Текст книги "Тайное тайных"
Автор книги: Всеволод Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц)
Анделушкино счастье*
I
Имя у него – Михаил, но Михаилом его никто не зовет.
Дали ему за набожность казаки кличку – Анделушка. Так и прилипло.
Лет ему девятнадцать, а походит он на парнишку1. Маленький, щуплень-кий, как пискарь. Лицо оспой пощипанное, точно из наждака. И взгляд шальной, нездоровый.
Ходит он, зиму и лето, в лохмотчатом грязном халатишке, походкой подпрыгивающей, передергивается, словно бы по крапиве. На работу по неразумию своему не способен. Да и говорит-то он плохо, неразборчиво, будто жует слова:
– Те-е-а!..
Хлеба, значит, просит.
Никто на него поэтому и внимания не обращает. А растет Анделушка мечтателем и боголюбцем.
Боголюбство, положим, у них в роду, Дерюгиных. Старики древлей веры придерживались2, двуперсто осенялись, так и дале уважение к древлему шло.
Вот и тетка Анделушкина, Фелисада Андреевна3, большая богомольница, Анделушке без перемеж божественное учение вдалбливает. Про чудеса скрипучим старчечьим голосом повествует, темные строгие лики святых с вымученными глазами лобызать с трепетом научает.
Поселок наш далеко от городов. На реке пристани нет. Да и пароходом редко сюда по Черному Иртышу подымаются. Потому – быстро течет Кара Иртыш, будто на свидание спешит, темно-синий красавец.
Народ здесь крепкий, как старая посуда, душой косматый, заскорузлый. На слово – скуп, на новшество – тоже. И живем мы, как медведи, окромя пищи ничего не ведая до того, полагаю, момента, пока по лбу чем-нибудь не огреют. Тогда, может статься, что и скажем.
Лето.
Зной днем – тяжкий. Солнце так усердно обливает жаром поселок, будто сжечь хочет. И кажется – попади искра, со свистом сгорят вековые дома, срубленные из матерых сутунков. В един миг сгорят, как смолистая лучина.
И ветру нет. Спрятался там далеко, за горой Киик Бас (Лебяжья голова), белый аракчин4 которой вдали виден. И хоть бы руку сюда протянул, пахнул бы свежим духом с полей, с реки, легко вздохнуть дал бы.
Выйдет Анделушка за поселок, на яр.
Смотрит на мир, притулившись где-нибудь к серому камню. И как только такие гнойные крошечные глазенки красоту эту видеть могут. А видят.
Внизу, под яром, сразу луг идет темно-зеленый, на нем, будто каменья, разбросаны цветы: красный исстюк, ярко-желтый дюнькач. А там бледно-серебряный подлесок тала идет. Еще дальше: синий дракон Кара-Иртыш чешуей блестит на солнце. А за ним – в светло-фиолетовом сиянии – горы. А среди их краса-красот Киик Бас-гора.
И среди неясных волн звуков забегает в уши Анделушки скрип в поселке киргизской арбы, похожей на треск ломающейся полыни. А то катится с яру камень. А то газырчах5 прямо, как по нитке, пролетит. Сильно протянет:
– Ви-и..
И в такие моменты глубоко-глубоко, нежно и сладостно поет душа Анделушкина. Жутко, не по себе становится – точно с колокольни под пасхальный звон вниз на землю глядит.
Встает он и подпрыгивающей своей походкой в иную сторону направляется.
Любит также Анделушка и беседы стариков вечерами.
Почасту заходят к Фелисаде Андреевне гости, женщина она всеми уважаемая, состоятельная.
Бывают: писарь поселковый Герасим Гоныч, щеголь на городской фасон. Сосед Никанор Кузьмич Ворошинин, богатей и человек грубый на язык. Атаман Усов, хмурый, носящий всегда папаху. И еще кое-кто.
Да каждый день бывает о. Викентий, поселковый священник, сосланный в наш приход за пьянство. Любитель драк, охоты, хороший домохозяин. Казакам он вошел в честь, прозвище дали ему – поп Викент Четверг.
После чая выходят в ограду. А там корчаги с горящим кизяком стоят – дымом гнус чтоб отгоняло.
С паузами, покуривая, беседу ведут.
