Текст книги "Тайное тайных"
Автор книги: Всеволод Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
– К сожалению, я предлагаю пробиваться через линию, мимо поляков, так как из-за бабничанья и разгильдяйства мы имеем на ногах такую гирю, как пластунский полк.
– Почему бабничанья? – торопливо спросил Кабардо.
Плешко понимал, отчего говорит так Пыхачев, и было приятно знать, что Пыхачев сердится и негодует и думает, что Плешко может из-за баб уклоняться от важных операций. Плешко пристально и немного весело посмотрел на Пыхачева и сказал:
– Мое предложение абсолютно противоречит предложению товарища Пыхачева. Я считаю, что бабничать возмутительно и предлагаю: ударить на поляков, расположившихся в селе Картинном…
– А пластунский полк? А вторая рота?
– Причем тут вторая рота, товарищ Пыхачев?
– А притом, – закричал Пыхачев, но тут вошел Матанин и сказал, что представитель пластунского полка товарищ Белов явился на заседание. Кабардо шепнул Плешко: «Вот с бабами-то беда. Чисто солнце незаметны: само на дворе, а рукава в избе. У меня у самого мука и тоска…». У него были, действительно, бесцветные и наполненные непередаваемым мучением глаза.
Пиджак у Белова по-прежнему крест-накрест пересекали ремни, фуражка у него была на затылке. Он стукал сапогом о порог, и желтая пыль плясала у его подошв.
– Тож у вас порядки, товарищи из бригады, ваш парень нашего патруля в кровь избил. При таком избиении, товарищи, война может междоусобная заняться. Тоже – Железная и Железная, а при таких словах…
Плешко близко подошел к Белову:
– Я предлагаю перейти в наступление на поляков и, разбив их, прорваться в Киев, по шоссе, а?
– На Киев? Да вы, товарищи, смеетесь над пластунами! А где ваша славная вторая рота? Полагаете, нам неизвестно? Где?
Пыхачев тягуче и зло отозвался из угла:
– Я уже сообщал товарищу Плешко, что вторая рота рассыпалась и комиссар бригады, товарищ Болдырев, исчез вместе с остатками второй роты.
И Плешко вспомнил, что, верно, до сих пор он не встретил Болдырева. Но как же сообщили, что бригада отступила в полном порядке, когда нет целой роты? Собрание уже все вскочило на ноги. Кабардо дико кричал что-то Белову. Пыхачев, кашляя и плюясь, крутил в углу папиросу. Савка Ларионов вопил, что он не только патрулю, но и самому командиру может набить морду. Но и исчезновение Болдырева, и явная растерянность ячейки не уничтожили того радостного и умилительного чувства, которое владело Плешко уже второй день. У него по-прежнему пылали руки, и надо было водить ладонями по одежде, чтобы как-нибудь уменьшить жар. Он знал, что собрание откажется наступать на поляков, эти пепельные истомленные лица хотят сна и немного пищи. Они получают в день фунт хлеба и немного каши. Они оборваны, покрыты вшами, во всей бригаде нет ни одного куска мыла. От женщины, которая сегодня обнимала его, пахло салом. Она, должно быть вытирала грязь с лица куском сала. Вот командир Белов орет Савке:
– Бригада имеет одиннадцать пар сапог, а что видят от этих одиннадцати пар пластуны?
– Какие сапоги, товарищ Ларионов?
– А ну их к черту, с сапогами вместе. Вы, товарищ Плешко, не думайте о второй роте. Всего в роте сорок человек и половина – местные коммунисты, приставшие по дороге к бригаде. В район Половецкой республики они опасались попасть (банды тут… ух!..), а Болдырев не мог сбежать, убит скорей всего!
– Наплевать, другого Болдырева соорудим. Какие сапоги?
– Ящик тут раскупоривали, со снарядами думали али с консервами, а там сапоги. У нас и на повестке дня стоял вопрос о сапогах, а тут пластун этот приперся… Зачем приходить, ремней твоих не видали?
Красноармейцы внесли длинный ящик с надписью охрой: «Осторожно». И они, действительно, осторожно опустили ящик на пол. Писарь со свечой и с листом бумаги медленно, при общем молчании, приоткрыл крышку. Одиннадцать новых пар сапог, тесно прижавшись друг к другу, лежали там. Прекрасный свежий запах кожи дохнул на собрание. Деревянные и железные гвозди сверкали на чистых палевых подметках. Каблуки были мощны и великолепны. Всю землю округ, три раза округ земли можно пройти на таких каблуках. Сладострастие изображали те лица, что при свете толстой и противно пахнущей свечи, наклонились над ящиком. Шумный вздох как бы колебнул комнату. «Хорошие сапоги», – медленно пролепетал Кабардо.
