Текст книги "Ленинградские повести"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)
УЧИТЕЛЬ
В газете я прочел небольшую заметку. Корреспондент сообщал о сельском учителе, который в далеком хакасском улусе написал учебник географии.
Прочел я о происходившем в Сибири, но в памяти возникли совсем не те места, где живет и более четверти века учит ребятишек школьный географ.
Не стиснутые в каменных берегах протоки Енисея, не абаканские степные просторы, а скованный холодом Пулковский холм, пустынный, избитый снарядами, напомнила мне эта скупая заметка в несколько десятков строк.
И так живо напомнила, что, казалось, вновь зашел я в жаркую землянку в склоне знаменитого холма и вновь подсел к ней к столу из неоструганных толстых тесин. Январский ветер над сосновым накатом нудно плещет в ржавую жестяную трубу; чугунная печка дымит, шипят за неплотно прикрытой ее дверцей мерзлые обломки старых лип; на столе мечется язычок коптилки, и в сумраке глухо звучит голос лейтенанта Латкова.
Вернее, даже и не голос: старший адъютант говорит шепотом, чтобы не разбудить командира дивизиона. Как сообщил Латков, капитан лишь полчаса назад прилег на свой жесткий топчан, спит тревожно, стучит коленями о фанерную обшивку стены: сказываются двое суток, проведенных в командирской разведке с офицерами стрелкового полка…
Никому здесь, на изрытом холме, где лежат мертвые развалины обсерватории, еще неведомо, когда это произойдет: через неделю, послезавтра ли?.. А может быть, вот сейчас адъютанта позовет телефонный зуммер, и надо будет подымать капитана и вместе с ним по ночным заледенелым тропам спешить в штаб полка. И тогда на рассвете начнется то, чего еще нет, но что уже видит во сне командир дивизиона.
Холм безлюден только снаружи. Промерзшая его земля – под накаты землянок, под перекрытия траншей, в автомобильные щели, пробитые ломами, в северных склонах, – ночь за ночью вбирает в себя поток людей, оружия, машин. Тут как бы скручивается тугая пружина, чтобы в какой-то миг разжаться и ударить – пустить на юго-запад стремительно изогнутую красную стрелу, отточенную на двухверстных картах карандашами офицеров штаба.
– До Красного Села дойдем, пожалуй, суток за двое, за трое, – шепчет Латков, перегибаясь через стол. – Потери? Что ж, и от себя это во многом зависит. Не останавливаться, не мешкать… На смелого собака лает, трусливого – рвет. Меня еще мальчишкой мой учитель так учил.
Латков взглянул в сторону скрытого мраком топчана; ему показалось, что командир дивизиона проснулся. Но тот спал, спал тяжелым, сном усталого человека, и лейтенант продолжал еще тише:
– Он даже наглядный урок по этой пословице устроил как-то, наш Василий Иванович. Любил наглядность!
С Латковым случилось именно то, что случается со многими перед близким боем: неодолимая сила потянула его к воспоминаниям.
– Вот, скажем, взять меня… – Подперев кулаком скуластую щеку, он щурился на огонек. – Я, как видите, вырос, я офицер, отмечен орденом, дважды увозился с огневых на санитарной волокуше, а уроки Василия Ивановича до сих пор мне памятны. Никогда, думается, их не позабудешь.
Латков принялся вертеть в руках плоскую зажигалку. В мыслях он был, наверно, где-то очень далеко от прокопченной землянки и не вновь ли сидел за испятнанной лиловыми кляксами партой, и не степные ли ветры слышались ему за обшитой мешковиной дверью?
– Ведет, бывало, нас учитель в луговые поймы. Приходим, смотрим: трава и трава, зелень. Уходим с луга, позади нас ковер. Трава-то, оказывается, не просто трава, а тут тебе и лисохвосты, и колокольчики, и вьюнки… «Знание открывает глаза человеку», – повторял Василий Иванович. Эту фразу, между прочим, можно услышать от него и теперь. Ну и все так: в лес ли пойдем, на реку – везде открытия. А то вот в классе… Принесет репродукции с картин Шишкина или Левитана. «Как, спрашивает, нравится? То-то! Красивая у нас страна! И богатства ее, друзья мои, неисчерпаемы. Давайте потолкуем, например, о Донбассе…»
Латков говорил о своем учителе так, как иной раз дети хвастаются друг перед другом отцами: и с восхищением, ис гордостью, и с сыновним уважением. Из его рассказов возникал образ мудрого, мягкого, ровного в обращении человека – наставника и воспитателя.