Говорят все больше про домашность, разве когда сторож церковный Тальник придет, дмыхнет носом, про судьбу брякнет:
– Эх, мол, гвоздь тебе в нос, почему ты нас на путь не направишь. По писанию…
А тут же рядом матершину загнет. Не поймешь его.
Анделушка около беседующих меж бревен заползает. Глаза зажмуривает и, тихонько покачивая головой, слушает.
В темноте пахнет от бревен смолой, различными шумами плывут голоса, и приятно чувствовать себя невидимкой.
Впрочем, Анделушка и не вникает в смысл их речей. Изредка разве слово какое поймет. Он ждет, когда тетка начнет рассказывать о «писании».
Распускается в небе бледным цветком месяц. Ночь идет по земле. Земля потягивается и вздыхает сладким и сочным запахом.
И когда уже совсем темнеет и люди успокаиваются, – всего Анделушку охватывает оно, липкое и страшное. Виски его покрываются потом. Он раскрывает глаза и глубоко дышит, как губка воду, жадно впитывает дивную речь Фелисады Андреевны.
– Есть у нас, – однотонно, точно молитву, начинает она, – небылиса в роду така. Жил-был премудрый человек, по имени Пафнутий. Жил он в наших краях ровно восемьдесят шесть лет. Молитвами, коленобиениями душу спасал. А узнал Бог Господь про то его спасение, говорит как тут архангелам: «Да идитке те вы во страну ту, ко премудрому старсу Пафнутию. Волю ему мою передайте, мол, угодно мне спасение твое, Пафнутий, да каку-таку награду-подарок возжелаешь, раб мой?» Да вот и полетели архангелы пречистые. Да через реки быстрые. Да через море синее, да через поле чистое к тому ли старсу Пафнутию. И говорят тут архангелы: «Уж ты ой еси, Пафнутий премудрый. Узнал Создатель про спасение твое и сказать тебе повелел: „Да идитке те вы во страну ту, ко премудрому старсу Пафнутию. Волю ему мою передайте: мол, угодно мне спасение твое, Пафнутий, каку-таку награду-подарок возжелаешь, раб мой?“». А и говорил тут старец Пафнутий архангелам тем: «Восемьдесят шесть лет спасался я, коленобиениями плоть свою умервщлял. Милостив Бог Господь грехи мои простил, да не все они замолены, не все они забвенны. Прошу я у Господа милости – грехи свои в книгу записать, в „Миниар-Писании“. Скоро умру, знаю, недостоин предстать пред очи Создательские – чистые. Пусть люди за грехи мои молятся, грехи тяжкие-окаянные». И дал Господь Пафнутию-старцу книгу писать. А и черные грехи свои писал – в «Мини-ар-Писание» – кровью красной словеса окрашивались, молитвы чудные получились. А и красные-кровавые грехи свои писал – милостью божеской в синие-синие словеса молитв грехи окрашивались. Сорок дней и сорок ночей писал премудрый Пафнутий-старец причудну книгу толщиной восемь досок вершковых, книгу ту «Миниар-Писание». И така в ней правда вмешшатся и…и…6
Вбирает в себя воздух. Слушатели молчат.
– И того ради вникает кто в ее, матушку, весь мир к добру переделать сил возымет… А и ешшо значит…
И всегда на этом месте поп Викентий, человек непомерной толщины, пыхтя и отдуваясь, обзывает своих собеседников «двоеданами»7 за глупые россказни.
Фелицата Андреевна резко возражает.
Поп сердится и стучит кулаком об сутужок.
Анделушка вылазит из-под бревен и бредет за ограду.
II
Анделушка иногда спрашивает у тетки, где находится «Писание». Тетка не понимает неразборчивого лепета, легонько шлепает сухой рукой по голове его. Медленно, точно прислушиваясь к чему-то подсказываемому, бранчливо говорит:
– Не пойму я тебя. Блажной ты, вот что.
Анделушка щупает свои жесткие волосы и думает: «Почему обманывает его тетка».
Потом, вечером, Анделушка берет кусок хлеба, съедает его. Ложится в уютно пахнущее сено на телеге и глядит вверх.
Короткая летняя ночь быстро течет, как вода в Иртыше. Сначала на востоке белая полоска свету далекого всплывает, точно темно-синюю сталь неба серебрят. Затем огненная голова Киик Бас-горы легкой краской пойдет, словно бы стыдится, что первый солнечный луч на себя приняла. А тут:
– Гы-ы-ох!..