– Вроде, на ять, – вздохнул Белов.
Затем писарь отстукал на машинке билетики, представители от рот и представитель от пластунского полка командир Белов тянули билетики. И при общем хохоте три пустых билета вытянул пластунский полк! Роты будут тянуть особо. Они уже строятся на улицах. Гул возбужденных голосов наполнил станцию. «Смирно!» – вопил компомроты. Сапоги, сапоги идут по рядам, и ноги вытягиваются, чтобы попасть точно в мерку, потому что, если сапог окажется мал, тогда что… Но сапоги все на один размер – пол-аршина почти подошва, революционный размер у сапога!
Ячейка продолжала заседать, когда босой и прихрамывающий красноармеец тронул легонько Кабардо за плечо. «За тебя тянули, ну тебе по интернациональной роте и вышло», – сказал он обрадованно и выкинул из-за спины перед Кабардо пару сапог с громадными и толстыми голенищами с синими ушками. Опять запах великолепной кожи заполнил лавочку! Собрание прервалось, и председатель собрания товарищ Плешко поздравил Кабардо с сапогами. Кабардо примерил – сапоги были как раз. «Тем не менее, – сказал Кабардо, весь искривясь и злясь, видимо на то, что слова у него не те, которые бы он хотел сказать, – тем не менее, я сапоги!..» Он посмотрел на ноги красноармейца и поднес широкую свою ладонь к глазам. «Ты ноги стер и босиком. И вот бери, не надо мне сапог… Все бери, довольно бабничать!» Слезы показались у него на глазах. «Бери и благодари республику. Во-о!..» Красноармеец с сапогами убежал. Собрание смотрело в пол, молчало.
– Теперь перейдем к вопросу о продовольствии, – сказал Плешко.
Глава тринадцатая
Накрапывал дождь. Животные, утомленные дневным переходом, еле шли. Несмотря на то, что в полутора верстах от дороги в селе стояли поляки, красноармейцы дремали. Ряды штыков зыбились. Савка с пятью пулеметчиками стоял в стороне дороги. Пулеметы его смотрели на поляков. Далеко где-то по небу скользнула ракета, другая. Плешко, дабы ободрить красноармейцев, шел на левом фланге перед реденькой фланговой ротой. Какой-то красноармеец сказал, глядя на ракету: «А коли над нами пустят, и кишок не соберешь, а мне бы только выспаться, ей богу». И Плешко вспомнил, что вот он не спал всю ночь. Прилег было на прилавок – розовое и теплое покатилось ему на глаза, и он тотчас же вскочил и стал думать. Мысли у него в эти дни – резкие, очень однообразные и, возможно, однообразием своим-то и умилительные. Он думал, что бригада поступила правильно, когда отказалась идти на поляков, в лоб. Может быть, и Киев-то давно сдан, и, выбравшись на шоссе, они попали бы под орудия поляков и под сабли кавалеристов. А надо бродить, вилять, ускальзывать…
Он вспомнил, как полчаса тому назад встретился фургон и заспанная Феоктиста спросила его: «Что фургон на правильном пути!». Глупый этот вопрос рассмешил его, да и она вскоре рассмеялась уныло как-то. Потом она говорила, что как красива и великолепна бригада, пробирающаяся под носом противника к своей родной Железной дивизии. И Плешко ответил, что ничего красивого и великолепного, а только одна бестолковая суматоха. Вот фургон влез в середину, когда ему нужно идти в хвосте вместе с обозом. Если вы имеете возможность спать, а не идти пешком, то и спите! Феоктиста выпрыгнула из фургона и пошла с ним рядом. Она гордо, крепкой ногой ступала по грязи, и Плешко, понимая, что не надо так думать, все же смотрел и думал о ней с радостью. Она начала говорить о Бессонове, бандите, главе Половецкой республики. Анна Осиповна много знает о нем, мужики его очень любят. Он немедленно же после переворота, еще в феврале, отдал и поместье, и деньги, и хлеб мужикам и сам ушел в мужики и стал пахать. Теперь он оброс бородой, величественный, высокий, красивый. Мужики его любят, называют своим мужицким царем. А он анархист24.
