355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Ленинградские повести » Текст книги (страница 24)
Ленинградские повести
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:00

Текст книги "Ленинградские повести"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)

4

За день Майбородов вышагал добрых пятнадцать километров. Первая разведка убедила его в том, что он не ошибся, выбрав село Гостиницы местом для летней работы. Лес, река, суходолы могли дать богатейший материал для наблюдений. Да еще – не без оснований же так названная на карте – Журавлиная падь, большущее болотище.

Усталый, поджидал он хозяев на чистом крылечке, щурил глаза на огромное багровое солнце, которое больше чем на половину уже опустилось за лес. От леса, через Журавлиную падь, прямо к селу, будто чернила на промокашке, быстро ползла лиловая тень.

Первым появился Иван Петрович. Вместе вошли в дом, и, пока гость снимал свою куртку, хозяин, погремев за кухонной переборкой, вынес ему черную баночку.

– Ежели почистить с дороги желаете… – Иван Петрович указал на болотные сапоги Майбородова и уже менее уверенно предложил: – Гуталин вот имеем…

– Что вы! – воскликнул гость. – Какой гуталин по весне! По болотам, вижу, вы не хаживали, Иван Петрович уважаемый!

– Да где там! – Иван Петрович насупился. В его памяти мелькнули моховые топи Курляндии, осминские, середкинские зыби.

Но Майбородов обиды его не заметил.

– Я вас научу классическую мазь приготовлять, – сказал он. – Достать надо воск, свиное сало, сажу и еще кое-что. Вода от такой смазки как черт от ладана отскакивает. Я вам расскажу удивительный случай…

Пока этот случай рассказывался, пришла Евдокия Васильевна, и сразу же из кухни послышался треск щепок, горящих на шестке, глухой стук чугунов, звяканье жестяных тарелок.

За Евдокией Васильевной явилась и Таня. Сумрачная, скрылась она в комнатке-боковушке, которую Майбородов прежде не заметил, и вышла оттуда только к самому ужину.

За стол уселись при свете стеклянной керосиновой лампы, подвешенной к черному потолочному крюку.

– Да, по птицам, по птицам, Евдокия Васильевна, – отвечал на вопрос хозяйки Майбородов, обсасывая косточку, выловленную в щах. – Изучаю, как живут, как ведут себя, куда улетают, где гнездуются.

– Так ведь и я тоже по птицам, гражданин! – Евдокия Васильевна оживилась. – Птичница я в колхозе. Вот и добро, вместе работать будем. У меня там не то что куры одне – индюшки сидят на гнездах. Покажу, пойдем завтра-то.

– Да погоди ты, – остановил жену Иван Петрович. – Индюшки, индюшки! Осенью считать будешь, чего хвастать!

Разговаривая с профессором, Иван Петрович проникался к нему уважением. По всему свету человек поездил, чего только не повидал, а уж птичью повадку знает – дальше некуда. И Краснов охотно вел беседу:

– Наши места птицей богаты. Фазан до войны водился, – не знаю, как нынче. Не замечал что-то, – может, извели. Его прежде берегли – хозяйство тут было охотничье, – стога вичные в лесу на зиму оставляли, на прокорм. Мелкий ельничек подсевали.

– Наш северный фазан неинтересная птица. На юге, в Средней Азии, – это фазан!..

– Слыхивали, слыхивали. – Иван Петрович погладил бородку. – Дочка рассказывала про этаких жар-птиц. Она, Танька-то наша, не под Уфой, где мать, была, а со школой в Казахстане. Вот, говорит, да – птицы!.. Не журавли какие-нибудь.

– Между прочим, много в ваших местах журавлей, Иван Петрович? – спросил Майбородов.

– Журавлей? – Краснов удивился. – Никаких журавлей у нас нету.