Лейтенант до того увлекся, живописуя этот дорогой для него образ, что позабыл о спящем командире и незаметно сошел с шепота на полный голос:
– А как, спрашивается, мы потолковали о Донбассе? Василий Иванович взял да и повез нас на угольные копи. Может быть, слышали про Черногорку? На Енисее. Наглядность, во всем наглядность!
– Что верно, то верно, товарищ лейтенант, – послышался простуженный голос из темного угла.
Заговорил связист. Два часа он просидел у телефона так тихо, что когда и шевелился, то казалось, там, в углу, за вспученной обшивкой, возится мышь.
– Наглядность – первое дело. – От раскаленной докрасна толстой проволоки, заменявшей кочергу, связист раскурил козью ножку. – Интересовался я позавчера, товарищ лейтенант, как наш капитан на третьей батарее учил подающего Петрова поспевать за темпом огня. Сам встал за заряжающего – и только давай, давай! Петров взмок весь, а не отстал. Потом и говорит: «Понял, товарищ командир дивизиона! Темп огня – важнейший фактор. Спасибо за науку». Или как с разведчиками капитан колючку резал!..
– Да, я вот ведь о чем начал! – перебил связиста Латков, поймав утерянную было нить беседы. – «На смелого лает, трусливого – рвет». Встретилась нам в какой-то, забыл, книжке эта пословица. Василий Иванович и предложил: «Давайте проверим народную мудрость. Кто берется пройти мимо кузни?» А попробуй пройди! У кузнеца пес был до того злющий!.. Колдуном звали.
На освещенном коптилочным огоньком лице Латкова появилось озорное, мальчишеское выражение.
– Не показать Колдуну своих внутренних переживаний, или, попросту, пяток, – усмехнулся он, – казалось делом совершенно невозможным. Но был у нас задира – Петька Седых. Штаны поддернул, утерся рукавом, шагает. Колдун – за ним, шерсть на загорбке вздыбил, визжит от злости, а хватить, глядим, не решается.
– Точно, точно! – поддержал связист. – Собака, она такая!
– Да вот, точно! – снова усмехнулся Латков. – А Петька-то в последнюю минуту не выдержал, только прошел кузню, возьми и припустись. Хорошо, Василий Иванович предусмотрел такой душевный срыв, с палкой подоспел.
– Не вышло, значит, дело!.. – с явным разочарованием сказал связист.
– Почему не вышло? – не оборачиваясь к нему, ответил Латков. – Вышло. Урок был преподан. После Петьки чуть не все мы поодиночке промаршировали мимо кузни. Определились, как говорится, две точки зрения на противника…
Дверь отворилась, вошел сержант.
– Товарищ лейтенант, – доложил он, – прибыло пополнение!
– Ну вот, опять работа капитану! – Латков поднялся из-за стола, снял с гвоздя полушубок, оделся и ушел вместе с сержантом.
В землянке наступила тишина, в которой еще более назойливым и нудным стало шипение сырых дров и еще громче, падая с их комлей на лист жести, прибитый к полу, застучала капель.
– Опять под колючку лезь, опять темп огня давай!.. – Явно сочувствуя командиру дивизиона, связист вздохнул. Он пощелкал клапаном телефонной трубки, подул в нее, спросил вполголоса: – «Долина», ты? Как дела? Нормально? Ладно. – И снова умолк.
Чтобы занять время, я подошел к груде книг, увязанных шпагатом в стопки и сложенных вдоль стены между чугункой и топчаном.
– Тоже капитанова забота, – счел необходимым объяснить связист, когда я взял в руки толстый, с обгорелыми углами страниц том атласа звездного неба. – Сам собирает и нам велит собирать. Тут их на горе, под кирпичами, еще много…
На титульных листах книг стояли фиолетовые штампики фундаментальной библиотеки Пулковской обсерватории. У многих томов, как и у атласа звездного неба, были обожжены страницы, некоторые имели такой вид, будто их грызли железными зубами, третьи просто распадались на листочки.