– Какая чепуха, Феоктиста Степановна.
Но ведь роты бригады, действительно, редеют? Мужики из рот бегут! А куда им бежать, как не в Половецкую республику? Бригада ведь через нее пойдет, через республику, не правда ли? И Анна Осиповна полагает так, что, наверное, пришло в бригаду назначение уничтожить Бессонова и Половецкую республику, как бандитов. Я согласна с этим, их надо уничтожить!
Плешко сделал ей под козырек. Ему показалось, что она его хотела обнять, взмахнула руками… И он был доволен, что отошел от нее (не бабничать!) и злился в то же время на свою трусость. Когда Пузыревский догнал его, он вписывал на третьей странице желтенькой книжки «Ф. С. Мицура».
– Интернациональная рота неохотно выставляет своих в заставы. Вот, товарищ Гавро, объяснитесь. Надо держаться крепче, если начали.
Гавро, запыхавшийся, чуть-чуть прихрамывающий, вытянулся пред Плешко подле. Тихо щелкали бичи, чавкали копыта. На пригорке висело над белой дорогой Картинное.
– У вас даже Болдырев сбежал.
– Болдырев убит. Если начали, держитесь.
– А нашей роте, товарищ Плешко, бежать некуда. Мы не мужики, а интернационалисты, нас, о, да, на осину. Наша рота устала!
– Запишите об этой подлости в свой дневник, когда в самую тяжкую минуту… Это вам не первые дни! Поговорили!..
– Слушаюсь, товарищ Плешко. Я иду сам в заставу. И об этом тоже запишу, о, да.
Он уже отошел прямо, не хромая, и Пузыревский подтолкнул Плешко в бок, указывая на походку. «Их так и надо, за самые внутренности брать.
И хромать забыл!» – и Пузыревский пошел в арьергард, так как опасались, что поляки могут напасть на бригаду сзади. Плешко догнал Гавро и спросил: «Кабардо выпить любит?».
– О, это вы о сапогах, – увеличивая шаги, ответил Гавро, – несомненно, он был пьян25. Он любит выпить. Он молод, но алкоголик, о, да! Если начали, вы правы, надо…
Картинное не проснулось. Бригада проскользнула. Показались тусклые рельсы железной дороги. Пластунский полк гикнул и помчался. Взвился шлагбаум. Стрелочник, древний старичок в дрянном полушубке, накинутом на острые плечи, спросил с крыльца:
– В Половецкую республику направляетесь, что ли? Туды все бегут. Нон-че утром еще Бессонов проезжал, на тройке, сукин сын, в фаетоне…
Глава четырнадцатая
Шли всю ночь и весь день. Было пыльно и жарко. В сумерки бригада увидала Днепр. Левый берег пологий, далекий, на горизонте сверкала коса, похожая на стрекозу. Мужики вспомнили, что скоро покосы, и вздохнули.
Паренек в лаптях и свитке, с кнутом на плече и с чахоточным, злым лицом смотрел с пня, как бригада распрягалась, разбивала палатки, кипятила чай. От фургона к реке шли женщины, усталые с запухшими глазами. Анна сняла ботинки, и косые и влажные следы ее ног играли на глине. Пластуны собрались подле парома с пробитым дном. Паренек в свитке прокричал с пня: «Республиканцы попортили паром! У нас Бессонов есть и своя власть, нам никакой другой власти не надобно».
Плешко направился к парому. Обходя одну из телег, он увидал налитое кровью лицо Гавро, откинувшееся на колесо. Слезы ползли у него на пышные прокуренные усы. Обеими руками он держался за обод. Кабардо, с испуганным и в то же время торжественным лицом, тянул с его ноги сапог. Грязная онуча густой кровью пачкала ему руки. Кабардо сказал, протягивая мокрую от крови ладонь к Плешко: «Он был ранен в икру, но направился в засаду, так как по задачам…».
– И глупо, – сказал Плешко, отходя, – мог сдохнуть. Засада… Паренек в лаптях взмахнул бичом:
– И по ту сторону тоже Половецкая республика. И там Бессонов. Господь бог вас спасет и помилует. Нету у нас ни паромов, ни лодок…
Пузыревский погрозил пареньку пальцем:
– Я с тобой могу поговорить. Поди, паси коров лучше.
Пузыревский постепенно день ото дня проникался к себе все большим уважением. Он предлагал и сам отвечал на свои вопросы. Несколько цитат уже мелькало в его фразах. Он стал вспоминать, как ничтожно мелко жил он раньше и как революция открыла ему глаза. Он с удовольствием, делая соответствующий речи жест, сказал Плешко:
– Обоз придется караулить, как бы мужички не удрали.
– К Бессонову?
– Но куда они могут удрать? Безусловно, к Бессонову. Сумасшедший какой-то: жрет черный хлеб и воду. Говорит, настоящая крестьянская пища и в ней правда. А вся правда в исторической жизни. Конечно, в ней.
У Пузыревского было лицо багровое от попыток высказать далекие и ему еще самому не ясные мысли. А Плешко спросил себя: не потому ли ему как-то знакомо и весело слышать эту фамилию Бессонов, что она напоминает ему его бессонницу, а он чувствует себя отлично, Он хотел было пройти мимо фургона, но ему подумалось: от кого ему прятать свои встречи с женщиной и вообще он не Стенька Разин и бригада не понизовая вольница. Подле фургона выпряженные кони сонно жевали овес. Погонщик, раскрыв рот и раскинув руки, спал на земле. Да и весь лагерь спал. Часовые ходили через силу и зевали. Как странно, ведь только десять минут назад скрипели воза, ржали кони и мычали быки, а теперь такая тишина. Он стоял и думал, ухмыляясь своим мыслям: «ведь не будить же мне ее!». Открылась дверка, и сонное лицо Феоктисты вяло улыбнулось Плешко. Он появлению ее нисколько не удивился. «Я сейчас», – сказала она в фургон. Плешко взял ее за руку; она, продолжая вяло улыбаться, прошла с ним в тополя. Плешко положил ей руки на плечо. Она прислонилась щекой к его руке, и веки ее стали влажными и серыми. Затем, поглаживая глаза, она приподнялась на локтях и медленно проговорила: «А мне еще надобно спать», – и Плешко показалось, что необходимо какое-то объяснение всему происшедшему, если даже оно и не повторится, и он показал рукой к реке, к оврагу, похожему на гребенку. Об овраге он подумал, потому что было слышно, как там позвякивал ручей:
– Вечером, часов в девять.
Она зевнула, переспросила:
– В девять? Хорошо, приду.
Он ходил долго по лагерю, и чем он больше думал, тем ему яснее и яснее казались те причины, по которым он должен говорить с Феоктистой в девять часов. Ясно, она соскучилась по мужику, видела какой-нибудь сон, и то, что произошло, было продолжением сна. Плешко в своей жизни знал мало женщин и всякое новое прикосновение наполняло его удивлением и преклонением пред женщиной, которой он нравился.
Он глубоко вздыхал, а воздух, действительно, был хорош. Лагерь медленно просыпался. С кулем овса, наполовину опорожненным, прошло мимо два красноармейца: «Скоро, сказывают, и Железная грянет». И второй ответил, что давно пора бы ей грянуть. И Плешко подумал, что вот надо бригаде спешить на соединение. «Бессонов, Бессонов», – пробормотал он, дотрагиваясь до щеки. Кабардо стоял подле телеги, под которой спал, стоная во сне, Гавро. Кабардо пил чай из стакана, сделанного из бутылки. Он налил кружку Плешко и вновь уставился смотреть на реку.
– Гавро всю ночь, Ипполит Егорыч, шел. И молча. Я ему говорю: «Запиши для дому», а он: «Личные страданья ни при чем, и моим страданьям мало кто поверит». Хорошо, что навылет. Если начали, говорит…
Щербаков, потягиваясь, потянулся с кружкой к чайнику.
– Хороший человек, – сказал Плешко.
Щербаков взболтнул чай и отозвался:
– Хороший-то, может, и хороший, но о себе много думает. Полагаешь, не записал про ногу? Ей богу, записал! Ты его спроси.
Глава пятнадцатая
Сверху показался голубой пароход с черной широкой баржей. Мокрый канат дрожал бесконечными искрами. И баржа и пароход были густо нагружены красноармейцами и конями. Белов скомандовал пластунам взять ружья, Пузыревский согласился, чтобы пароходу было предложено остановиться и перевезти бригаду на левый берег. Если пароход не остановится, – пластуны откроют огонь в воздух.
С пароходных колес трепетно и легко скользила вода. Капитан, чистенький и легонький, бегая по мостику, с матерками выкрикнул отказ. Красноармейцы вывалили на палубу парохода. «Огонь по пароходу!» – скомандовал Пузыревский. И вдруг Белов замахал пароходу папахой:
– Э-эй, земляки, здорово!
Пластуны захохотали, замотались по берегу:
– Счастливой дороги, черти.
– Нас чего не берете!
– Где Митька?..
И с парохода отвечали таким же топаньем и хохотом:
– Подох Митька!..
– Грязи на вас много, не увезешь!..
Пароход скрылся. Больше всех озлился Савка. Стружки волос заскакали у него на лбу. Рот его ощерился. Виден был второй пароход. Савка подскочил к Белову.
– Тоже наши, – сказал Белов торжествующе. Он еще раз вскинул бинокль. – Наши и впрямь! Наши вперед и назад идут первые!..
– Практика, курвы! – сказал Савка, влезая на тачанку с пулеметом.
Баржа была гружена стульями, столами, кипы бумаг ползли из-под неимоверно-широких брезентов. На одном из брезентов, прикрыв голову буркой, спал, далеко раскинув ноги, пластун. Далеко было видно его мерно дышащий громадный живот. Пузыревский со злостью посмотрел на Белова:
– Товарищ командир, прошу открыть огонь.
– По своим-то? Не открою.
– Придется нам открыть!
Пластуны взмахнули рукавами, заорали:
– Попробуй!..
– Поглядим на твой огонь!!.
Пулеметная лента замелькала в Савкиных руках.
– Опять та башка, которая у нас пластуна избила!
– Слезай!!.
И красноармеец какой-то соболезнующее крикнул:
– А ты бы слез, Савка, верна!
– Не слезу!..
Белов оглянулся на пластунов:
– Слезай, пропадь!..
Савка сдвинул шапку на глаза и крикнул пароходу:
– Стой, иначе, по распоряжению уполномоченного, огонь.
– Огонь, – сказал Плешко.
В руках у красноармейцев показались винтовки. Пластуны стояли неподвижные. Белов глядел на Плешко. Пулемет затрясся. Пули зарябили у колес. Пули крутились колесом около колес; затейливые цифры скользили подле парохода. Солдаты на пароходе заметались, несколько человек подняли руки, и белое знамя поплыло над капитанским мостиком. Хохот понесся среди пластунов. Савка тоже хохотал. Пароход повернул к берегу.
Капитан, свисая с мостика, угощал Савку папиросами и, глядя, как пластуны скидывают на берег тюки бумаги и стулья, меланхолически рассказывал:
– Я хотя, видите ли, семью успел захватить, но Киев спешно, видите ли, эвакуируется и хотя еще не сдан, но каждую минуту можно ожидать его падения.
Савка носился среди подвод, хлестал бичом, подбадривал возчиков, которые не хотели ехать на левый берег: боялись, что их оттуда не отпустят. Плешко спросил:
– А ты кем был раньше, Савка?
– А я тарской, теперь маляр, а одно время, вишь, на пароходе буфетным мальчиком ходил. Сильно мне потешно стало пароход задержать.
– А тебя пластуны могли…
– Я и на то рассчитывал. Мне вот батя говорит: «Ты, Савка, ни на кляпа не способен». А я вот рассчитывал – треснут меня, а вы тут их разоружите. А теперь попробуй дотронься до них. Мы, скажут, плюем на вашу трудовую дисциплину, вы вон, мол, по своим позволяете стрелять. И к Бессонову могут свободно уйти!..
Пароход неустанно пересекал Днепр. Подводы ж не редели. А к вечеру – капитан схватился за голову. Новый длинный обоз показался на дороге. Впереди, на каурой лошаденке скакал рыжий мужик, широко размахивающий руками. Это был Болдырев.
– Еле догнал вас, парень, – сказал он Плешко. – А вы, поди, думали – Болдырев утек?
– Так ты ж и утек, стерва, – сказал Пузыревский мрачно. – Нонче у села солдата убили нашего. Ты нам доклади, а мы тебя, может, под суд отдадим.
Болдырев докладывал. Ему было жалко покидать Ухаву, не захватив продовольствия. Вторая рота, целиком из местных крестьянских работников, осталась с ним. Конечно, поляки наступают, Плешко в стороне – кто ж разрешит хлеб выкачивать? Он рискнул. И вот теперь сорок четыре воза! А было всего удивительней, что, окончив доклад, Болдырев вдруг замотался, затряс руками и боязливо сказал на ухо Плешко:
– Надо, парень, из этого села немедленно драть. Я вот въехал, а у меня сердце сразу заныло.
Темнело. Телеги вкатывали на баржу. От беспокойства Болдырева, что ли, красноармейцы говорили тише. Все они с тревогой смотрели на крутой, темный, пахнущий гнилой соломой берег.
Глава шестнадцатая
После того как Пузыревский отошел от него и опять вернулся, Плешко долго хотелось вслух повторить его слова: «При малейшей измене стрелять». Икры дрожали, и как бы липкая дрожь проходила по ребрам. Какая неохватная бессмыслица округ! Почему измена? Кому?
Заплатанное галифе тесно охватывало толстые ноги Пузыревского; карманы его маслянистого и плохо пахнущего френча оттопыривались от набитых бумаг. Хотя бы влюблен он в нее был, а то ведь…
– Я наблюдаю, товарищ Плешко, чтой-то она на баржу не садится, а все меж подвод шнырит и шнырит. А немного погодя – шварг в кусты, и к речке, к оврагу. Слухает и ждет. Я подхожу: дай, думаю, разузнаю: с кем она, а шаги у меня, сами знаете, неосторожные, крупные. Она меня услыхала и дале дерет к селу, по пригорочку. Песок так у ней из-под ног сыпется. А в селе сидят, возможно, половецкие и вообще народ кругом бандит. «Не, – думаю, – голубушка, тебе про нас не сообщить? Стой!» А она еще крупче. Ну, я ей и вслед ухнул. На рассвете у села нашего солдата убили, за молоком пошел, что ли! Молотком в затылок и на языке – рана. Та-ак?.. А зачем ей в овраг? Мы ее, вместе с Матаниным, в реку и спустили.
– Так точно, – отозвал Матанин, – я перепугался даже: она перед смертью-то так, знаешь, тявкнула, чисто собака, сколько-то раз.
Плешко сильно сжал пальцами щеку:
– Глупо. Кому об нас сообщать? Состав бригады постоянно текучий, мужики бегут все время. Разве они не могут сообщить о нас врагам?
– Мужику могут и не поверить, и у мужика глаз темный, – черта ли он им увидит?
– Когда убили?
– В девять, в десятом, кажись. Надо было бы допросить…
На одно мгновение Плешко казалось, что он засыпает. Костер бежал за спиной Пузыревского. Зазвенело ведро, и донесся веселый голос Савки:
– Последняя подвода! Вот я на последнюю подводку-то с пулеметом и сяду, а то еще мужички вслед нам, потому половецкие они… Ипполит Егорыч, где ты? Капитан, гуди отвальную!..
– Подайте мне рапорт об убийстве Феоктисты Мицура, – сказал Плешко и, обернувшись к барже, громко и твердо добавил: – Мы идем, готовы.
Глава семнадцатая
Подле мешков из грубой крестьянской дерюги, на чемодане, когда-то обтянутом кожей, от которой остались жалкие черные клочки, сидел Кабардо и писал протокол собрания. Костер горел рядом с ним. Пыхачев, сморкаясь и в то же время отмахиваясь от дыма, говорил политрукам:
– Первым приступает к своим обязанностям клуб, который, развернув свою библиотечку…
Голос у него был глухой и как бы смятый, Плешко жалко было его прерывать, но он боялся, что с правого берега поляки откроют огонь по дыму костров и сваленному имуществу, – он, потирая щеку, сказал:
– Извините, что я вас прерву, но, по-моему, необходимо послать в ближайшие деревни кавалеристов для мобилизации подвод. И, кроме того, необходимо обсудить кандидатуру в комиссары по продовольствию товарища Болдырева. Это совершенно необходимо.
Затем он, размахивая ладонью перед ребрами Болдырева, долго объяснял ему, что когда революция будет подсчитывать своих героев, то продовольственникам будут ставить огромные памятники. Болдырев улыбался, любовно поглядывал на него. Пузыревский подошел и стал прислушиваться. Вот и Пузыревский – монтер, самоучка, а уже командует бригадой и вообще парень молодец. И ему пришло на мысль – «молодец, исполнительный, как запомнил приказание: при малейшей измене стрелять». И Плешко не мог понять – что наполняет его: радость или злость.
– Никаких при ней документов, Ипполит Егорыч.
– Потеряла.
– Крови вы не терпите, мне известно. Мне кровь тоже противна.
– Редкий человек похвастается любовью к крови. Чаще всего дурак.
– Анна Осиповна сказывала, будто она часто про Железную расспрашивала. Вот Щербаков говорит: «брат». Брат братом, но для чего ей расспрашивать подробно? Для сведения расспрашивала!
Щербаков, плотный и кругленький, чувствовал какую-то неловкость. Всегда вежливый, осторожный и сдержанный, он на этот раз даже осмелился потрогать Плешко за рукав френча.
– Я привык слушать разговоры, Ипполит Егорыч, и доложу вам – чересчур много говорят про Железную. Возможен совершенно неожиданный конец этим разговорам. И от мужиков, которые к нам бегут и у нас остаются (эти, так сказать, сочувствующие коммунизму), или даже от своих. Я, изволите ли видеть, по здешним местам проходил месяца два тому назад с продовольственным отрядом. Мужики меня здешние поймают, гвоздями к дому какому-нибудь прибьют, – мы были жестоки26. Ничего не попишешь, город было необходимо выручать. Вот все мы плохие люди, и я плохой человек. Прах их знает, по каким гнусным девкам я шлялся, жену надувал, нехорошей болезнью ее однажды заразил… это про семейную жизнь, но все же…
Щербаков разгорячился, лоб его покраснел, Плешко смотрел на него с удивлением. Увидав подходившую Анну Осиповну, Плешко сказал торопливо, что вопрос о Железной надо ставить ребром. Но что значит – ставить ребром, он и сам не понимал. Анна Осиповна, вытирая какой-то серой и вонючей тряпкой опухшие глаза, долго возмущалась непонятливостью Пузыревского, который неправильно истолковал ее разговоры. Она и не думала говорить, что Феоктиста шпионка и что если и был разговор о Бессонове… все время она продолжала смотреть на Плешко, и у нее было такое лицо, по которому можно было понять, что вот он-то, простой и ласковый человек, сможет ее понять. Плешко достал платок и вытер щеку. Он чувствовал жар в горле. Он много пил в эти дни воды. Щербаков подъехал на тачанке, Савка сидел рядом с ним, пулемет, покрытый рогожей, лежал у его ног.
– Согласно распоряжения, – сказал Щербаков, – я могу указать дорогу.
Плешко не помнил, отдавал ли он распоряжение, чтоб в разведке его сопровождал Щербаков, но даже и не давал если, то самовольство Щербакова было приятно видеть, Савка выкрикнул:
– С мужиками чудеса: трое уйдет, десять придет. Десять уйдет, три придет. Сейчас трое явились, от Бессонова, говорят, вырвались. А пластуны опять бузят.
Плешко тронул вожжи:
– Поверни-ка к пластунам, Савка.
За селом они увидали пластунский полк в полном составе. Впереди, верхом, в рваной бурке и рыжей папахе гарцевал Белов. Его длинноногий с толстыми коленями конь устало носился вдоль фронта, и по морде коня можно было понять, что ему невероятно скучно и гарцующий всадник ему немилосердно надоел. Белов вопил, что страна и так переполнена бандитами, что поведение пластунов (особенно в деревне) должно быть безукоризненным, и дальше он указывал, как на пример нарушения порядка: вчера двое пластунов учинили грабеж в крестьянской избе. Ночью подлые грабители, угрожая избиением, заставили хозяйку сознаться, куда она спрятала деньги. Отобрали пятнадцать тысяч. «Митрофанов, Смольчук, долой с коней! Встать впереди полка!» Митрофанов с молодыми бессмысленными глазами, косо и лихо улыбаясь, все старался выйти подальше, а Смольчук, седоусый, хмурый и с серьгой в ухе, одергивал его, Митрофанов торопливо сознался, а Смольчук отнекивался, и вдруг он взглянул на Плешко и постепенно начал бледнеть и заикаться. И Плешко почувствовал, что тоже бледнеет. Лица полка были пучеглазые, озорные. Щербаков пробормотал позади: «Не нация, а бандиты». Поглядывая на Плешко и подчеркивая жестами внушительность своей речи, Белов продолжал:
– Боевая обстановка не дает возможности задерживаться над выяснением формальных улик. Хозяйка опрошена.
