуалиста-интеллигента, чем крестьянина, занятого тяжелым физическим трудом»147, – напишет критик о «Тайное тайных» и в этом же ключе выскажется о леоновском герое: «Сам Митька <…> больше всего напоминает, несмотря на свое „рабоче-крестьянское“ происхождение, мятущегося городского интеллигента»148.
То, что Эльсберг отказал «темным» крестьянам в сложности чувств и ассоциаций, допустив, что «смятенная душа» может быть только у интеллигента, не удивительно для 1920-х годов. Удивительно, насколько, несмотря ни на что, оказались точны критики в своем понимании истоков этой смятенной души. Тот же Ермилов писал: «На войне „преклонился разум“ не одного Агейки (персонаж романа „Вор“. – Е. П.), а сотен тысяч Агеек, Петров, Васильев, Иванов. <…> И если в отношении социальной психики война явилась огромным революционизирующим фактором, то в отношении индивидуальнойпсихики тех сотен тысяч людей, которые были оторваны от привычных условий жизни, война не могла не явиться причиной самых разнообразных и причудливых изменений и отклонений. Она опустошила многих и многих»149.
Тема опустошенной души и мотив духовной пустыни – ведущие в «Тайное тайных». В рассказе «Пустыня Тууб-Коя» есть внесюжетный фрагмент, специально отделенный Ивановым знаком звездочка (*) от основного описания событий и в некотором смысле представляющий прямое авторское слово: «Мы все не доходим. Было другое лето в Петербурге, где нет гор и где море за ровными скалами, построенными людьми. Все же и там дует ветер пустыни, свивает наши полы и сушит, без того сухие, губы. Птица у меня на родине, в Лебяжье, выводила из камышей к чистой воде желтых птенцов. Я не видал их. Об этом напомнили мне книги. Петербургские тропы ровные и прямые, а я все-таки недалеко ушел со своей тоской». Пустыня, в которой человек напрасно ищет свой путь, – лейтмотив в творчестве Вс. Иванова этих лет. Рассказ «Садовник эмира Бухарского» (1924) завершался тем, как уходит из дома и от сада, в котором трудился всю жизнь, Кара Дмитриев, покидая сына, ставшего деятельным членом партии и чужим родному отцу. Финал рассказа звучит вопросом в пустоту: «Какие и чьи солдаты будут пить вино с этих полей? Повезут ли они оружие, или на порогах своих домов будут избивать отцов или будут без ответа призывать их? Или опьяненные вином создадут новые дворцы и призовут сюда новых садовников? <…> Пустота и пустыня в сердце земли – в вине и в человеке»150. Сборник рассказов Вс. Иванова, вышедший практически одновременно с «Тайное тайных», имел символическое название – «Дыхание пустыни», и первый же рассказ «Шестнадцатое наслаждение эмира» представлял героя – «великого инструктора и странника» Ершова, на пути в никуда: «Опять горестно и одиноко запахли разлагающиеся отбросы, и Ершов тронул своего коня и сказал грустно: „Ну, что же, качай дальше, браток“»151. Зоркая критика образ пустыни связывала с содержанием обеих книг Иванова. В 1927 г. Н. Смирнов писал: «Художественная сила рассказов (не всегда равномерная) только резче отделяет их внутреннюю мрачность и скорбь. Конечно, мрачная их глубина – не беспросветна: в них можно отыскать и ощутить теплую и грустную боль за человека, прошедшего раскаленно-кровавый путь жесточайших войн, – но, все-таки, общее впечатление от книг талантливого писателя – впечатление духоты, напряженной безысходности и неразрешенности загадок человеческого бытия на земле <…>. Перед художником нашего времени, особенно перед художником крупным, стоит великая задача – соединение „вечных“, непреходящих тем с современностью, с ее благотворным дыханием, – отнюдь не „дыханием пустыни“, – с ее необъятными творческими силами, которыми движет величайшая энергия и жизнерадостность»152.