– Главную-то силу давно увезли, а это, как бы сказать, остаточки. Ну, и остаточкам не пропадать. Народное, говорит, добро, – это капитан наш. Уж библиотекарша благодарит, как приезжает за ними. А книги, между прочим, стоящие. Я тут с одной познакомился… Не сказать, чтобы все понятно, но кое-что смекнул. Вот, к примеру, до луны за год на полуторке доехать можно. Дорога не такая и длинная…
Мы говорили об астрономии. Говорил, правда, главным образом связист. Говорил до тех пор, пока не вернулся Латков.
Лейтенант вошел с холода с разрумяненным лицом, на котором резко выделялись брови, седые от мелких росинок талого снега, и как ни в чем не бывало, как будто и не пришлось ему сейчас распределять по батареям прибывших из Ленинграда бойцов, заговорил:
– Так вот, на примере с той свирепой собакой мы уяснили две точки зрения на противника. Точку зрения человека, у которого сердце не выдерживает трудного испытания, и точку зрения человека с крепким сердцем. Первый преувеличивает силы противника, и это часто становится причиной его поражений. Второй трезво оценивает возможности врага, понимает свое над ним превосходство, и это способствует достижению победы.
– Извините, товарищ лейтенант, – вставил слово связист. – По собаке, по зверю, вы о противнике судите. Разница!..
– Не слишком большая, Валуйкин. Не слишком. Василий Иванович утверждает, что если бы ему пришлось писать книгу по зоологии, то вне всякого алфавита список зверей в разделе «Хищники» он начал бы так: «Фашистус вульгарис»…
Латков не договорил. Землянку встряхнуло, из-под обшивки потолка струйками хлынул сухой песок и загасил коптилку. Дверь, визгнув на петлях, распахнулась, вместе с холодным ветром через нее ворвался удар разрыва.
– «Вульгарис», Латков, я отбрасываю, – сквозь кашель сказал разбуженный капитан. – «Вульгарис» по-латыни значит «обыкновенный», – говорил он в потемках, пока Валуйкин закрывал дверь, а Латков тер о ладонь колесико закапризничавшей зажигалки. – Фашизм – явление хотя и закономерное на империалистической стадии развития капитализма, но далеко не обыкновенное.
Новый удар потряс землянку. На этот раз огонек выдержал. Капитан поднялся с топчана, подошел к столу.
– Будем знакомы: Яковлев, – сказал он, протягивая руку. – Латков тут, слышал я сквозь сон, рассказывал всяческие небылицы обо мне. Не верьте. Учитель как учитель. И сердился, и бранил их, и записки родителям посылал…
Он стоял в желтом свете земляночного огонька, сухонький, низкорослый, остриженный под машинку, улыбался спокойно и мягко, будто и не стучали в склон холма шестидюймовые кулаки. Видимо, только во сне изменял ему тот навык, который учитель терпеливо прививал ученикам: крепко держать в руках свое сердце. Он приказал Валуйкину вызвать наблюдательный пункт, спросил у наблюдателя, откуда огонь, потом поставил на печурку зеленый и круглый, как арбуз, эмалированный чайник.
Валуйкин достал с полочки над времянкой щербатые кружки, Латков распечатал пачку печенья «Ленч» из офицерского пайка, положил на стол кулек конфет. Но чаю попить не удалось. Артиллерийский обстрел усилился, в гуле разрывов стал различаться отрывистый хруст мин.
– Неладно, – прислушивался Яковлев. – Почуял что-то немец. Лудит, а там, поди, люди на дорогах…
По землянке шагал офицер в капитанских погонах, затянутый ремнями, – командир дивизиона. Но я видел только учителя, мирного человека, встревоженного судьбой людей на ночных дорогах, ведущих к холму. И говорил этот человек простые, мирные, совсем не военные слова.
Пискнул зуммер телефона.
– «Ладога» слушает, – отозвался связист, – Двенадцатого? Есть, двенадцатого, товарищ второй! – Он закрыл клапан трубки и обернулся. – Товарищ капитан, вас начальник штаба полка.