Хозяйка в длинной шали, со злобным, скуластым лицом визгливо выкрикнула: «Они ограбили, они!» Белов, все так же внушительно взглядывая на Плешко, через плечо скомандовал небрежно ближайшему эскадрону:
– По преступникам, эскадрон, пли!
Эскадрон не двигался. Белов подскочил в седле. Чей-то хриплый голос отозвался из рядов эскадрона:
– Хватит, поискали Железную!
Дальние ряды откликнулись:
– Нам бы хоть соломенную.
Пронесся хохот и тот же хриплый голос продолжал:
– Долой Плешко… к черту комиссаров!
Белов подскочил к тачанке. Бурка скользнула у него с плеч и упала на колесо. Чувствуя, как его наполняет мутящая и кислая тошнота и как губы его дрожат от страха и презрения к тому, что он сейчас совершит, Плешко сказал в лицо Белову:
– Выяснилось… выяснилась полная небоеспособность пластунов, товарищ… Полк не повинуется командиру!
– Я скачу в дивизию!., разоружить!!.
Томящее и омерзительное чувство гадливости продолжало расти. Плешко взял у Щербакова карабин. Ряды пластунов волнисто мелькнули перед глазами. Пар как бы пронесся над их головами. Он ясно и твердо разглядел их лица и особенно лбы, украшенные чубами. Белов не расслышал его слов, и Щербаков громко, на весь фронт, прокричал:
– По приказу Плешко: преступники бегом, вперед!
Старший пластун, Смольчук, по-прежнему не отводя взгляда от Плешко, стоял с мертвенным и неподвижным лицом. Митрофанов, лихо пища, кинулся. Через несколько шагов он упал. И тогда старик, широкими и дряблыми шагами, тоже попытался бежать. Плешко выстрелил второй раз. Кисти рук его покрылись потом, и он, стараясь сожмурить нежмурящиеся глаза, остановился подле катающегося по земле старика. Выхватил револьвер, выстрелил. Старик неподвижно вытянулся. Плешко оперся на карабин. Вязкий медовый запах пороха шел из дула. Полк замер. Плешко, комкая слова, проговорил:
– Командиром полка назначен Савва Ларионов. Белов, в обоз! Справа, по эскадрону… шагом марш!..
И когда, через минуту, полк затянул песню, Плешко, зажимая ладонью рот, наклонился с тачанки к Белову. Зеленая слизь капала через пальцы. Плешко долго не мог освободить рта и, наконец, сказал:
– Пластунский полк приведен в повиновение. Да здравствует революция, – тебе говорят, курва!..
И Белов тощими губами подтвердил:
– Так точно. Плешко добавил:
– Придется вернуться, пулеметчика нового взять. Это вы, кажись, товарищ Щербаков, выдумали, что я не переношу крови?
Щербаков смолчал27.
Глава восемнадцатая
Но им так в этот день и не удалось поехать на разведку. Во-первых, выяснилось, что вечером красноармейцы устраивают в школе спектакль и что Анна Осиповна играет буржуазную обольстительницу28, и, во-вторых, Болдырев желал показать Плешко мужичков, которые так уважают славу Железной, так уважают, что желают и хлебом и советами помогать… Болдырев даже бороду подстриг для такого случая! В школе было тесно, горели сальные светцы и сильно пахло тлеющими тряпками. Пьесу писали, вместе с Пыхачевым, бригадные красноармейцы. И автор, и Пыхачев сидели потные и сильно довольные. Анна Осиповна играла плохо, неискренне и даже неприятно. Очень уже много в ней растерянности. А после спектакля все же как-то получилось, что Плешко вышел с ней вместе. Она, напуганная смертью Феоктисты, говорила о простоте и о том, что к жизни надо относиться тоже просто, но вот именно простоты-то у ней и не было. И Плешко, понимая, что невозможно требовать простоты в той страшной жизни, которой они сейчас все живут, и что надо ее жалеть, все же не чувствовал к ней жалости. Она пошла плечо в плечо с ним, привизгивала довольно неприятно, и вышло очень нелепо и быстро, что за сараем, в каких-нибудь пятидесяти шагах от школы, она отдалась ему, а после этого сразу же попросила у него папироску и не закурила29.