Гул в горах прокатится неведомо отчего. Должно быть, шайтан с ночью прощается.
И неоднократно ли повторяющееся теткино предание, другое ли что – только почти каждую ночь думает Анделушка о «Миниар-Писании» с золотисто-лазурными словами, доброй книге.
Знакомо, ласково около се дня холодеет. Туманные круги идут перед глазами, а небо ширится, колеблется, лентами огненными волшебными извивается.
Вскакивает Анделушка на колени. Молится. Стучит головой об дерево. Плачет.
От телеги пахнет дегтем. В доме тишина. Выпуклые тени по двору ложатся – от пригонов, забора, как черные куски какой материи…
III
Как листья на дереве, дни выступают за днями. Сухое, спокойное ткут одеяние лету.
Жаркие струи подлетают, обнимают голову, иссушают. Как олово, тяжела кровь в жилах.
На Петра и Павла8 рано ударил поп Викентий к вечерне – которые казачки огороды полить не успели. Хотел отслужить скорей да засветло на бахчи съездить.
Одеваясь, тетка Фелисада Андреевна серьезным голосом говорит Анделушке:
– Великий праздник завтра будет, Анделушка.
– А? – переспрашивает тот для уяснения. Тетка недовольно морщится:
– Два. Чем слушаешь-то. Женить пора, а ты чурбан чурбаном. Богу молиться честь честью не умеешь.
Анделушка взглянул на ее изжелта-черное крапчатое платье и побежал надевать сапоги.
Не спеша, степенно сбираются казаки в церковь.
Церковь – древняя. Медно-красная ее окраска облупилась. Всех прихожан она не вмещает, и они разливаются из дверей разноцветным потоком в ограде. На клиросе гнусавит писарь Герасим Гоныч, открывая черные порченые зубы. О. Викентий в бледно-зеленой ризе взмахивает волосами и солидно потрясает кадилом.
Молодяжник, увидя Анделушку, начинает дразниться:
– Када на небо полетишь?
– Сколько верст до святова осталось?
Анделушка поднимает плечи и наклоняет голову. Так и в церковь входит. Поспешно крестится, кладет земные поклоны Анделушка. Торопливо прикасается горячими пальцами к теплому крашеному полу церкви. Ловит неразборчивые слова попа и гнусение писаря. Шепотом вторит словам молитвы.
Казаки давно привыкли к Анделушке. Равнодушны на отбиваемые усердно Анделушкой поклоны. Равнодушно смотрят на восторженное, подергивающееся в судорогах его лицо. Равнодушно стоят, крестятся, оправляют чапаны9, думают о своих делах.
От духоты, ладана и копоти свечей – больно застучало в Анделушкиной голове.
Вышел он в ограду.
Тальник, сторож церковный, в зеленом праздничном купе, заложив за губу носового, изумленно улыбаясь, говорит:
– Поп мне и брякни: береги, мол, церкву, особенно смотри, великое тут дело имеется… Во!..
– Како тако дело?
Тальник передвигает за губой табак, пристально взглядывает на спрашивающего и с видимым удовольствием продолжает:
– Тако, мол, что в церкви этой самой псалтири царя Алексея10 хранятся…. Во!.. Понимаешь, как загнул, разъязви его… По-моему, «Миниар-Писание» это! Ей-Богу! Ты только на книгу взгляни…
Никанор Кузьмич глядит на свои сапоги и высказывает недоверие:
– И все льет!
Тальник с тихой обидой в голосе отзывается:
– Не лью, по правде разговор идет. Вся истина там, грят. За котору стары люди страдали. Жглись11.
– Потому и жглись, что неучи, – по обыкновению своему тихонько вставляет вышедший из церкви писарь.
Анделушка отходит.
Слова о древнем псалтире шипами вонзаются ему в мозг.
Знает он у тетки книгу, тоже древнюю, которую она бережет, как свои волосы. А эта еще должно дороже.
Анделушка протискивается вперед и обшаривает глазами алтарь, клиросы.
Вечерня подходит к концу.
И вдруг чтец Андрей, молодой рыжеволосый казак, похожий на распустившийся подсолнечник, доставая из-под столика октоих12, уронил с полочки толстую, зеленую, в кожаном переплете с белыми крупными застежками книгу. Падением своим книга растворяет дверцы шкафика и катится на пол.
Анделушка подкрадывается сзади, закусив губы, смотрит через плечо Андреево. Книга раскрыта.
Красные и синие букашки строго взглядывают Анделушке в лицо со страниц ее.
Казак, чувствуя на шее горячее дыхание, оборачивается, видит изнеможенные Анделушкины глаза, вздрагивает и одергивает книгу.
«Она» – жарким сгустком ударяет в сознание Анделушки. И даже не это слово, и не слово совсем, а что-то дорогое, близкое, всеобъемлющее указало, пустило по всему его телу горячей струей: «это…здесь…она…»
Анделушка уходил из церкви подпрыгивая, размахивая руками, улыбаясь – с видом человека, нашедшего драгоценность.
IV
Совсем затосковал Анделушка.
Мысль о зеленой книге в кожаном переплете вошла в его голову, плотно поместилась там и уверенно и сильно давит стенки черепа.
Бродит, ищет он, не зная чего, и всегда в конце концов подходит к церкви.
Собаки со впалыми боками, поджав хвосты, виновато отбегают от помойки за сторожкой.
Сторож Тальник знает его. Анделушка до «этого», бывало, один приходил молиться. Кряхтя надергивает старый на босые ноги рваные старые пимы и снимает с дверей церкви винтовой замок, похожий на сплюснутое «о».
Поп Викентий хотя и находил – «для молитвы есть другое время», но особенно молениям Анделушкиным не препятствовал.
Теперь Анделушка совсем зачастил.
В церкви прохладно.
Анделушка подходит к царским вратам, падает на колени, бледнеет-(если можно назвать бледностью синеватый налет, покрывающий его лицо) и, не владея собой, выкрикивает как-то кусками:
– Вс! – по! – ди!
И говорит слова незнакомые, – и ему и миру, – чужие, но радостные, успокаивающие.
А однажды он осмеливается.
Торопливо, с холодком в крови, входит на клирос к столику-шкафику. Дергает дверцы. Они с шумным вздохом открываются. Слабо видны лики икон на иконостасе. В церкви мирно и славно, как на берегу Иртыша. Пахнет краской от недавно окрашенного правого клироса.
Судорожно, трясущимися руками достает Анделушка «Писание». Неумело расстегивает скользкие, холодные застежки. Замирает. Как и первый раз строго взглядывают на него красные и синие букашки, будто говоря:
– Что тебе надобно?
Анделушка испуганно захлопывает книгу…
Но только на минуту. Снова достает тяжелую, закапанную воском книгу, развертывает и долго, тяжело дыша, смотрит. В груди его что-то тает, приятное и нежное…
Тальник, прищурив один глаз, а другим, иссиня-серым, глядя Анделушке в рот, кашляя и сморкаясь в желтый с коричневыми каемками платок, нерешительно бубнит:
– Батюшка тебе велел сказать, что, мол, больше ты сюда не ходи. Потому за тобой собаки бегают, вчера одна чуть в церковь не забежала, на паперти была. Сам батюшка видел. Приманил.
Анделушка не испугался, а как-то весь осел, точно тесто на холоду. Он и раньше предчувствовал, а располагал, что может быть – и не прогонят.
Реденькие серые брови вползают кверху, глаза начинают часто мигать, а из круглого, как у стерляди, рта – течет слюна.
Видя испуг парня, Тальник сжаливается:
– Ну ладно уж. Седни да завтра сходи, пушшу, а там и будет.
Вечером Анделушка сидит на берегу, царапает свой халатишко камнем и плачет.
На другой день в последний раз приходит он в церковь. Раскрыл, как прежде, книгу.
Опять жалко стало. Пал на колени, бился головой об пол, плакал:
– Во! – по! – ди!.. Во! – по! – ди!..
Порывисто, как волк, наскочила мысль… Мутная, палящая кровь ополоснула тело…
Знойным потоком прокатилась по лицу, рукам и туловищу… А потом забило холодной дрожью…
Не ощущая ничего затвердевшими внезапно руками, грубо вырывает Анделушка из книги плотный, жирно хрустящий лист.
Сует лист за пазуху и опрометью бежит к дверям.
С грохотом падает книга на пол, за ней валится столик.
Бледный, с розоватой пеной на углах губ, выскакивает Анделушка из церкви и бросается к огородам. Издали бегущий Анделушка похож на раненную в крылья птицу – руки у него длинные, при беге отстают от туловища и словно тащатся по земле.
Тальник сидит на крылечке и починяет рубаху.
При виде выскочившего из церкви Анделушки – Тальник удивился. Внимательно посмотрел вслед Анделушке и решил зайти в церковь:
– Блажной, парненко, диви што смирной. Кабы не запрокудел…13
Из церкви Тальник выбегает с криком:
– Грабеж!
Поступок Анделушки поднял весь поселок. Удивляются:
– Какой парень смирной был…
– Черт попутал…
– Ой не говори, девка-матушка… Како не попутал…
От дома к дому бегут вздорные слова.
– Церковь Анделушка ограбил.
За Анделушкой сбирается погоня.
Поп Викентий – человек решительный. Когда к нему вбежал испуганный Тальник – Викентий схватил со стены берданку сына, всунул в нее патрон и в сопровождении писаря, атамана и понятых – заторопился в церковь.
Анделушкино преступление сразу раскрылось.
Бросаются его разыскивать.
Фелисада Андреевна, узнав о событии, поджала губы и резким своим голосом заявляет:
– То и от его ожидай. Ладно во дворех что не натворил.
А сам вор сидит за Феклиным огородом на поваленном бурей тополе.
Впереди его луга, по лугу бродит белобокий теленок.
В руках своих Анделушка держит вырванный из книги листок. Лицо его восторженно-довольное и когда подкравшийся поп Викентий выходит из-за плетня и орет:
– Стой, хулиган! Грабитель!.. Святую книгу пакостить!.. Анделушка в эту минуту походит на зайца, бегущего по полю, которому внезапно сильно засвищут. Заяц приседает, таращит уши и глаза…
– Стой, говорю!.. Пакостник!..
Плотно прижав одной рукой к груди листок, бросается Анделушка лугом.
С легким свистом выскакивает из горла дыхание. За виски хватает точно раскаленными щипцами. А ноги холодные-холодные…
Анделушка не знает куда, зачем, почему. На него кричат, у него хотят отнять его счастье – он бежит… Торопится…
– Эй!.. Держи!.. – Ста!..
– Фю…фю…
– Сволочь!.. – ошалело мечутся крики.
Писарь запыхался, устал. Он вырывает ружье у попа Викентия, прицеливается, нажимает собачку. Анделушка падает.
Когда к нему подходят, он, посиневший, лежит без памяти. Листок плотно зажат у него в руке. Заряд попал Анделушке в ноги. Поп Викентий тянет лист из руки. Рука разжимается.
– «Аще ли, же образа…» – читает поп, взглядывая на Анделушку. – И ечо тако ему церковь грабить? А?.. «Аще ли же образа14, како бывает, ищеши, довольно ти есть услышати, яко Духом святым; имже образом и от Богородицы Духом Святым себе самому и в себе самом плоть Господь состави..» Да… штука… Красиво как переписано, лучше чем печатна… Как раньше болели об Боге-то… А теперь, ишь…
Анделушка не умер.
Только стал хромать. Лицо у него повело в одну сторону. Да последний рассудок потерял.
Фелисада Андреевна вздыхает:
– Божий человек…
А накормить часто забывает.
Сидит он теперь на полу, на кухне, грязный, обросший волосами и раскачиваясь, тянет:
– Э-Э-Э…Э-Э-Э.
Что он хочет сказать, никто не знает.
Клуа-Лао*
Справа и слева хоронили Тэю-реку от дурного глаза сосны. Солнце, дабы не скучала она, ласково грело ее. В горах злые и добрые духи непонятные песни шумели.
Тэя упруго и мощно волочила по каменной шкуре земли свое тело. Чешуей огненно-синей играла. Дышала теплым да влажным духом. Плот плыл осьмой день. Кормовщик Федька Оглябя ругался:
– И чо, распроязви1 ее, за река така: бурлит, юлит, быдто баба потаскуха. А дела нету.
– Какова дела? – спрашивали ребята.
– Ни конца, ни краю, чисто присподня. Яй Богу! Бу да бу!
– Оно верна, миста чудные.
– Чудней быть ли можно? Одна немакана2 нечисть из человеков водится.
Китаец Ван-Ли, качая желтой, точно спелая дыня, (головой) говорил, обнажая черные цинговые зубы:
– Нечиста нету… Псе чиста еси: макана, немакана…
– Мяли, паря, твово не убудя, – твердо говорил Оглябя.
А Семен Беспалых3, поглаживая рыжую и круглую, точно подсолнечник, бороду, опускался рядом с Ван-Ли, сочувственно спрашивая:
– Болит?
– Нисиво. Балила мала-мала еси. Нисиво.
Ван-Ли закрывал веками глаза.
– Скоро в город придем, Ванлин?
– Сыкыола, сапсем сыкыола.
– Та-ак…
Ван-Ли поправил на опухших ногах хлам, заменявший одеяло.
– Сывыора ехала можна – бога Клуа-Лао мешала. Брюхо большой бога, селдитай.
На лице Ван-Ли отразилась такая внутренняя душевная боль, что Беспалых сделалось не по себе. Он торопливо сказал:
– Будет тебе.
– А-а купса не селдитай, Оглябя не селдитай, – Клуа-Лао шибко селди-тай. Плюет…
– Не ной ты!
– А-а! Матлила: ползи! А! Брюха большой, глаза – длоба! Матлила, Семена, матлила.
Беспалых подал бутылку.
– Пей лучше. Бога-то свово забудь.
В черных зрачках китайца, устремленных на горы, копошился страх. Семен отвернулся.
– Пей, чубук.
* * *
Вечерело.
Канат, державший у берега плот, туго натянулся и глухо гудел. Тэя клокотала, омывая толстые, телесного цвета, сутунки плота. Кедром пахло.
– Робя, – орал Оглябя, – сатки чьи-та! Хазяина нету, бяри значит.
– Жарь!
– Айда в сатки!
Шумная ватага плотовщиков побежала к садкам. Оглябя, лохматый и кряжистый, скинув шаровары, полез в садки. Видно было, как вырывались из его рук тяжелые серые осетры.
– Не хочут, халипы!
– Сволочная рыбеха!..
Парни возбужденные, с матерками лезли в воду. За жабры, барахтаясь, вытаскивали на берег и ударом сука по голове усыпляли рыбу.
Ван-Ли с бесстрастным лицом, не мигая, смотрел на темные струи Тэи.
– Клуа-Лао – селдитай бога. Вота, смотлила река – глаза его видна, хит-лай глаза. Ты, говолила, Ван-Ли, сколо мало-мало умли надо.
Беспалых с недовольством сказал:
– Буде, паря. Каки у те мысли-та, нельзя. Все умрем в свое, значит, время…
Ван-Ли прервал его:
– А?.. Вся умли. Ты думай – нато умли. Сичас думай, ланыпа не думай… Шибка думай. Клуа-Лао блюха большая, много года жила, вся человека знат. Пошто он мне говолила: Ван-Ли, умли! Паштыо?
– Планада, значит. Богу, конечно, видней.
– Нета. Зачем пришла на ево миста? Тэю – места бога Клуа-Лао. Она, бога, шибко селдитай стала… меня хватила за ноги. Стой, говолила, пошто на мое места пришла.
– Брось ты!
– Ушла, говолила, пошто? Дома халашо. Клуа-Лао пошла, лека Тэю пошла – плоха…
Беспалых понял страх китайца.
– Место худое, значит?
– Це-е…
– Вон оно чо. А я думал, ты так маишься. По родине, значит…
Китаец вытянул голову к реке. Жилы на его тонкой шее наполнились кровью.
– Матлила!..
Солнце закатилось. По небу ветер гнал громадные черные тучи, щелкал бич его по тайге, свистел в горах.
Чугунного цвета волны дробились о сутунки плота. На их гребнях играли отблески разложенного на носу плота костра, точно красные злые глаза.
Плотовщики разговаривали вполголоса, серьезно, должно быть, вспоминали родину.
Ван-Ли спал. Вытянув вдоль тела длинные сухие руки, он дышал неровно, часто вздрагивая.
Беспалых, согнувшись, опустив волосатую голову, стоял неподвижно, тупо глядя на воду. Видно было по его фигуре, по склоненной голове – какие-то мутные зовы слышала его душа…
* * *
С утра день был дождливый. Теплыми потоками обливало тайгу, реку, горы.
Оглябя ругался:
– Холерская жись! Кады конец-то будет? Одно да одно – прямо мутит.
– Табаку вот нету, вымок.
Оглябя, сплевывая, косился на говорившего.
– А ты не зуди. По харе дам.
– Сдачи не хошь?
– Петька, молчи ради Бога! Не трошь.
Ван-Ли умирал. Живот у него вздуло, одна половина лица покрылась опухолью – глаз почти закрылся, а другой – неестественно расширенный, наполнял страх.
Когда Семен, наклонившись, спросил:
– Пить хошь? – губы китайца, зашевелившись, поползли, как два серых червяка, и Беспалых разобрал:
– Клуа-Ло… селдитай…
Семена точно щипнуло за сердце, он испуганно взглянул на реку. Расширенный глаз китайца будто смеялся.
– Боишься?
Беспалых с тоской оглянулся.
Как и десять дней назад, плот, постукивая бревнами, плыл по той же сине-серой реке. Те же горы, тайга с бурными кедровниками. Опять на берегах ни души, опять в горах со злостью выл ветер.
Вздувалась от ветра река – огромный живот сердитого духа Клуа-Лао, а тут, на сутунках, умирал человек: распухшие черные ноги торчали из-под тряпок, похожие на куски гнилого в воде дерева.
* * *
Ван-Ли умер.
Плот причалили, чаю напились, потом Оглябя сказал:
– Надо парня-то похоронить, сколько ведь с ним вместе робили.
– Чо и говорю. Он, хоть и немаканай, однака коли похоронить и по-нашему, доволен будет. Потому, артельный парняга был.
Так решили: хоронить по-нашему.
Хлюст с Алешкой Чесноком взяли лопаты. Спросили у артели:
– Под кедрой могилу выроем?
– Канешна, под кедром, басчей4.
– На кедре значит можно крест вытесать.
– Крест нельзя…
– Ну, чо-нибудь друго…
Могилу выкопали. На дно ее кинули пихтовых веток. На ветки положили тело китайца.
Оглябя снял картуз.
– Вечную память сначала споем три раза, ребята. Спели.
Потом Хлюст прочитал, перевирая, «Отче наш» и «Верую»5.
– «Со святыми-и… у-у-упокой»6…– затянул, крестясь, Оглябя.
«Со святыми-и… упо-окой…
Хри-исте-е… Бо-же-е…»
Семен кинул охапку пихтовых веток на тело Ван-Ли.
«Идеже не-ет ни-и печа-але-ей…
Ни во-оздыха-аний…»
В могилу посыпалась земля.
– Крест, значит, не ставить? – спросил Оглябя. – Надо каку-нибудь память се-таки доспеть. Сеныпа, ты не знаешь, чо у них на могилки-то ставят?
Беспалых ответил:
– Не спрашивал.
– Зря.
– Про бога он тут поминал, Клуа-Лао, который, значит, речной будет, сердитой. С большим брюхом, грит.
– Вон на кедре валяй. Кора гладкая.
Поглядели, как Беспалых вырезал на коре некое подобие брюхатого человека. Перекрестились на восток.
– Царство небесное.
Плот отчалил.
* * *
Через три дня приплыли в Угребу – крохотный городишко, затерявшийся среди лесов.
Плот продали на лесной склад.
– В пивнушку? – улыбаясь, спросил Оглябя.
Все тоже заулыбались, а Хлюст хлопнул по плечу Оглябу.
– Тебе дорога знакома.
С непривычки скоро опьянели.
Во все горло песни пели, обнимались, матерились.
Беспалых, с бутылкой в руках, взлохмаченный, бродил пьяным взглядом по лицам собутыльников.
– Паря! Говорит мне это самый Ванлинька: мотри, мол, бог из воды ползет. Мотрю я, и верна!..
– Трезвой?
– Я та? Я завсегда трезвой! Мотрю, и верна: ползет за нашим плотом бог – зеленый, глаза красные, а пузо, как у змеи, серое и блестит. И думаю я: каюк тебе, Сенька!
– Струсил?
– Да-а… Сожрет тебя этот самый бог и накаких. Как китайца сожрал. Господи, говорю, помилуй! Да-а… А бог-то плывет и глазом красным, холера, в душу лезет.
– Ну?
Беспалых ударил по столу бутылкой. Бутылка разбилась, пиво потекло.
– А я, я…
Беспалых, склонившись на стол прямо локтями в пиво, заплакал.
– Я…я…
И заснул немного погодя.