Глубинный поиск Иванова и направление его преодоления горьковского канона выявляются и при сопоставлении «Тайное тайных» с книгой о деревне К. Федина «Трансвааль» (1927). В 1927 г. один из ведущих деятелей РАПП Л. Авербах, говоря «о росте новобуржуазной литературы»153, причислил к ней произведения М. Булгакова, К. Федина и Вс. Иванова. «Трансвааль» и «Пастух» К. Федина «обязывают нас со всей серьезностью поставить вопрос о тех путях, по которым идет сейчас этот талантливый и значительный писатель», – сигнализировал критик. «Со всей резкостью и категоричностью» Авербах утверждал, что Вс. Иванов «отходит от революции»: «Иванов „Тайного тайных“ и „Дыхания пустыни“ – не Вс. Иванов „Партизанов“ и „Бронепоезда“»154. В заключение статьи констатировалось: «…мимо подобных недостатков мы, как организация, проходить не можем»155.
Не один Авербах в 1927 г. ставил рядом книги двух «серапионовых братьев» – «Трансвааль» и «Тайное тайных», создававшиеся практически в одно время: 1924 – начало 1926 г. О реакционности, пессимизме, физиологизме, упадничестве писателей написали «Правда» и «Комсомольская правда», «На литературном посту», «Молодая гвардия» и др. Истребительная критика не утихнет ни в 1928, ни в 1929 г. 14 декабря 1928 г. Федин записывал в дневнике: «В частности обо мне: Керженцев в газете „Читатель и писатель“ как о „правой опасности“; некто Исбах в фельетоне „Лицо классового врага“ в „Комсомольской правде“ <…>. Вместе со мной во врагах ходят Всеволод, Сергеев-Ценский, Леонов, Пильняк…»156.
С деревней К. Федин, как и Вс. Иванов, связан с первых лет творчества. В 1919 г., когда Иванов в Сибири работает над рассказами о мужиках-правдоискателях, Федин в письме к сестре, перечисляя города Европы, по которым он «ездит мысленно», роняет знаменательную фразу: «И мне чудится, что без деревни мне не обойтись. Ты знаешь ведь мою страсть к экспериментам – хочу поучиться и у мужика»157. В первые петроградские «серапионовские» годы оба писателя получают имя «народников». Едкое замечание И. Г. Эренбурга 1922 г. о «неблагополучии по части милого мужичка»158 у некоторых серапионов относится именно к ним. Однако русская деревня – отнюдь не серапионовская тема, и, наверное, не случайно в биографии двух братьев появляется человек и писатель, для которого серапионы, особенно младшие – Каверин и Лунц, «чужие», – И. С. Соколов-Микитов. «Вот – люблю тебя и Иванова <…>, стариков. Вы оба искренние»159, – писал Федину Соколов-Микитов в октябре 1922 г. В его письмах обозначено и принципиальное несовпадение с серапионовскими «учителями» – Горьким, Замятиным, Ремизовым: «Отчего они так сильны в описании отрицательного? А ведь Каратаев – Россия, Россия. Россия – в тысячу раз больше, чем горьковские Челкаши <…>. Душа моя тянется к другой России – к добру! к Пушкинскому»160. Обоих писателей Соколов-Микитов зовет к себе в гости, в деревню Кочаны: «Это не пильняковская Россия. Это русская (деревенская) Россия»161 (письмо Федину от 3 ноября 1922 г.). С августа по октябрь 1923 г. Федин гостит у друга впервые, затем не раз приезжает вновь. Можно с уверенностью сказать, что его деревенские рассказы середины 1920-х годов берут свое начало именно здесь.
Иванов, несмотря на приглашения: «Зимой я ожидаю тебя и Федина в наши Дорогобужские болота. Постараюсь угостить волчьей облавой и первачом»162 (письмо от 8 декабря 1926 г.), к Соколову-Микитову так и не собрался. Корни его деревни – в родной Сибири.
Помимо биографических, личных источников деревенских рассказов писателей, существовали внешние, общественные. Имя пастуха Прокопа, ставшего героем рассказа Федина «Мужики», впервые появится в письме Соколова-Микитова от 23 декабря 1922 г.: «Ты или меня не понял, или наврал я. Я знаю лишь наше всегдашнее русское, что было и будет: Алексей и Петр.<…> Когда станет „их“ царство – „нас“ упразднят за бесполезность <…> – будет сыто и безбольно, не станет горячей жажды. „Жизнь – организованная борьба“ (употребляешь ты их слово) – пулемет, газ, государство, революции, Америка <…>? Или Венера Милосская? И как сличить: культура и цивилизация? <…> С нами живет наш деревенский пастух Прокоп, с великою легкостью могущий отдать прохожему побирушке свою последнюю корку. Я, может быть, путаю, но для себя надо решить твердо: Прокоп ли, англичанин ли? Горьковский „цыпленок“ (помнишь, рассказывал Анненков) или мужичий „бздех“?»163.
Слова «культура» и «цивилизация» в письме не случайны. Весной 1922 г. в центральной печати разворачивается бурное обсуждение книги русских философов «Освальд Шпенглер и „Закат Европы“». Ф. А. Степун, С. Л. Франк, H.A. Бердяев, Я. М. Букшпан в составивших книгу статьях рассматривали «центральную мысль книги Шпенглера» (Бердяев) – вопрос о цивилизации и культуре. Цитируя утверждения Шпенглера о том, что «культура религиозна, а цивилизация – безрелигиозна», что «культура национальна, а цивилизация – интернациональна», что «цивилизация есть мировой город» и др., Бердяев пишет: «Нас, русских, нельзя поразить этими мыслями. Мы давно уже знаем различие между культурой и цивилизацией»164. Книгу Шпенглера 1917 г. религиозные философы комментируют в 1921 г., оценивая происходящее в Советской России: «Цивилизация через империализм и через социализм, должна разлиться по поверхности всей земли», которой угрожает, по Бердяеву, «цивилизованное варварство среди машин, а не среди лесов и полей»165. Причем, по мнению философа, цивилизация «мирового города начинает двигаться скорее <…> через социализм», и уповать остается лишь на появление в России «нового типа культуры»166.
Мысли философов в 1922 г. были прочитаны как контрреволюционные. Журнал «Красная новь» так откомментировал слова «сущность России есть обетование грядущей культуры»: «Но что за России – это вреднейшие эстетически воспринятые мраки Достоевского, русская экзотика, тяжелый, с трудом изживаемый груз азиатчины, повисший нам на плечи»167. В конце сентября «философский пароход» увозит антисоветскую интеллигенцию. А уже 5 октября в газете «Правда» в статье о «мужиковствующих» писателях Л. Д. Троцкий выразится однозначно: «Революция означает окончательный разрыв народа с азиатчиной, <…> со Святой Русью, <…> приобщение всего народа к цивилизации»168.
Несмотря на то, что и Ленин, и особенно Троцкий в 1921–1923 гг. постоянно употребляли слово «культура», речь, конечно, шла именно о «цивилизации». «Гигантская всемирно-историческая культурная задача»169, по Ленину, заключалась в том, чтобы «сделать население <…> цивилизованным, избавиться от той полуазиатской бескультурности, из которой мы не выбрались до сих пор»170. В условиях Советской России оппозиция Шпенглера неожиданно получила иное звучание: «цивилизация» и «культура» стали выступать как синонимы, которым противопоставлялась «азиатчина», т. е. традиционный уклад русской жизни.
В конце 1922 – начале 1923 г. в диалог с русскими религиозными философами и новой властью, культурой и цивилизацией включаются писатели. Свое слово скажут о проблеме Вс. Иванов в повести «Возвращение Будды» (1922), А. Платонов в статье «Симфония сознания» (1923), А. Толстой в повести «Рукопись, найденная под кроватью» (1923).
В 1925 г. Федин и Иванов переписываются с Горьким и делятся с ним своими замыслами о деревне. Хотя Федин и пишет Горькому: «…вы какой-то стороной суждений ваших о крестьянине очень правы», – он при этом отстаивает свою мысль: «Мне кажется, что будущая-то культура обопрется именно на крестьянина, и никак не на его „понукальщиков“. <…> Пресловутая крестьянская „темнота“, „косность“ и пр. – жалкие слова.<…>… дело-то тут кое в чем другом: мужики-то для нас – заграница, и понукание наше – простое незнание грамоты, непонимание основ культуры». По его мнению, надо лишь «дать возможность и время свободно развиться этой культуре»171. Ответом Федина на категоричное утверждение Горького: «Нет ли здесь ошибки у вас? Ведь „понукающие“ несут в жизнь именно живую, новую истину, и поэтому именно они являются творцами культуры. Именно – они, так всегда было, и будет» (письмо от 17 сентября 1925 г.)172, – станет книга «Трансвааль», где его понимание народной крестьянской культуры откровенно противоречит горьковскому.