– Двенадцатый слушает, – взял трубку Яковлев. – Так! Приступаю к исполнению.
Он стал надевать такой же, как и у Латкова, утративший первоначальную белизну, в следах смазочного масла, длинный полушубок.
– Приказ: подавить минометы в районе Виттолово. Пойду сам. Ты остаешься, Костя, у телефона.
– Обычная картина. – Латков обиженно опустился на табурет. – Как стрелять – «я сам», а Костя – сиди…
– Поворчишь, и без обеда оставлю, – отшутился Яковлев и, заметив, что я тоже надеваю шинель, запротестовал: – Куда! Скоро вернусь, чайку попьем. Гостите, с Латковым тут займитесь. Видите, ему одному скучно.
Но протест его был чисто формальным. Капитан знал, что военные корреспонденты любят посмотреть все своими глазами. Он говорил одно, а сам ждал, пока я подпояшусь ремнем.
Несколько минут спустя мы шли с ним по самой вершине холма через парк обсерватории. Через бывший парк, разумеется. За два с половиной года он сильно поредел под орудийным огнем. Одиноко стояли во мраке искалеченные черные стволы деревьев с обломанными вершинами, другие мертвыми телами лежали в неглубоком снегу среди частых воронок. Воронки были на каждом шагу, словно земля здесь болела оспой и страшная болезнь покрыла ее лицо своими неизгладимыми следами.
Яковлев молчал, и я молчал, да и говорить было невозможно. Земля под нами гудела от артиллерийского боя, воздух выл и дрожал от снарядов и мин. Короткие огненные вспышки отмечали места их падения и разрывов. Противник бил по северным, обращенным к Ленинграду склонам холма, по асфальтовой ленте шоссе, где, невидимое для нас с этой вершины, шло ночное движение.
Яковлев прибавил шагу.
Наблюдательный пункт дивизиона располагался в прочном блиндаже, врытом в землю близ разбитого здания главного рефрактора. Мы прошли по громыхнувшим лоскутьям листового железа и спустились в блиндаж.
В блиндаже было темно. Яковлев окликнул:
– Авдеев! Как Виттолово?
– Сменили позиции, товарищ капитан. Вижу вспышки левее четвертого ориентира.
– А ну-ка, пусти меня!..
Обо мне забыли. Я нашарил ногой какой-то ящик, присел на него. Дальнейшее происходило, как бывает в зале кино, когда внезапно разладится аппарат. На экране – полнейший мрак, а звук есть, невидимые герои разговаривают, невидимые пушки стреляют, невидимая жизнь идет за полотном экрана, и мы воспринимаем ее лишь на слух.
Минуту или две я слушал дыхание людей и не мог определить, сколько их здесь, в блиндаже наблюдательного пункта. Наконец Яковлев сказал:
– Ошибся, Авдеев. Возле четвертого – фальшивые вспышки. Бьют со старых позиций.
Он скомандовал данные. Неожиданно третий голос, не его и не Авдеева, громко повторил их где-то совсем рядом с моим ящиком и потом, после команды Яковлева: «Огонь!» – выкрикнул уже в блиндаж:
– Выстрел!
Выстрела я не слышал. И без этого вновь вступившего в бой орудия яковлевского дивизиона вокруг грохотало множество орудий. Но Яковлев отметил: «Хорошо!» – и скомандовал поправку.
Я не видел Яковлева, слышал только его голос, и я позабыл об учителе из Сибири, который показывал когда-то своим ученикам репродукции картин Левитана и Шишкина. Возле меня во тьме командовал артиллерийский офицер, командовал так уверенно, твердо, четко, будто не географии, а артиллерии с юности посвятил он свою жизнь.
Первым орудием командир дивизиона только нащупал немецких минометчиков. Теперь сразу всеми орудиями он пахал склоны оврага позади давно стертого с лица земли селения Виттолово.
Мало-помалу противник прекратил огонь. Затихли разрывы на шоссе и на северных склонах холма. Отчетливо слышался голос одних ленинградских пушек: где-то в других блиндажах на Пулковских высотах другие капитаны тоже командовали своими батареями.
Затем смолкло все, унялась дрожь, лихорадившая землю, воздух перестал давить на уши, и тогда в блиндаже вспыхнула яркая аккумуляторная лампочка.
Рядом со мной на том же ящике из-под снарядов сидел телефонист, который только что передавал команды капитана на огневые позиции. У стереотрубы, просунувшей свои рожки в амбразуру, завешенную плащ-палаткой, стоял коренастый молодой лейтенант. Яковлев, в распахнутом полушубке, утирал разгоряченное лицо платком и близоруко щурился от света.
– Уничтожены? – спросил я.
– Чего не видел, того не видел, – ответил он со своей мягкой улыбкой и развел руками. – Может быть, им там и не очень весело пришлось, но в журнале боевых действий мы запишем: «Подавлены».
– Осторожность?
– Нет, точность.
Мы снова шли через остатки парка, мимо руин.
Внизу, под холмом, урчали моторы, перекликались негромкие голоса, скрипел снег под сотнями ног.
Пружина скручивалась все туже.
Латков, когда мы вернулись в землянку, не стал задавать вопросов. Ни для него, ни для Яковлева ничего необыкновенного в ночной дуэли не было. Он сказал:
– Чайник выкипел. Два раза доливал.
Кружки по-прежнему стояли на столе, на газете все так же лежало печенье и топырился серый бумажный кулек с конфетами. Оставалось придвинуть табуретки…
За чаем мы просидели почти до утра. Как хорошая книга гонит сон, так бежал он и от рассказа двух сибиряков. Исчезла продымленная землянка, и все втроем мы уже были не в предместье Ленинграда, а за многие тысячи километров от него, на степной пашне, куда в жаркий июньский полдень Яковлев пришел к Латкову. «Что ж, Костя, – сказал он тогда, – время! И без нас с тобой тут, что надо, вспашут. Пойдем-ка, дружок!» И учитель с учеником пошли, просто, как на школьную экскурсию, без всякого багажа, пошли луговыми стежками, таежными тропами…
Через Новосибирск, через Тихвин, через Волховский фронт мы снова вернулись в землянку на Пулковском холме.
– Здесь и заканчивается маленькая историйка. – Капитан встал из-за стола и распахнул дверь, за которой в сером предрассветье падал медленно крупный снег.
Через несколько дней пружина разжалась. С Пулковских высот на красносельскую равнину двинулись войска. Вместе с пехотинцами, режа колесами орудий глубокие колеи в рыхлом снегу, ушли вперед и артиллеристы Яковлева. Ветер скрипел дверью опустелой землянки, мимо которой день и ночь спешили белые грузовики, затянутые серыми брезентами.
С каждым днем, с каждой неделей все длинней становился пробег машин до фронта, и только еще раз в те дни дошла до меня весть о сибирском учителе и его ученике. Ее привез Латков. Откуда-то из-под Пскова он приезжал в Ленинград, в Управление артиллерии.
Я видел его лишь несколько минут, какие суровому сержанту контрольно-пропускного пункта за Московской заставой понадобились для проверки документов. Латков высунул свое скуластое лицо из кабины грузовика, коротко рассказал новости и крикнул на прощание:
– На смелого только лает!..
Потом след Яковлева и Латкова пропал на дорогах войны.
И вот эта газетная заметка, эта знакомая фамилия, знакомое название хакасского села… Значит, снова вошел Василий Иванович в свой класс и снова учит мальчишек быть твердыми сердцем.
Я вырезал заметку и показал старому ленинградскому географу, с которым знаком много лет. Пришлось, конечно, рассказать и все, что знал я об учителе Яковлеве.
– Дорогой мой! – воскликнул старик. – Какой же замечательный учебник получат ребятишки! Автор-то, автор полмира вышагал собственными ногами! Он из пушек за нашу географию стрелял. Непременно напишу ему, непременно! Будьте любезны, адресок…
Мой собеседник стал шарить по карманам в поисках карандаша. Но я остановил его руку. Достоверно мне был известен лишь один адрес Василия Ивановича Яковлева: землянка на Пулковском холме. Адрес этот устарел: не только землянка, даже следы ее исчезли теперь под новыми фундаментами обсерватории.
Оставалось подарить географу газетную вырезку.
Я так и сделал.
СТЫЧКА У ДЗОТА
По пятницам в школу трактористов приходил сержант запаса Сенюшкин. От окраины районного городка до Розовой дачи, занятой школой, было не более трех километров. Сенюшкин шел лесом, не спеша, пересвистываясь с утренними пичугами, забирался в мягкий мох за гоноболью и все-таки приходил слишком рано.
Он садился на бревна, холодные с ночи и немного влажные, курил, слышал звяканье ложек, доносившееся из длинной дощатой столовой, гул голосов, сквозь который прорывались выкрики особых задир, – терпеливо ждал.
Потом, толкаясь и тискаясь в дверях, будущие трактористы группами выбегали на обширный двор, заставленный всевозможными машинами – от гусеничного «нати» до жмыходробилки, робко прижавшейся к высокому самоходному комбайну.
Были тут разные ребята. Были такие, что всегда ходят в начищенных сапогах и ботинках, в отутюженных брюках и непомятых пиджаках. Были щеголи иного склада, за особый шик считавшие запятнанную маслом куртку, спозаранку измазанное копотью лицо, – бывалый, мол, водитель могучих машин. Были и третьи, – не утратившие мешковатости крестьянских парней из маленьких дальних деревенек. У таких и пояс не затянут как следует, и пуговицы не все застегнуты, и дорожная грязь по три дня сохнет на голенищах.
Но завидев Сенюшкина, который при их появлении на дворе вставал с бревен и тщательно затаптывал каблуком окурок, и те, и другие, и третьи словно менялись.
Торопливо застегивались, пуговицы, одергивались рубашки и куртки, туже убирались под пояса животы. Иной из ребят забежит за машину, примется сдирать щепкой грязь с сапог, щедро плевать на заскорузлую кожу, отчаянно трет ее тряпкой или пучком сухой травы.
Иначе нельзя. Просто даже и невозможно иначе с Сенюшкиным. В его одежде, как ни старайся, изъяна не найдешь. Такой придира, как Костя Левитов, который сам ходит в аккуратном военном костюме старшего брата, и тот не смог этого сделать.
Обладатели гимнастерок не раз пытались подшивать подворотнички, как подшивает их Сенюшкин. Не выходит. То подошьется так, что его и не видно совсем, то торчит сверх всякой меры или морщинится. У Сенюшкина подворотничок – подсиненный, будто узкий голубоватый кантик, плотно охватывает он загорелую шею инструктора. Да что – подворотничок! А гимнастерка как заправлена сзади – складка в складку. А сапоги… О сапогах и говорить нечего – возьми вместо зеркала и брейся.
Слов Сенюшкин попусту не тратит, говорит только то, что относится к делу, четко и ясно, понимают его с одного раза и переспрашивают редко.
По правде-то говоря, переспрашивать и нужды нет. Сенюшкин сам всегда видит, кто понял, а у кого рассказанное или показанное еще не улеглось в голове. Только взглянет на лица слушателей – и видит.
– Петров, – скажет, – а ну-ка, что такое азимут? Не уразумел. А вместе с другими головой машешь. Не годится так. Стесняться в учении нельзя, Петров. Не понял чего – спроси, не мешкай. Иначе что получится? К одному недоумению другое прибавится, третье – и пойдет, и пойдет расти в голове неразбериха.
Лет Сенюшкину было немного, но ребятам он казался куда старше, и они считали, что в армии их инструктор прослужил по крайней мере лет с десяток.
– Бывалый фронтовик! – говорили они о Сенюшкине.
Командирские его навыки, особенно умение влиять на людей личным примером, и учли в районном совете Досарма, когда комсомольцы школы трактористов обратились туда с просьбой выделить им инструктора по строевой, тактической и стрелковой подготовке.
И вот каждую пятницу, едва над землей займется рассвет, Сенюшкин шагает через лес на Розовую дачу, почему и когда так названную – никому не известно. Никаких роз на даче этой нет, и само здание школы окрашено отнюдь не в розовую, а в серую краску. Может быть, играет тут роль то, что главный его фасад смотрит на восток, и когда Сенюшкин сворачивает из лесу на проселок, прямо перед ним в широких окнах ослепительно плещет отраженное пламя утренней зари.
В очередную пятницу инструктор пришел уже не в гимнастерке, а в пальто. Утро было по-осеннему холодное, и на бревнах вместо росы лежал тонкий иней.
Его ученики, поеживаясь, расхватывали из козел под навесом учебные винтовки, возле которых круглые сутки дежурили часовые-досармовцы, затем построились в походную колонну. Через ячменное жнивье, через капустные борозды, поросшие могучими, как надолбы, кочанами, Сенюшкин повел их в этот день к тихой речушке, которая среди пожелтевшего кудрявого ивняка петляла, огибая большое картофельное поле.
Картофель созрел, ботва стояла жухлая, осенняя. Сухо шуршала она под ногами коней, запряженных в плуги. Женщины выбирали из земли розоватые клубни, сыпали их в мешки, расставленные среди борозд, шумно переговаривались. Соседства этого Сенюшкин не предвидел, но, подумав, решил, что отработать намеченную на сегодня тему оно помешать не сможет. «Колхозницы заняты делом, – сказал он как бы в ответ на вопрошающие взгляды своих учеников, – и мы займемся делом. Каждый выполняет ту задачу, какая ему положена».
Отступать ему не хотелось, занятие было задумано интересно. Над речкой, на пригорке, еще с дней войны стоял полуразвалившийся лобастый дзотик. Пасть его, когда-то плотно сжатая в злую щель амбразуры, по-стариковски провалилась, накат кровли провис, гнилые бревна торчали с боков, как оголенные ребра, и над ними тонкой веточкой поднялась молодая рябинка, на которой, будто капли пролитой здесь крови, повисли две кисти пунцовых ягод.
Дзотик отжил свое, одряхлел, но дело заключалось совсем не в его возрасте. Важно было то, что из разбитой амбразуры открывался хороший обзор, и Сенюшкин посадил в дзот Костю Левшова с трещоткой.
– Наблюдайте, Левшов, внимательно, – сказал ему строго. – Заметите переползающего, – давайте очередь. Ясно? А наше дело, – обратился инструктор к остальным, – действовать так, чтобы противник, то есть Левшов, нас не обнаружил.
Показ – самый лучший метод обучения, – это Сенюшкин усвоил давно. Он сбросил с себя пальто, лег на сыроватую холодную землю и пополз к дзоту. То ли в самом деле он так ловко пользовался бугорками; канавками и пожелтевшей клочковатой травой на пути, то ли Левшов лукавил, чтобы не вводить в конфуз инструктора, что, конечно, вряд ли, потому что Костя был известный придира, но как бы там ни было, а трещотка молчала до тех пор, пока наконец Сенюшкин не появился рядом с амбразурой.
– Ясно? – крикнул он оттуда. – Так действовать! – И сбежал с пригорка вниз. – Ласкин!
Пополз Ласкин. Но он не преодолел еще и половины расстояния, а Левшов уже поднял невообразимый треск. Ласкин вернулся. Пополз Антонов – и его «прошила» шумная очередь из дзота. То же случилось и с Петровым.
– Товарищ инструктор! – не выдержал Воробьев, считавшийся одним из лучших пластунов среди будущих трактористов, – Левшов жилит. Не видит, а палит. Пускай жердинкой какой-нибудь дополнительно указывает.
Сенюшкину такой способ проверки добросовестности Левшова понравился. Воробьев выломал ивовый прут, отнес его Левшову. У «противника» дело от этого пошло куда как хуже. Воробьев ползет слева, а хворостина из дзота тычется вправо. Ласкин движется в лоб, а Левшов же указывает во фланг, в нужную точку не попадает. Ребята еле сдерживались от смеха, но смеяться было нельзя: Сенюшкин не терпел этого на занятиях.
Петров все-таки не устоял:
– Урезонил его Воробьев! – гаркнул во все горло. А горло у Петрова славилось. До школы трактористов он с отцом работал плотогоном на сплаве. Попробуй, когда плоты растянутся по реке длинной вереницей, попереговаривайся с одного конца на другой. Поневоле голосок разовьется.
– А что – урезонил! – раздался вдруг другой голос со стороны.
И Сенюшкин и ребята обернулись. Оставив плуг в борозде, позади них стоял колхозник с рыжеватой вьющейся бородкой, одетый в серую, шинельного сукна, короткую куртку.
– Правильно «противник» делает, что послабления не дает, – продолжал он. – Разобраться если – довольно средне, ребятки, вы ползаете. Вон ты, к примеру, – указал он в сторону Ласкина. – Топыришься, что кочка, за пятьсот метров свободно невооруженным глазом просматриваешься.
– Товарищ колхозник! – насупил брови над серыми своими строгими глазами Сенюшкин. – Если претензии имеете, можно поговорить вечером, всегда рады встрече с населением. А пока прошу не мешать занятию. Ясно?
– Да уж куда ясней! Только зря ты ершишься, товарищ учитель. На послаблениях и условностях хорошего бойца не вырастишь. Вот сидел бы в дзоте настоящий противник, да как дал бы он пару коротких, сразу бы стало ясно – кто руками лишку машет, кто головой горазд крутить. Ну, а если мирные времена – тут уж сам командир должен глаз иметь требовательный.
– Слова говорить – одно, а дело делать – другое, товарищ колхозник, – еще более сурово ответил Сенюшкин. – В вежливой форме прошу вас удалиться.
Долговязый только усмехнулся: «Можно и дело показать», – подошел ближе, и тогда все заметили, что его борода – одна видимость, а возрастом он не так-то и велик, разве лишь на пять-шесть лет старше Сенюшкина, не больше. Илюха Воробьев даже признал его: встречались прошлым годом на усадьбе МТС, съехались там на подводах с железными бочками – за горючим. Только бороды у него тогда не было, отрастил за год, должно быть, для солидности. Жениться, поди, собрался или уже женился, и Илюха мысленно прозвал его теперь женихом, смотрел выжидательно то на него, то на Сенюшкина: что-то получится?
А получилось вот что. Пахарь положил свою куртку рядом с пальто Сенюшкина, лег на землю и быстро пополз к дзоту. Ни одного лишнего движения не делал он, никаких рывков, полз, как после большого дождя вода течет по борозде, – плавно, неслышно, споро.
Сенюшкин, казалось, и о занятии позабыл, следил за пластуном, подымаясь на носки, силился найти хоть какую-нибудь ошибку в его действиях, но не находил и, когда пластун достиг амбразуры, крикнул ему:
– Давай снова! Я сам из дзота наблюдать буду.
– Давай, – согласился колхозник и, на ходу отряхивая сор о колен, стал спускаться с пригорка.
Досармовцы предвкушали удовольствие. Нет сомнения, что Сенюшкин одернет долговязого. Им очень хотелось, чтобы их руководитель его одернул: уж больно рыжебородый вел себя самоуверенно.
Но состязание не состоялось. Пластуна, когда он сошел вниз, окликнула рослая женщина в меховой душегрейке.
– Иван! – кричала она голосом начальника, привыкшего, чтобы ему повиновались. – Опять ты криво борозды распахиваешь! Зигзаги какие-то делаешь. Половину картошки в земле оставил.
– Извиняюсь, други-товарищи. – Долговязый поднял с земли куртку. – Бригадирша у нас, сами видите, какая. В другой раз потягаемся. Только ты, товарищ инструктор, уж знай: все равно моя верх возьмет. Во, видал? – Он достал из бокового кармана своей куртки большие серебряные часы. – Что написано, прошу полюбопытствовать. – И подал часы Сенюшкину.
– «Отличному разведчику фронта И. Н. Игнатьеву», – вслух прочел Сенюшкин, глядя на массивную крышку.
«Верно, Игнатьев», – вспомнил и Илюха Воробьев фамилию случайного знакомца.
А тот усмехнулся в бородку, принял от Сенюшкина часы и пошел к застоявшейся лошади. Трудно было представить, что этот тяжело ступающий человек так легко и быстро ползает.
Игнатьев разобрал вожжи, тронул лошадь. Он уже удалялся по борозде, налегая на рукояти плуга, ребята же вместе с Сенюшкиным все еще глядели вслед: шутка ли, отличный разведчик фронта!