– Да что вы? А как же – «Журавлиная» да еще и «падь»? – Дальневосточное какое-то, таежное название…

– Падь – оно просто: спадом к реке идет. Этакая мочажина, всему селу горюшко. А Журавлиная – так она не Журавлиная по-правильному, а Журавлихина. Это на планах ее в Журавлиную переделали.

– Бабка жила у нас, Журавлиха, Журавлева, значит… – опять было вступила в разговор Евдокия Васильевна, но Иван Петрович перебил ее:

– Не с того конца начинаешь. Мюллер хозяйствовал тут, на буграх, за болотом. Давно, конечно, это было. Уж на что мы с хозяйкой в годах, а и то в ту пору поди-ка еще в женихах-невестах ходили. И случилось тогда… будто бы трехсотлетие дома Романовых, не припомню в точности. Мюллер возьми и устрой у себя на усадьбе гулянье. Вина казенного выставил, смоляные бочки жег. Ну, с нашего села и привалило… И вот теперь про Журавлиху. Вдовствовала баба, с молодых лет без мужской приглядки жила, к винцу пристрастилась. Ну как такой случай пропустить! Самой за шестьдесят, а тоже отправилась в имение. Перебрала там лишку. Народ обратно к домам буграми кружит, вкруг болота, а она, распьянеха, прямиком резанула. Да и увязла, только ее и видывали… Долго после толки разные у нас ходили, – дескать, душа бабкина там по ночам воет, а это, известно, бык болотный.

– Выпь, – поправил Майбородов. – Голосок в самом деле кого хочешь напугает.

– Ну да, выпь, – согласился Иван Петрович. – Только после революции, как отмирать всякая такая чертовщина стала, позабыли и это дело. А название вот – Журавлихина падь – живет.

– Досадно, – сказал Майбородов. – И за бабку, и за себя. Рассчитывал на журавлей.

– А ты что – как день ненастный? – Иван Петрович повернулся к дочери. – Какое опять неустройство?

– Да и не опять вовсе, а все то же.

– Не хотят?

– Не хотят. И зачем тогда учили!

Иван Петрович обмахнул рукой бородку:

– Как вернулась из эвакуации, так садами, товарищ профессор, забредила. Хорошо им там, на юге, сады садить, а у нас? Колхозу не до этого, других забот хватает. Хлеб нужен, а яблоко – не хлеб.

– Сады? Замечательно! – горячо сказал Майбородов. – Почему только на юге? Везде их садить надо. Читаете в газетах, что правительство говорит о садах? Вот вам, говорит, саженцы. Вот новые сорта. Вот специальные машины. Сажайте и в городах и в селах… Как можно пренебрегать садами! Жизнь человеческую они красят. У некоторых народов, если хотите знать, недаром существует обычай: при рождении ребенка сажать деревцо. У других – каждый молодой человек, чтобы в определенный срок получить свидетельство о совершеннолетии, должен к этому сроку вырастить плодовое дерево – все равно где: на своем дворе, за городом… Разве плохой обычай? А в наших условиях сад, я бы сказал, – знак совершеннолетия колхоза.

– Правильно! – воскликнула Таня. – А так какие-то недоростки мы. Война давным-давно окончилась, у нас же всё про клевера́ да про овес разговоры…

– Тише, тише, – остановил ее строго Иван Петрович. – Подрасти, прежде чем судить: правильно – неправильно. Скороспелка!

Таня отвернулась при грубом окрике отца, вдвое обидном в присутствии постороннего человека, да еще такого, как московский профессор. Евдокию Васильевну тоже задела выходка Ивана Петровича. Девка на выданье, самостоятельная, к чему конфузить ее при чужих. Других корит, а сам на язык скорей скорого. Что дома, что на собрании, будь тут представитель из района или еще кто из начальства, мужику все равно, не поостережется на язык: что думает, то и выкладывает. «Глаза замазывать на наши недостатки – пользы никому нет, – объясняет потом, если упрекнут односельчане. – Крутить да вилять – этого от меня не ждите. А что́, неправильно я сказал? Ну-ка!»

«Кто спорит, – может, и правильно, – рассуждает в таких случаях Евдокия Васильевна. – Да зачем же сплеча рубить, и опять же – при чужих людях. В семье говори что хочешь – в семье и не такое бывает, – только бы сор из избы не выносить, людям на забаву».

Евдокия Васильевна, сердясь глазами, прибрала тарелки, накрыла стол к чаю. Сама не села. Ивану Петровичу такая повадка ее была известна, хотел было и он рассердиться в ответ, но, вопреки мнению Евдокии Васильевны о нем, воздержался, продолжал разговор с гостем.

Отпили чай, ушла в свою боковушку Таня, угомонилась и Евдокия Васильевна, а беседе за столом не предвиделось конца. Был гость не по летам моложав, краснощек, бодр, легок на ноги, – завидовать бы, кажется, такому. Но загляни в душу к нему – есть чему и посочувствовать, оказывается.

Случится же такая смерть, нежданная и непутевая. Помнит и Иван Петрович одну ночку, когда полк шел через темный осенний Ленинград, по дождю и слякоти, под черными тучами. Не то что соседа, руку поднеси к глазам – не увидишь. Наткнулись на площади на разбитую машину, – шофер врезал ее в какой-то тонный памятник; сидел на подножке, закурить боялся. Над городом немцы гудели, прожектора копались в тучах – выискивали, об асфальт звякали осколки. Как было винить шофера? Ощупью ехал.

Некого было винить и в смерти жены Майбородова – Марии Никитичны. Такой же ночью столкнулись машины в кромешном мраке. И не уехал профессор со своим институтом из Москвы в Сибирь, остался бобылем с дочкой в Танюшкином возрасте.

– Надолбы вместе ставили, траншеи копали, – протирая платком стекла очков, рассказывал и рассказывал Майбородов. – Ну, а потом, когда врага отогнали, понемногу возобновилась и научная работа. Не один же я остался в институте. Всех разве увезешь! Непременно кто-нибудь замешкается.

Сочувствовал Иван Петрович печали гостя, но о своем горе умолчал, даже на фотографию в траурных лентах не обратил глаз ни разу, – не потому, что забылось это или улеглось, – просто не любил говорить о смерти. Придется если говорить о живых, зайдет речь о детях, похвастает профессор своей дочкой, к примеру, – вот тогда и Иван Петрович расскажет о Петюшке. Вынет из комода подзорную трубу в три колена, собственноручно сработанную сыном, вынет паровую машину, которая своим ходом может по полу катиться и свисток давать, – четырнадцатилетним мальчишкой построил ее Петька совместно с Кирюшей-кузнецом. Вынет Почетную грамоту, выданную молодому трактористу районным исполкомом… Не бросила мать дорогих реликвий, когда колхоз отступал в далекие тылы. Увезла, сохранила. Покажет, наконец, Иван Петрович и сынов орден, который туда, в тылы, переслал матери командир части. А сейчас – к чему же такой разговор? Заговорили о смерти – Петюшка тут ни при чем. Мертвым сына своего не видел, помнил его живого и думал всегда о нем как о живом.

ГЛАВА ВТОРАЯ1

Панюков сидел на трухлявом пне в церковной ограде. У ног его лежала обтаявшая и успевшая обсохнуть широкая могильная плита. На сером камне под чешуей лишайника еще различалась полувековой давности надпись: «Ушел наш голубь в двери рая, а мы живем, зачем не зная».

С мальчишеских лет были знакомы Панюкову эти стишки, кем-то сочиненные и кем-то высеченные по заказу «безутешной вдовы со чадами» в память почившего в бозе купца второй гильдии Ерофея Силыча Подлещикова. Отец Панюкова, веселый лысый паромщик и рыбак, говаривал когда-то любопытствующему сыну: «Вранье, Семка. Толстосумова дорога прямиком в ад ведет. Да и на голубя Ерофей Силыч мало смахивал. Помню, брат, его, хорошо помню».

Вопрос о загробном местопребывании купца Подлещикова, таким образом, для Панюкова был давно решен, но только, быть может, сейчас Семен Семенович задумался над смыслом слов: «а мы живем, зачем не зная».

– Ясно-понятно! – сказал он вслух, спугнув своим высоким тенорком синичку-лазоревку, по-мышиному тихо копошившуюся в голых прутьях шиповника. – Получила кубышку в наследство, ела-ела, не проела, мяса́ нагуливала. Вот и скулила от безделья: зачем, зачем! Поработала бы – другое на ум пошло.

Мысль о проеденных вдовой кубышках обеспокоила Панюкова. Колхоз остро нуждался в деньгах, куда ни повернись – давай деньги… Лошадей покупать – деньги, коров – опять они, минеральные удобрения – тоже, а там стекло для парников, кровельное железо… Да хотя бы вот хомуты…

С церковного пригорка открывался широкий обзор. На уклоне к реке, где дед Березкин будет сажать свои овощи, на желтом снегу шахматным строем чернели ровные пирамидки торфа, вывезенного для удобрения огородов. Вкруг подвод там столпилось несколько женщин и мужиков, они размахивали руками и, должно быть, изрядно галдели. Кто-то возился возле распряженной лошади: по зеленому ковровому платку, видать, Марья Зуева. Ясно-понятно, гнилой гуж разлезся. Поймает теперь на селе, на кого наорет? На председателя. Да и те вон – на кого руками машут? На него же. Полозья у саней растрескались, поди, или оглобли из заверток выскакивают…

Панюков до войны работал бригадиром-полеводом. Дела в бригаде у него всегда шли ну если и не отлично, то, во всяком случае, хорошо – лучше, чем у других колхозных бригадиров. Шуму он поднимал много, зато где надо что вырвать – вырвет. И удобрений лишку отвоевывал, и плуги поновей, и овсеца коням. В поле тоже пошумливал: «Спим много, проваливаем камланию!» Никакая кампания, однако, не проваливалась, и, когда наступала осень, – у кого оказывались высокие урожаи и бо́льшая выработка трудодней? У панюковских.

В ту пору довоенную ему не было и тридцати пяти. Широкий в плечах, невысокий ростом, с белобровым круглым лицом, он и весь был какой-то округлый, и на своих коротковатых, с кривинкой ножках, точно на колесах, не ходил, а катился по полям. За эту округлость да за присловье «ясно-понятно» девчата прозвали его ясным месяцем и, бывало, как увидят издали, так и затянут: «Ясный месяц плывет над рекою». Семен Семенович обижался, но ему все некогда было схлестнуться с насмешницами по-серьезному, и он откладывал это до более свободного времени. А работа бригадира известна – свободного времени не скоро дождешься.

На войне бывший бригадир от рядового дослужился в разведке до старшего сержанта, последний год был старшиной штабной роты на одном из южных фронтов. Иной раз встречался с командующим – генерал-полковником. Случались минуты – командующий угощал стопкой и расспрашивал про житье-бытье. Семен Семенович воодушевлялся, рассказывал о колхозе, о пшенице-белоколоске, даже и о «ясном месяце» вспоминал без обиды.

В походах по немецким да по австрийским землям Семен Семенович, которому уже шло к сорока годам, хозяйским глазом оценивал виденное. Не лежало сердце старшины к чужим селениям да городишкам. «Ишь ты, даже дрова и те норовят как на картинке сложить», – думал он, глядя на аккуратные поленницы в обнесенных палисадниками дворах. Всё для видимости. А разберись поглубже – отделяется народ друг от друга, жимолость стеной ставят между дворами – не заглянул бы кто. Каждый сам за себя и один против другого. Вот откуда буржуй берется.

Пестрополье, индивидуальная чересполосица вызывали его снисходительную улыбку, а над сельскохозяйственными машинами, соответствовавшими изрезанным полям своей малой мощностью, он просто-напросто смеялся. Семен Семенович давно привык мыслить большими масштабами: посев – так чтоб сотни гектаров, урожай – так чтобы тысячи пудов.

Когда и как вернется он в свое село, об этом Панюков в ту пору и не думал. Но подсознательно в нем копилась жажда больших дел, и, возвратясь после демобилизации со множеством медалей, которые своими надписями, как флажки на карте, отмечали его боевой путь по столицам Европы, он дня не прогулял без работы. Прежде всего ему не понравилось новое строительстве на родном пепелище.

– Ты что, Иван Петрович, свихнулся? – сказал он Краснову при первой же встрече. – Куда ты крышу этаким кукишем задрал? Не изба, а немецкая кирха. Весь вид портит. Моду такую выдумывать нечего. Избушек на курьих ножках строить, ясно-понятно, не будем: жизнь наново – так и жилье наново, но и кукиши-то зачем? Эка ты, Иван Петрович!..

– Хватил – кирха! – обиделся тогда Иван Петрович. – Строил как на душу легло – чтоб попросторней жить.

Стремление Краснова жить попросторней Панюкову было понятно. До самой войны Иван Петрович теснился с семьей в дедовой гнилой избенке и, сам плотник, никак не мог новую срубить: то в районе на постройке Дома Советов работает, то колхозную конюшню возводит, то клуб вздумали сооружать… Так годы и текут, до своего руки не доходят.

– Просторней – этого, Иван Петрович, никто не осудит. Это дело законное, – ответил Панюков Краснову. – Надо, чтобы и внешний вид соответствовал. Помнишь, в Москве, на выставке, мы видели новое белорусское село? И просторно всем, и красота какая! Социалистическое село – вот что нам надо, Иван Петрович. Чтобы у нас те, за кордонами, учились, как строить. Не только за себя думать приходится. Слушай, что скажу. Подходит как-то раз в Чехословакии крестьянин ко мне один. Он мал-маля по-русски, я мал-маля по-ихнему. Разговорились. «Скажите, говорит, товарищ, у вас, слышим мы давно, крестьяне коллективно работают. Как это – удобно? Выгодно?» Ну, про выгоду я ему с легкостью доказал. Подсчитал, что́ на трудодень каждый получает, сколько трудодней хороший работник вырабатывает, сколько земли за нами государство закрепило, какие удобрения отпускает, и так далее, и так далее. Цифры внушительные. Ему, вижу, и во сне такие доходы не снились. «Верно, говорит, верно, от вас от третьего подобное слышу. Данные полностью совпадают. Ну, а, извините, как у вас быт? С жильем как, с благоустройством?» Тут, Иван Петрович, уж извини меня ты, не про наши Гостиницы я ему рассказал, а про то белорусское селение. И пока рассказывал, полный план у меня в голове сработался: каким будет наше село в ближайшие годы, за всех нас, гостиницких мужиков, дал партии мысленное слово оправдать свой рассказ. Понял ты меня, Иван Петрович?

Удивился Иван Петрович: здо́рово мыслит Семен. Одинаковые у них с ним партийные билеты в карманах, а не одинаковой широты помыслы: дальше его, Ивана Петровича, Семка, видит. И решил Иван Петрович, что не иначе как в государственные люди ведет Панюкова его жизненная дорога. На ближайшем же колхозном собрании, когда встал вопрос, кем заменить тяжело больного председателя правления, он предложил кандидатуру Семена Семеновича.

Вспомнили колхозники былые бригадирские заслуги Панюкова – избрали. Тот сразу же взялся за свою линию. Чтобы прекратить красновские «художества», он специально съездил в Ленинград, привез чертежи благоустроенных домиков, выданные ему не где-либо, а в «самом союзе архитекторов». Застройка села пошла по строгому плану. Сейчас пока стояли бревенчатые стены с крылечками, но Панюков в мыслях видел их уже окрашенными в разные светлые краски, обшитые тесом, с резными наличниками; всюду молодые березки. Вдоль палисадников – лавочки, народ вечерами да по праздникам на них собирается, песни играют…

– Эх, деньжат бы побольше! – Панюков снова покосился на могильный камень. – «Зачем живем, не знаем»! Вы не знали – это верно. А мы… Мы не голуби.

– Семен Семеныч! – окликнула его шустрая девчушка, Катя Веселова, колхозный счетовод. – Насилу вас нашла. Ноги измочила, по снегу лазивши. Чего это вы сюда забрались? Синичек, что ли, ловите? К телефону скорей! Из райисполкома звонят.

– Синицу, Катя, каждый дурак шапкой накроет. За синицу держаться – журавля не поймаешь, – озабоченно ответил Панюков, а про себя подумал: «Ну вот, опять, поди, проборка», – вскочил с пенька, резким движением обломив добрую половину гнилушки, и поспешил к правлению.

«Перепутал председатель пословицу, – пробираясь следом за ним по рыхлым сугробам, думала Катя. – Или новую придумал? Он такой…»

2

В последнее мартовское воскресенье не работали только плотники. Остальным гулять было некогда, наваливались предпосевные дела. А плотники – что им? – тюкай да тюкай хоть круглый год, никакой спешки.

Иван Петрович с утра направил на бруске топор, наточил пилу и уселся возле окна против зеркала, вделанного в желтую плюшевую раму, – подравнивать ножницами бородку.

Евдокия Васильевна, поручив птичью ферму своей помощнице, старухе деда Степана, Фекле Березкиной, тоже хлопотала по дому. По ее понятиям, оставить мужика одного, без хозяйки – великое упущение: накрутит дел – в неделю не раскрутишь. Перетасует все в доме, переставит по-своему, не найдешь потом что где. Да и не мужичье занятие – чугунами заведовать. Евдокия Васильевна была хозяйкой старого закала. На хозяина, считала она, можно поворчать, прикрикнуть даже, но оставить его без ухода, ненакормленного – это уж немыслимое дело.

Хлопоты ее были в самом разгаре, когда из мезонина спустился жилец, и одновременно с ним, пошаркав подошвами сапог о еловые ветки в сенцах, в дом вошел Федор. Увидев в зеркале своего напарника, Иван Петрович, не оборачиваясь, приветствовал:

– Зятек будущий пожаловал! Мать, пироги на стол! Полмитрия!

– Опять за свое! Посовестился бы. – Локтем голой, облепленной тестом руки Евдокия Васильевна сделала жест в сторону Майбородова. – И что заладил: зятек, зятек! Который раз! Девку только в краску вгоняешь. Да и рано ей, да и не пойдет она за него!

– Пойдет! – поддразнил жену Иван Петрович. – Полный кавалер. За него – все до одной на селе выскочить готовы.

– Ну это еще мать надо спросить! Распорядитель!

Бывший строитель мостов только конфузливо улыбался и мял в руках барашковую кубанку с красным перекрестьем поверху. Майбородов недоуменно на него поглядывал, а раздраженная Евдокия Васильевна ушла на кухню.

Не то чтобы ей не нравился Федя Язев – кавалер всех трех степеней ордена Славы или она имела что-либо против него, – нет. Но претило Евдокии Васильевне пустое зубоскальство мужа. Замуж выдать – судьбу девке выбрать, до шуток ли тут. Да и не видно, чтобы дочка сохла по нем. Конечно, в нонешний век не привыкать к вольности молодых, но и потакать этой вольности не годится. Коли задумал – приди, поклонись отцу с матерью – благословите, мол. Ваше дело – в церкви ли, без церкви – тут не приневолишь, а спросить у родителей – как без этого!

Евдокия Васильевна долго еще ворчала за перегородкой и шумно переставляла посуду. Ее нарочитых действий сидевшие в комнате не замечали. Здесь в три нитки плелась беседа: то Федор рассказывал о заграничных походах, то Майбородов – о Сахалине, где побывал лет десять назад, а то и Иван Петрович вставлял слово, продолжая свое дело перед зеркалом.

– Здоро́венько! – В дверь вдруг вкатился Панюков и, скинув на сундук полушубок и шапку, подсел к столу. – Празднуете, плотнички-работнички… Решили мы правлением прикончить вашу санаторию. – Он сменил тон и, поочередно поглядывая то на Ивана Петровича, то на Федора, добавил просительно: – Верно, ребята. Дорубите летом, что осталось. Мелочь всякую – наличники эти, петухов на крыше – пусть каждый сам себе ставит. А вам весну придется в поле поработать. С вывозкой удобрений затирает, план не выполняем. Как, а?

– Да что́ – как! Не больно охота с навозом возиться. Но ежели надо, так что тут поделаешь! – ответил Иван Петрович.

– Ну вот, ясно-понятно, так и должно быть. Все одному богу молимся.

– Какому же, интересно? – Майбородов улыбнулся.

– Да урожаю, товарищ профессор. Урожаю. А Танька у вас где? – Семен Семенович откинулся на лавке и заглянул в распахнутую дверь боковушки.

– Второй день в районе. За книжками поехала.

– За книжками! Знаю я эти книжки. Вчера вот вызвали по телефону и велят с Березкиным в райисполком явиться. Накляузничала твоя доченька, Петрович. Мне уже рассказали, они комсомольское решение вынесли: считать колхозный план неправильным! Тенденция, говорят, у Панюкова вредная. Тен-ден-ци-я! А какая тенденция? Экстенсивное хозяйство вести! Экс! Это значит: шаляй-валяй, спустя рукава. Да мне сам генерал-полковник таких укоров не делал! Экс! А им, видишь, нужен – ин! Интенсивное. Доходное, значит. Побольше вложить – побольше получить… А все из-за садов расшумелась. Ну и Танька у тебя, Петрович!

Панюков насупился, и трудно было определить по сосредоточенному выражению его лица: то ли он зол на дочку Ивана Петровича, то ли удивлен ее настойчивостью, что она за спиной правления ведет свои самостоятельные дела, не считаясь ни с чьим иным мнением, только, видите ли, со своим собственным. И хотя резко высказался по адресу хозяйской дочки Семен Семенович, от Майбородова не укрылась та грубоватая душевность, С какой произносит он это мягкое имя – Танька. Получалось как будто бы так, что «Танька» – это одно, а действия ее – другое, и в понятии Семена Семеновича первое со вторым никак не совмещаются.

Но, кроме Майбородова, никто, видимо, не усмотрел таких противоречивых тонкостей в словах и тоне Панюкова.

– Экс, ин! – глядя на него, пощелкивал ножницами Иван Петрович. – Башковитые ребятишки.

– Веселый у вас народ! – желая поддержать разговор, высказался и Майбородов.

– Что плакать! – Иван Петрович отложил ножницы на подоконник. – Такую гору – немца свернули. Восстановить хозяйство – горушка тоже высоконькая, хоть и не так крутая против той. А дальше уже и вовсе по ровному идти намерены.

– Не все веселые, гражданин профессор. – Евдокия Васильевна давно, как только Панюков помянул Таню, прислушивалась к разговору, а теперь выглянула из кухни. – Сами видите, надо быть, как веселье нам дается. С темна до темна на ногах. А которые и с ног сбились. Вот жена Кости Зуева, запьянцохой-то который с войны пришел…

– На продскладе провоевал, – с усмешкой вставил Иван Петрович. – Тоже – с войны!

– А уж не знаю где, только до вина дурной стал от войны-то. Работать не выгонишь. И упрашивает она его, и вдарит другой раз…

– Кто это ударит? – Майбородов поднял брови.

– Да жена, Марья.

– Ух, баба, злющая! – Панюков забарабанил пальцами по столу. Ему вспомнились гнилые гужи, и он представил себе мысленно не очень-то приятную неизбежную встречу с Марьей.

– Осатанеешь, одна на четыре рта работаючи, – не унималась Евдокия Васильевна. – Или Кирюша-кузнец. Пришел без руки. Пенсия там, колхоз подсобляет, всё как есть, а кузнец-то из него… не кузнец, а прощай и до свидания. Или хозяин вот сказал: «Пироги на стол». А какие пироги? Намесила ржанки, да с капусткой…

– Пирог с капустой – это великолепно! – сказал Майбородов. – С соловьиными языками никому ведь не нужны они. Напрасно вы капустники хаете, Евдокия Васильевна. Напрасно.

– Напрасно? Как так напрасно? До войны-то, до этой, пшеничные я пекла. И с печенкой говяжьей, и с рыбкой солененькой.

– Верно, – поддержал жену и Иван Петрович. – Сказал я тут: горушка поменьше. А ведь если подумать, горища это – восстановиться как следует. Сколько времени прошло, а всё ли как надо наладили? Крепко разорил нас немец.

Семен Семенович сорвался со скамьи и несколько раз – до кухни и обратно к столу – просеменил на своих кривоватых ножках.

– Ясно-понятно, разорил! – вскричал он тенорком. – Ясно-понятно, еще горищу преодолеваем. Да разве не подалась она?

– Податься подалась, правильно это, Семен, – сказал Иван Петрович. – Но дело разве только в том, чтобы восстановиться? А ты вот про что подумай. Пока война шла – не про Сибирь говорю, не про тылы – про свой колхоз… так вот, Пока война шла, наш-то колхоз вперед не двигался. Верно? Верно. Выпали они у нас, годы те? Выпали. А мы бы за три-то, за четыре года ку-у-да ушагали! Вот про какую потерю говорю.

Майбородов понимал, конечно, что разговор этот ни для Панюкова, ни для Ивана Петровича не нов, что давным-давно переговорили они и о причинах, замедливших развитие их колхоза, о дальнейших его перспективах, и что говорят они всё это сейчас не для себя, а специально для своего ученого гостя, но говорят горячо, умно и убедительно. Пусть для них не ново – для него, во всяком случае, нового в их словах много. Майбородов снял очки, положил их перед собой на стол, сидел, по-женски подперев щеку рукой.

– Петуха на крышу посадить дело не хитрое, – продолжал Иван Петрович. – Взял лист жести да вырезал. Петуха в чугун с лапшой положить труднее. Для этого не просто восстановиться – догнать ушедшее время надо, да еще и перегнать его. Помнишь, может, как перед войной пятилетку сидели плановали? Урожаи какие мыслили собирать, скота сколько иметь?.. Нам бы с Федором и делать, поди, теперь нечего было: в каменщики бы пришлось переучиваться. Кирпичный завод хотели же строить!

– Построим! – Панюков разрезал воздух рукой. – Гляди, сколько лет земля под чертополохом гуляла… А без малого довоенный урожай осенью-то сняли. Ну что ж, что ржанка? – Он обернулся к Евдокии Васильевне. – Зато вдоволь. А нынче и пшеничная будет, целое поле озимой засеяли, да еще и яровую посеем. С соловьиными языками, правильно это товарищ профессор сказал, и я в таких пирогах не нуждаюсь, а что с печенкой, с рыбкой – за милую душу в каждой избе будут. И ясно, и понятно! Пока же, тетка Дуня, угости хоть своим капустником. Сил прикопить надо – с дочкой твоей тягаться завтра на исполкоме.

Семен Семенович снова уселся на лавку, снова сосредоточенно насупился. Евдокия Васильевна обмахнула полотенцем и без того чистую клеенку и выставила на стол четыре, зеленого бутылочного стекла, граненых стакана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю