355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Тайное тайных » Текст книги (страница 18)
Тайное тайных
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:09

Текст книги "Тайное тайных"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц)

Бог Матвей*

Три недели уже как полк пытался взять брод через речку Ик. А брод был отличнейший. Далеко, даже в пасмурные дни, блестело желтое песчаное дно речушки. И глядя на этот веселый блеск, все думалось, что перейди брод, и начнется легкая, веселая война. Белые хлынут вдоль железнодорожных линий, полк каждый день будет вбегать в новый город, хлебные эшелоны (как бы изнемогая от радости) сыто поползут в Русь!

Комиссар полка, Денисюк Александр Петрович, был спокойный и деловитый человек. Его огорчали неудачи у брода. И еще было очень огорчительно, что в увеличивающейся спешке никак не удавалось обновить справленные для праздников с великим трудом и великой экономией, превосходные галифе и френч цвета подопревшей соломы. Едва выходил праздник, – как приказывали наступать, а в эти три недели, как назло, не пришлось ни одного революционного праздника1, а в церковные праздники надевать свои обновы Денисюку было противно. Деревня Талица, в которой стоял штаб полка, несколько раз переходила от белых к красным. Мужики устали от войны, и не было ничего удивительного, что однажды комиссару Денисюку доложили: на передовые линии явился из Талицы житель, Матвей Митрофаныч Костяков, называющий себя богом Матвеем, и заявил: «для пуль он неуязвим и воевать приказывает бросить!» Денисюк мало верил в культурно-просветительную работу2, но когда появилось такое живое воплощение предрассудков, – он сказал с удовлетворением: «Ну вот, упрекают – не ведем, дескать, культурной работы. Мы им теперь такой докладчик напишем, во-о…» – и он велел привести бога. Бог Матвей оказался небольшим мужичком, на голову ниже Денисюка. Бог был в чистой холщовой рубахе длиннее колен. Лицо у него было бледное, восторженное, маленькая, поднимающаяся кверху бородка сияла, вымазанная лампадным маслом, и уголки длинных губ тоже сияли. Денисюк любил довольных людей, он и сам многим был доволен – удачным продвижением полка, храбростью солдат и своей храбростью (а он был действительно храбр и храбр как-то по-плакатному, очень весело: он бежал, например, впереди полка и орал «погибнем за революцию» и при этом делал какой-нибудь неприличный жест в сторону белых – и это до слез почему-то и радовало и умиляло солдат) – он был представлен к ордену, в газетах о нем писали несколько раз, – он тщательно вырезал эти корреспонденции и, наклеив на бумажку, отсылал матери, домой. Бог Матвей ему понравился, хотя Денисюка несколько коробила явная снисходительность Матвея, – между ними произошел, приблизительно, следующий разговор:

– Ты действительно сознаешь себя богом?

Денисюк сразу же почувствовал глупость этого вопроса, а Матвей, кажется, понял это, потому что он ответил с большим, чем раньше, снисхождением:

– А как же, я и есть – бог. Я тебе пришел сказать, что воевать не надо – глупость, а надо жить в мире и в радости. Вот и пуля меня оттого не берет. Приказал я ей меня не брать!

И он опять так посмотрел на Денисюка, что тот внутри как-то смутился, и опять снисходительно засияли уголки длинных губ Матвея. И Денисюк, понимая, что говорить не надо, все же сказал другую глупость:

– А я возьму и пошлю тебя на передовую линию. – И тут уже получилось совсем нехорошо, потому что бог Матвей даже отвернулся в сторону, словно ему стыдно было говорить: «Да ведь я же был на передовой линии, зачем же меня сюда приводить». И он пошел, еще более сияя бородой, лицом, губами, – солдаты, жалостливо и тревожно улыбаясь, пропустили его. Денисюк подумал, что самая пора сказать что-то очень поучительное, вроде – вот, мол, суеверия и тьма, как порог, всем под ноги смотрят. Тирада получалась длинной, неубедительной.

Штаб дивизии прислал спешную депешу, – его вызывали. Он забыл о боге Матвее, все же легкое томление где-то билось в Денисюке, оттого на заседании он, с несвойственной ему горячностью, доказывал необходимость немедленного наступления. Предложение его было отклонено. Имелись точные сведения, что белые готовятся перейти речку Ик, к броду подтягивались значительные силы. Такие сообщения раньше всегда его ободряли – очень уж он был уверен в своем счастье. Теперь же он вернулся в полк встревоженным. С неприязнью к самому себе он выслушал сообщение политрука. Политрук, т. Полтавский, плотный рябой человек с острыми и высоко поставленными ушами, часто говорит о себе: «Я как пиявка: кровь пью, но и жизнь даю. В успехе революции самое главное – беспощадность», – он и теперь повторил эту поговорку и добавил, что на передовых линиях солдаты смущены; перед окопами несколько раз проходил невредим бог Матвей. Политрук любил Денисюка и говорить это ему, по-видимому, было неприятно, но в то же время он любовался своей беспощадностью.

Разговор происходил в крестьянской избе. Денисюк вдруг разглядел, что все избы, виденные им в последние месяцы, внутренним убранством их как-то очень похожи одна на другую: мужики прячут все лишнее, а остающееся необходимое во всех избах одинаково. Хозяин избы, должно быть, был религиозный человек – на божнице остался образ в серебряной ризе. Да и хозяин слушал их разговор с какими-то подозрительно спокойными глазами.

Все это видеть и понимать было сильно неприятно Денисюку, но в то же время он сознавал, что ему ничего не придумать, и долго будут приходить ненужные мысли о крестьянских избах, об иконах, о хозяевах. Он поехал на передовую линию. Окопы были выкопаны наскоро и в песчаной почве, но они уже пахли жильем, портянками, окурки валялись всюду, и только неимоверная толщина этих окурков напоминала о войне.

Бог Матвей сидел в окопе на пустом и очень грязном бочонке из-под селедок. Он с аппетитом ел большой кусок черного хлеба, макая его в чайник с чаем. «Кружку бы дали ему», – неизвестно для чего сказал Денисюк. Красноармеец, наблюдавший за едой бога, ответил и смущенно и почтительно: «Дали ему кружку, а он, забывши, вышел в обход свой, у него пулей и вышибло кружку». Рубаха на боге Матвее была уже грязная и измятая, особенно раздражали прилипшие к рубахе чешуйки селедок.

И Денисюку показалось, что солдаты на него смотрят теперь не с прежним любовным добродушием, к которому он привык, а добродушие их теперь какое-то нарочное. Вот они быстро столпились и стали просить табачку, хотя табак выдавали только вчера, – и это тоже взволновало его. Был ясный день. За речкой над окопами белых летела ворона, и отчетливо было видно, как, когда она взмахивала крыльями (несколько устало и, может быть, счастливо), от крыла отделялись перья; и вскоре одно перо выпало и, кружась винтом, медленно и как-то тепло падало на землю. Вспыхнул и погас пулемет.

Бог Матвей доел хлеб, собрал в подоле крошки, хотел их положить в рот, но выкинул за окопы – «Пускай и птица поест…» – сказал он лживым, видимо, не свойственным ему тенорком, а затем добавил уже деловито: «Ты не видал, я тебе покажу, Аликсандр Питрович. Воевать нельзя, Аликсандр Питрович!» Он одернул рубаху, оправил поясок, подвинул бочоночек и, покрякивая как-то про себя, вылез из окопа. Сразу же белые открыли огонь. Бог Матвей, мелкими шажками, непрерывно вытирая губы рукой и озорно, боком, поглядывая на Денисюка, прошелся два раза подле окопов, постоял, подумал, улыбнулся хитро и туманно и, сорвав желтенький неприятно пахнущий цветочек, вернулся в окопы. Цветочек он протянул комиссару. Денисюка поразило не это, не то, что бог Матвей вернулся невредимым, а то, что красноармейцы не отвечали на выстрелы белых, и то, что он, комиссар Денисюк, не скомандовал им огонь. Надо было пожать плечами и уйти, увести с собой блаженного этого, маньяка, но он понимал, что сделать так нельзя: солдаты смотрели на бога Матвея жалостливо, строго и в то же время восхищенно. И его трепетно ожгла мысль: «убегут» (страх к нему приходил всегда, как и у большинства, после случившегося ужаса) – сейчас никакого ужаса не было, но все же страх овладел им. Грубо и сжато выражаясь, было такое чувство, словно солдаты уже бегут, бегут по нему, по его счастью, по его заслугам перед революцией и собой…

И он задорно, по-мальчишески, крикнул:

– А вот и кокнут тебя!

Бог Матвей даже притопнул ногой и так же задорно, чуть-чуть разве повыше, выкрикнул:

– А вот и не кокнут! Бог я или нет?

Он обернулся к солдатам. Красноармейцы молчали. Он влез на бочонок, опять как-то про себя крякая. Ненужная и глупая мысль о культурно-просветительной работе пришла к Денисюку. Но раздумывать было некогда, надо было спешить, он вяло сказал:

– Я вот тебе показательную штуку устрою.

– Чего? – оборачиваясь, весело спросил бог Матвей.

– Испытание, – твердо и резко ответил комиссар.

Тогда бог Матвей сразу стал тише. Он опять сел на бочоночек, сказал поучительно: «Мы с тобой будто небо и земля: два быка бодутся, а никак не сойдутся… однако я с тобой разговаривать буду». И он медленным и деловым крестьянским говорком стал рассказывать комиссару, как он думает устроить испытания. Он выбрал поле, сказав, что там тополь есть посредине, на ветер походит. Сравнение не понравилось Денисюку, он возразил, что такого поля не заметил. Тогда бог Матвей добавил, что под таким тополем поучать и притчи только рассказывать. Есть у него одна притча… Комиссар поторопил его, и бог подмигнул: потом, дескать, расскажу. Говорок у него был спокойный и твердый, и скоро Денисюк, если не совсем, то во многом верил своей мысли, что бог Матвей перед самым испытанием струсит и откажется. Денисюк опять раздобрел, уверенно похлопывая себя по кобуре кольта, шел он окопами, и жизнь опять казалась простой и веселой. Испытание назначили на другой день при заходе солнца. Политрук, т. Полтавский, зашел вечером в избу, потоптался, заговорил о каком-то смешном письме и смущенно заметил, что икону-то с серебряной ризой хозяин не спрятал. «Забыл должно быть», – сказал он, подходя к печи и облокачиваясь с таким видом, словно ему было холодно… Он быстро ушел, так и не сказав своих мыслей, хотя едва ли у него было что дельное – тогда присущая ему вера в свою беспощадность помогла бы ему. Денисюк заснул быстро.

День вышел теплый, сухой. Когда Денисюк проходил под деревьями, на руки и плечи ему падали осенние листья – горячие, хрустящие, пахнущие странно: угаром. Огромное поле дохнуло на него теплом. Тополь посредине поля, действительно, чем-то напоминал ветер. Вдалеке за звонкой, старческого цвета, травой виднелся трепещущий багрянцем осинник. Солдаты были встревоженные, глаза у них были опухшие: должно быть, спали плохо. Мимо к осиннику верхом на неоседланной лошади проехал бог Матвей. Ему днем выдали четвертушку мыла, он принес из речки, под обстрелом, два ведра воды на коромысле и выстирал рубаху. Она высохла, коробилась слегка, складки и сейчас явственно обозначались на боках. Лошадь он выбрал белую. Он и ее вымыл. Он приостановился и, не глядя на солдат, восторженно и весело прокричал, чтобы стреляли, когда солнце будет опускаться… Солдаты молча и встревоженно глядели на его острые лопатки, шевелившиеся под опрятной рубахой. Лошадь пошла рысцой. Денисюк взглянул на небо: солнце спускалось за спины солдат, богу Матвею, значит, оно будет в лицо. Денисюк приказал зарядить ружья холостыми патронами. На мгновение солдаты улыбнулись, но затем должно быть забыли о холостых зарядах и, крепко сжимая винтовки, встревоженно и устало глядели в осинник. Пение псалма донеслось из осинника. Ни комиссар, ни солдаты не разбирали слов, а они были такие:

 
Еще немного, и не станет нечистивого;
Посмотришь на его место,
И нет его.
А кроткие наследуют землю
И насладятся множеством мира…3
 

Бог Матвей привык к псалмам. Он пел и в то же время думал, что вот песня как лук – без боли и печали приводит в слезы. Он действительно плакал и от гордости и от радости. А комиссар Денисюк ждал заходящего солнца, стоял в трех шагах от трепещущих внутренней дрожью солдат и туманно думал, что вот этот рядом с ним, румяный и курчавый (Петров, кажется, по фамилии), если не попадет в бога, спокойно и в то же время быстро – и это всегда покажется неожиданным – повернет к комиссару винтовку и воткнет ему, под легкие, штык. Пение усиливалось.

Голова лошади показалась из осинника. Медленно, на белом коне (багровое сияние неслось над его головой), показался бог Матвей. Сияние слепило. «Какая ерунда!» – подумал со стыдом и злобой Денисюк. И он крикнул, глядя в землю – «Пли!» – тогда как выстрелы начались еще до его приказа. Солдаты стреляли нестройно. Конь, привыкший к выстрелам, спокойно старался достать траву, – оттого руки у бога Матвея были напряженно вытянуты, и пение часто срывалось, и ему было обидно, потому что он думал, что солдаты могут принять это за трусость. Он продолжал пение, но голоса не хватало…

Сияние все более и более било в глаза. И тогда Денисюк схватил винтовку. Он поспешно всунул боевую, сразу вымокшую в его руках, обойму. Бог все двигался. Коня тревожили теперь близкие выстрелы, и он уже не рвал траву. Холостые заряды вышли. Солдаты с такими же лицами били боевыми, они, ясно, сразу же не поверили, что им дали холостые. Больше всех спешил румяный Петров! Выстрелы все выпрямлялись и скоро превратились в залпы, – и когда три таких залпа последовали один за другим, разделенные ровными промежутками, – Денисюк кинул винтовку, взглянул в лица, отвернулся. Руки его тряслись и не попадали в карманы френча, лицо было мокрое. Залпы прекратились. Комиссар взглянул.

На земле, неистово мотая головой, предсмертно бился конь. Солдаты побежали, но бог Матвей поднялся. И солдаты на мгновение задержались. Ровное облачко дыма взметнулось над ними. Они опять побежали. Бог упал. Быстро, – для чего-то поправляя револьвер, – комиссар подбежал к богу Матвею. Плечо у него было мокрое и алое. Самодовольно и благостно улыбаясь, он пытался поднять руку, – и не мог. На лбу у него, тоненькими тесемочками, был привязан осколок зеркала. Он увидал комиссара, улыбнулся еще самодовольнее и медленно проговорил: «Ну что, парень, говорил я тебе – меня не снять! Кто меня снимет? Бог я или нет!?.» И тогда Денисюк (понимая, что поступать так нельзя, но иначе он поступить не может) поспешно сунул руку в кобуру, и то, что она была не застегнута, чем-то ободрило его, может быть, тем, что все это заранее где-то далеко внутри его было решено, – поспешно выхватил кольт и одну за другой всадил в бога Матвея три пули. Оглянулся. Солдаты неслышно, да и сами не зная этого, – смеялись. И он сам, тоже не зная этого, рассмеялся. Он обернулся к трупу и еще всадил в него одну пулю. И тогда все сразу построжали. Румяный и курчавый Петров оказался самым расторопным. Он побежал за лопатами.

Бога Матвея похоронили под тополем, могилу выкопали мелкую, потому что Денисюк торопил, говорил, что будет скоро гроза, – да и то воздух был сухой, по волосам нельзя было провести – они тревожно трещали: быть грозе! И с ужином он торопил и, не доужинав, вскочил, – диспозиции совсем такой не было. Но он приказал двигаться вперед, будто он боялся, что счастье уйдет от него.

Полк загудел одобрительно; замотались в руках винтовки, – и счастье, верно, не изменило Денисюку: к утру переправа была взята, белые отступили, кинув обозы и орудия, – а сам комиссар полка Александр Петрович Денисюк погиб как герой, – впереди всех! Ему простили своевольство; хоронили пышно, накрыв знаменами, несли через осинник, а затем по звонкой, старческого цвета, траве к тополю, который, действительно, походил на ветер. Грозы так и не было, и стояла по-прежнему великая сушь. Политрук Полтавский сказал обширную речь, вытер слезы, – и многие вытерли слезы.

Громадная толпа окружала тополь, и никто не заметил, что могила бога Матвея была совсем сровнена шагами (к тому же песок быстро высыхает, рассыпается). Холмик бога Матвея исчез. А на холмик комиссара Денисюка, который был разве что на голову выше исчезнувшего холмика бога Матвея, полк долго думал: что бы положить достойное, и так как в тот день сбили самолет белых, то в холмик вкопали пропеллер самолета, химическим карандашом жирно вывели – «пал смертью храбрых» – и полк двинулся дальше. В тот день случился большой революционный праздник, и наконец-то комиссару Денисюку удалось обновить свою одежду: и он гордо и прямо лежал в своей могиле, одетый в новый френч и галифе веселого цвета подопревшей соломы.

Комендант*

Девка Нюрка считалась в деревне хуже Мелитки. У нее глаза еще мутнее, и еще более вялая походка. И вот однажды Мелитку домашние послали разыскивать заблудившуюся лошадь. Ей сказали: лошадь потеряла путы, ищи, а не объяснили, где и как потеряны путы. Мелитка шла по лесу. Хвоя, синеватая, после сильных дождей слипшаяся и пахнущая грибами, приставала к ногам. Неслыханно ласковое дыхание вдруг остановило Мелитку. Она, непонятно почему задрожавшими руками, раздвинула ветви. На мху лежала Нюрка с парнем. Мелитка увидала влажный висок, глаза Нюрки, прозрачные, проясненные и невиданно ясные. Глаза эти смотрели на Мелитку и не видели ее. По напряженной счастливой жиле на лбу трепетал брусничный листок цвета церковных риз.

И Мелитке захотелось спать. Она, отступив, поскользнулась, зашуршала хвоей, но любовники не замечали шума. Рука ее попала в мох, подле пня; мох пахнул на нее человеческим телом. И тогда Мелитка поняла, что всю-то жизнь ей не хватало любви, которую даже Нюрка и та получила. Всю-то жизнь вместо имени-отчества, то есть Мелитины Кирилловны, ее кличут Мелиткой. Пока жив был отец, не так еще попрекали, что Мелитка мало приносит прибыли в дом, что и ходит-то вяло, в ленивую перевалку, что не только женихи… отец помер два года назад, спившись, и теперь Мелитка вспомнила отца, который все хотел уехать в город, на легкие заработки.

Лето было сухое, ветреное, тощие колосья звенели как жестяные. Грозил недород. Мелитка все думала о городе. Однажды, накануне молебна1, пал сильный дождь. От земли несло опарой. Мужики повеселели. У Мелитки захолодело сердце, когда она увидала счастливые их лица. По шоссе шел обоз с бревнами. Мелитка попросила довезти ее до города. «Садись», – сказал ей сутулый возчик. На свежих, сияющих от дождя, бревнах отражались придорожные тополя. Сутунки колыхались; стрекоза трепетала над бревнами.

Когда-то город шумно наполняли купцы и пьянствующие грузчики. А теперь и Волга катится медленнее, грознее, пустыннее. И бурь много и разливов! В этом городе произошел такой случай: ехал пьяный мужик на возу соломы. Воз упал, мужик кое-как собрал половину, а половина другая осталась на улице, и три года непогоды и ручьи гоняли по всем улицам города эту кучу соломы. Этой весной пригнала тающая вода кучу соломы к ограде собора. Мужик, уже давно пропивший лошадь и телегу, в опорках, пьяный, шел мимо кучи с девкой, тоже пьяной. Мужику солома показалась знакомой, он прилег на нее, кровь воскресла в нем. Умял мужик кучу, не смог ветер ее поднять, – и тогда сгнила солома! В городе стоит легкий запах преющей соломы и медленной волжской воды2.

Знакомая кухарка3 определила Мелитку на службу. Мелитке выдали книжку и сказали имя учреждения, которое она тотчас же забыла. Поселилась она у дворника; при учреждении ей спать не разрешили. И здесь, как и в деревне, ее звали Мелиткой, и здесь, как и в деревне, она скребла, мыла, мела, но по-прежнему в учреждении было сыро и грязно. В окнах светилась грязь улицы и светилась столь яростно, что иногда окна казались выкрашенными в этот неправдоподобно скучный цвет. Но если выглянуть на улицу, то там сияние грязи было еще более страшным и неправдоподобным. Однообразно звенели машинки, окурки были одинаковой длины, и все те же пустые упаковки папирос выкидывались в корзины. В учреждении мало чему изумлялись, разве только новым распоряжением, присылаемым из центра. Но и это изумление было так организованно, что лишь по легкому мельканию бровей любопытствующий догадывался, какие волнения испытывают эти бумажные души.

Мелитка подметала пол, скребла, выбивала веревочный половик, сдувала пыль со столов, многое понимала по-своему и многому радовалась: дворник писал ей в деревню письма, сильно похожие одно на другое – «при сем посылаю вам деньги» – говорилось в средине писем и дальше советовалось, что считает Мелитка необходимым поправить в хозяйстве. Письма эти изумляли и ее, и деревенских, пока однажды начальник учреждения Ястржемский, уездный юрист и поэт, толстенький и белокурый, читая полученную бумагу из центра, не уразумел из этой бумажки следующее: «в учреждениях, которые не имеют самостоятельных комендантов, таковыми считать сторожей или уборщиков, буде при учреждении сторожей не имеется»… Ястржемский велел позвать Мелитку.

– Лицам, занимающим твою должность, приказано именоваться комендантом, – сказал Ястржемский. Мелитина не отвечала. И он вспомнил, как однажды послал ее с пакетом, и она не нашла соседней улицы. «Эх, ты, фаетона»4…– обозвал он ее. В тот же день наняли курьера Николку Зуева.

– Действительно, фаетона!

Она вяло стояла у дверей. На коротком и сонном ее лице лежал крошечный кусочек штукатурки. Штукатурили сени, она шла, посмотрела вверх изумленно. А чему изумляться? Кусочек упал ей на щеку.

Ястржемский, швыркнув носом, повторил: – «комендант!», но тотчас же обиделся на себя: получалось так, что, уважая распоряжения свыше, он как бы ропщет на них. Он и уважал в себе эту храбрость, но все же действовал всегда так, как приказывали ему бумажки. Он вышел к служащим и сказал короткую, с небольшой цитатой, речь, смысл которой был таков, что с сегодняшнего дня, согласно распоряжения центра, Мелитку необходимо именовать комендантом. Все бесстрастно посмотрели на Мелитку. «Комендантом» – повторил он. Юбка у Мелитки была подоткнута; в руках у нее был стакан чая вялого цвета; несмотря на утро, лицо у нее усталое. Комендант! Служащие опустили головы к работе. Узенькой щекой лишь ухмыльнулась регистраторша, и то едва ли над тем, что Мелитка назначена комендантом и что слово это будет иметь огромное значение в ее жизни и ее хозяйстве.

Ястржемский вышел с лицом слегка недоуменным. Регистраторша хихикнула и умолкла. Слово «комендант» раздалось в одном углу комнаты, чуть погромче в другом, – и прочно утвердилось в почтительных бумажных мозгах. Мелитка оглянулась, сбросила кусочек извести со лба, – и увидела улыбающегося курьера Николку Зуева.

Николка Зуев, несмотря на то, что приехал из деревни месяц назад, уже многое понял и многому научился. Кухарка Ястржемского была любовницей Николки, собой он стал аккуратный, носил белые рубашки, в неурочное время любил ходить по поручениям Ястржемского. У него серые и веселые глаза; он будет еще обладать великими хозяйствами; Ястржемский будет еще именовать его по имени-отчеству и кухарка вспоминать с гордостью его любовь! Теперь на нем сапоги с грозными, высоко вскочившими голенищами, волосы его причесаны гладко назад, всех в городе он знает и многие его знают. Мелитке он внушал страх.

Сверкая сапогами, он подошел к ней и тихо сказал:

– Здрасте, товарищ комендант.

Слова были сказаны проще простого, но все же можно было понять: да, местечко хоть и грошовое, но нужному родственнику или другу – хлеб, и не усидеть тебе, Мелитка, теперь на этом месте. Холодной серостью блистали окна. Буквы в машинках летали как мухи.

Раз, вытаскивая из-под стола корзину, наполненную бумагами, она увидала, как бухгалтер вынимал из синей коробочки блестящие золотистые перья. В тот момент Мелитка думала о том, что когда она разбогатеет, она заведет жениха, курчавого, с желтым волосом. И с той поры она, понимая, что перья никакой ценности не представляют, тем не менее, как только служащие забывали на столе ручки, вынимала перья и, протерев их кирпичом до сияния, прятала их в свой сундучок, в спичечную коробку.

И в этот день она забыла вынуть перья, хотя на столах забыли три ручки. Сердце Мелитки ныло.

Вечер был теплый. От реки несло запахами влажных плотов. Из соседней рощи доносился к воротам храп необыкновенной силы. Слегка покачивались на засохших деревьях огромные вороньи гнезда. Вечерами, как и раньше, сидели за воротами, грызли семечки и орехи: кедровые, китайские, грецкие и прочие. В роще пили и дрались. Но все же чувствовалось, что в свершающемся подле них и в них нет прежней медлительности и сонливости. Уже появлялись (мрачные, упорные или бойкие, вроде Николки Зуева) молодцы, которые, простояв год или два у ворот, исчезали, а еще через год мчались по улице с портфелями.

Иногда собиравшиеся у ворот слушали, полувнимательно, полузавистливо, то, что им говорила Мелитка. А говорила она обычно после получки, что послала вот деньги; что в деревне скоро ее будут звать Мелитина Кирилловна; отцу крест чугунный на могилу закажет. Двух коров уже завели на ее деньги… А тут, едва она показалась в воротах, сразу же все загрохотали, завопили, мальчишка засвистал, и приземистый дворник, приходившийся Мелитке отдаленным родственником, сказал ей укоризненно:

– Ну, покажись. Ну, какой жа ты комендант. Ну, повернись жа, оглянись!..

Мелитка, туго ворочая головой, но слушаясь оттого, что дворник приходится ей родственником, повернулась всем телом. Грязные ее юбки звучно хлестнули ее по икрам. А икры как бревна! И верно, какой она комендант. Толпа у ворот, задыхаясь, плюя и давясь слюной, хохотала все сильней и сильней. Николка Зуев высморкался, выпрямил грудь и, поводя плечами, направился к квартире начальника. Есть ли еще у кого на земле такая внушительная и верная походка? Остановился у ворот почтальон, просматривая привычным взглядом конверты, веером лежащие на красной руке. Спросил, почему хохочут. – «Да, вот, комендантом назначили». – Почтальон, почтенный и грузный человек, взглянул в ее бесцветные рачьи глаза и тоже рассмеялся: «Приблизительно, комендант…». Толпа взвизгнула от восторга, а почтальон сказал нравоучительно:

– Вот, даже выскажемся про лицо. У тебя, баба, не лицо, а конверт без адреса, вата, приблизительно. А в нашу епоху и лицо и душу надо иметь кирпичные, приблизительно, во-от… – И он повернул ромбовидное свое лицо столь значительно, что стоявшие у ворот на мгновение замолчали, и недоумение и трепет пред грядущим мелькнули у них в глазах.

И с той поры покой отошел от Мелитки. Даже дети дворника, почтительные, приветливые, и те изменились. Утром, вставая, они поднимались с криком – «комендант». Гуляющие парни, увидав тоскливо стоящую у ворот Мелитку, растянули гармошку до отказа и заорали на разные лады: «комендант, комендант». И Мелитка поняла, – теперь она должна сделать так, чтоб увидали все – от детей дворника до парней, – вот как может изменить свою жизнь человек. Один небольшой шаг… Она поступала правильно: недоедала, недопивала, все деньги посылала в деревню, зная, что все изменится так, как она хочет, у нее будут жених, любовь, хозяйство, уважение, а тут появилось слово – «комендант» – и все завертелось. Слово-то пустяковое, а как его осилить? И сейчас необходим небольшой шаг, но куда и какой шаг… Мелитка затосковала, даже однажды подошла к Николке Зуеву сказать, что хороший он человек… У Николки сияли сапоги и глаза, и верно, он был не плохой человек: не ругался, не обманывал, а Мелитка обошла его боком, молча – и затосковала еще сильней. У нее появился шум в ушах, тело слабело, сонливость овладевала ею. Временами она чувствовала как бы просветление, ей казалось, что она нашла уже то слово, которое ответит на все насмешки… напряженность быстро исчезала, и мир тускнел. Несколько раз бухгалтер забывал на столе золотистое перышко, Мелитка смотрела долго на перышко, пыталась что-то вспомнить. За перегородкой, за стеклами плыл над столом золотой своей головой начальник. Телефон, как собака, крепко вцепился в зеленое сукно стола. У начальника сухой бумажный говор. Мелитка несколько раз подходила к дверям, черная лакированная ручка их почтительно изогнута, до себя она разрешает только дотронуться для того, чтоб протереть, сдуть пыль!..

Ветер у ворот все суше и суше. Он жег гортань и слепил глаза. Мелитка кружила по двору. Такие же тоскливые круги у нее на душе. Голуби, похожие на обрывки бумаг, бесшумно и сытно носятся над двором. Мальчишки бегали за ней, визгливо крича: «Комендант, толстолапый комендант!» Ей снились сны, похожие на камни. Камни эти падали на тело с огромной высоты.

Она проснулась поздней ночью. В дворницкой храпело несколько пьяных глоток. Черная дверь походила на падающий во сне камень. Лампадка горела перед узкими и злобными образами. Мелитка встала на порог. Дверь поддавалась медленно. Двор, огромный, вымощенный лунным камнем, встретил ее криком: «комендант, комендант!». Эхо понеслось над городом, крыши засвистели, захлопали крыльями.

– Господи, господи, – забормотала Мелитка.

Утром она остановила в сенях Ястржемского и тихо проговорила ему в лицо:

– Пожалуйте расчет.

Ястржемский торопливо взглянул в ее бесцветные и в то же время как бы наполненные сухим ветром глаза. Ему стало не по себе, он визгливо прокричал к ближайшему столу:

– Составьте коменданту Мелитке…

– Ра-асчет… – зашуршало по шатающимся столам.

Пальцы уже шипели по бумаге. Цифры шушукались, шептались. Шестьдесят шесть перьев шарахнулись к чернильницам5. Мелитка выскользнула в сени. Лоб и лицо ее были в поту.

И в деревне, ясно, знали о коменданте (Мелитка давно забыла, что сама просила дворника написать об этом). Песчаный пригорок порос полынью. Поля тоже сухие, пропахшие полынью. Пастух с длинным рожком встретил ее воплем: «Комендант едет!..» Коровы, свесив к земле пологие и ласковые рога, смотрели на нее недоуменно. Трескучее и высокое слово даже им казалось невыносимым. Мелитка смотрела на стадо и не могла узнать: какие же из этих коров куплены на ее деньги? Пахучая и медленная осень, вся в том же сушащем гортань ветре, звенела над полями.

Домашние, увидев Мелиткины глаза, заговорили тише, присели на лавки. Парнишка, вбежавший, крикнул было: «Комендант приехал!..», но руки у него опустились и слюна испуганно потекла подбородком.

Мелитка шла деревней. Улица, песчаная и рыхлая, колыхалась и рделась под солнцем. Однообразно и тускло звенели поля. Сердце стихало, и гортань наполнялась сладостью. Деревня смотрела на нее молча, не кланяясь. Трусливый мужичонко Проскудин прибежал к председателю с вожжами. – «Деревню спалит, ты в глаза ей посмотри», – прохрипел он. Председатель взглянул ему в глаза, и ему тоже подумалось, что Мелитка может спалить деревню. И вот Мелитку повезли в город. Она смотрела на тощие и нестерпимо желтые поля, спина ее выпрямлялась, голос строжал. Вез ее мужик Проскудин. Она стала гнать лошадь, требовать, чтоб Проскудин обращался с ней почтительней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю