Текст книги "Ленинградские повести"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
У подножия бугров, на самой кромке Журавлихи, выстреливая сизый дым, два гусеничных трактора тащили грузный канавокопатель. Издали болотный этот агрегат походил на непомерно увеличенный утюг, вблизи – на железнодорожный снегоочиститель. Трехгранным лемехом он глубоко зарывался в податливое торфянище и, разваливая его в стороны боковыми отвалами, оставлял позади себя широкую канаву – как черный шрам в измятой зелени, ракитника и зарослей рогоза.
Стоял конец июня, посевные работы схлынули, было то предпокосное время, когда в колхозе перепадали свободные дни, и, пользуясь этим, все население села высыпало на бугры подивиться невиданному зрелищу – наступлению машин на Журавлиху.
Дивились главным образом женщины да старики. Ребятишки, шлепая по грязи босыми ногами, крутились возле тракторов. Мужчины рубили ольховый жердняк, подкладывали его под гусеницы, облегчая машинам ход по вековым зыбям. Ход был трудный. Порвав травяные покровы, траки гусениц месили бурую жижу, тракторы кренились, вязли. К жердняку надо было добавлять строевые бревна. Происходили остановки, обидные и нудные для всех. Трактористы ругались, гудели мужики, звенел распорядительским веселым тенорком Панюков. Он был приподнято и даже, может быть, торжественно настроен. Ему казалось, что так, с голым кочкарником и чахлыми ракитами, корчуются остатки того прошлого, отсталого в жизни Гостиниц, которое пудовыми гирями висело на ногах колхоза, мешало широко шагать. Конец предвидится малоземелью, а с ним придет начало новых душевных взлетов у колхозников, новых порывов, в которых начисто утонут и зуевское тунеядство и всякие там экстенсивные «тенденции». До этих дней – рукой подать, заминки с тракторами не могут их отдалить.
На буграх, среди зрителей, тоже почуявших великое начало, шли разговоры:
– Большая ломка!
– Когда-то все эти дела переделаешь…
– Да ведь и Москва не враз строилась, тетка Паша! Помаленьку! – отвечал одетой в складчатую пышную юбку крупнотелой скотнице однорукий Кирюша – кузнец. До сих пор не нашел ему Панюков работы. Тоска брала Кирюшу при виде людского кипения на болоте. – А вот осушим, да как распашем, да засеем, – тогда…
– Да уж тогда-то – конечно, – соглашалась тетка Паша. – Была болотина, станет – земля.
В разговор вступали другие, вокруг Кирюши о Пашей собралась толпа, судили да рядили, толковали, и выходило, что новой затее все рады, хотя и нелегкое дело – одолеть Журавлиху. Счетовод Катя Веселова, которая третий день маялась флюсом и поэтому в общей работе участия пока не могла принять, – сам Панюков ей сказал: «Обожди, красавица, недельку в воду лезть, а то на всю жизнь личность испортишь» – принялась подсчитывать, сколько зерна и овощей будет лишку получать с новых угодий колхоз. Ей помогали, перебивали ее, говорили все сразу, шумели.
Не вступала в общую беседу только Марья Зуева. Неулыбчивая, как памятник стояла она, сложив руки на животе. За ее юбку с двух сторон держались белоголовые девочки-погодки. Красивая была, видать, когда выходила за своего Костю – «первого парня на деревне», совхозного объездчика, который на коне лихо подлетал к ее дому, стучал плеткой в оконце, звал приходить к мельнице на вечерку. Глаза большие, карие – только и осталось от былой красоты. В две недобрые нитки вытянулись сухие губы. А были… Дед Березкин годков десяток назад завидит на улице, непременно скажет: «Эх, поцелуешь такую, что ягодку съешь!» Слезами смыло красоту с лица, на скулах нехороший блеск от напряжения. Марья косила глазом в сторону – туда, где вместе с другими мужиками копался возле тракторов ее благоверный. Тревожилась женщина: выдержит ли свой зарок беспутный Костя. Пришел как-то ночью, думала – пьяный, ан нет – трезвый, сказал грубо: «Радуйся, дура! Перековали меня колхозные начальнички. Пойду завтра работать». Наутро напился смертно. Неделю пил, на улицу не показывался, дома сидел. А вот теперь взял и заявился на болото. Надолго ли в разум вошел? Не могла разгадать этого Марья.
Выбрался Костя на пригорок перекурить, присел наземь, оглянулся на зрительниц, не то зло, не то в шутку – не поймешь его ухмылку – сказал:
– Ужо бабка Журавлиха очкнется. Она даст жару!
Старая Фекла Березкина обеспокоилась от этих его слов:
– А ведь и то. Неотпетая. – И осенила себя крестным знамением.
Иван Петрович шагал за машинами по рваному краю канавы, путался ногами в мокрых корнях ракитника. Его, по предложению Панюкова, избрали на днях парторгом. В колхозе было восемь коммунистов, в том числе он, Иван Петрович, Панюков, Федя Язев; все по партийному стажу, кроме Панюкова, молодые – только в войну, в армии, приняли их в партию. Ивана Петровича выбрали единогласно, как человека прямого, рассудительного и уважаемого в Гостиницах.
В новом своем положении Иван Петрович не совсем твердо знал, как ему надлежит держаться. То ли он начальство, то ли, напротив, первый работник? Он брался за любую работу: помогал трактористам, укладывал бревна, подкапывал под гусеницами торф. Показывать пример – ему не привыкать. Всю жизнь работал, без дела сидеть не любил и детей своих учил этому.
За трактором, следом за Иваном Петровичем, двумя сторонами канавы цепочкой выстроились женщины. Широкими лопатами они ровняли склоны, прихлопывали их, сглаживали. Скользя, поддерживая друг друга, спускались на дно канавы, выбрасывали скатившиеся туда комья торфа, и там, набирая силу, уже начинал свой бег мутный поток воды, подернутой, точно от пролитого керосина, тонкой радужной пленкой.
Иван Петрович порой поглядывал на дочку. Подоткнув высоко юбку, в тонкой голубой безрукавке, Таня работала в самом этом ручье. Если стоять на одном месте, ноги вязли в жидком грунте и холодная вода поднималась выше колен. Лопата у Тани была особенная: пробитая дырами, что решето, и с краями, изогнутыми, будто черпак. Такой лопатой удобно разгребать и выбрасывать торфяное бесформенное месиво.
Лопаты эти дырчатые придумал Кирюша, а изготовил их Вьюшкин. Мелиоратор Колесов, который напоминал Тане аиста, сказал, что Кирюшину выдумку он будет рекомендовать всем колхозам района. Длинноногий, ходил Колесов по болоту вместе о участковым агрономом, какой-то вертушкой с пропеллером измерял скорость течения воды в канаве.
На болото же пришли и двое учителей неполной средней школы, и даже заведующий сельмагом Василий Матвеевич, резонно рассудивший, что в такой день покупателя ждать нечего, а случай поразвлечься интересным зрелищем упускать не стоит, и, вопреки расписанию, повесивший замок на свою лавку. Почтительным тоном Василий Матвеевич, который в газетах прежде всего просматривал отдел новостей науки и техники, то и дело обращался к Майбородову:
– Интересно, есть ли в этом болоте руда? А как вы думаете, товарищ профессор, высохнет, скажем, Журавлиха, не опустится ли она ниже уровня реки? Торф-то ведь осядет?
Майбородов отвечал с любезной готовностью. Он, как и Панюков, тоже был в приподнятом настроении, но по причине несколько иной. Ускорение работ на Журавлихе Иван Кузьмич считал своей заслугой. Еще в мае, блуждая с ружьем по болоту, он встретил здесь Колесова. Разговорились, Майбородов подробно расспросил мелиоратора о плане осушки Журавлиной пади, о затратах, необходимых для этого, – один дренаж из гончарных труб чего будет стоить! – и задумался. План был громоздкий. Предстояло рыть не только поперечные – к реке – канавы, но и несколько продольных. Затяжное дело, действительно на много лет. Иван Кузьмич занялся кропотливым изучением болота и в конце концов разобрался в зловредной природе обманувшей его своим названием пади. Бугры, как тяжелые плиты, давили здесь на подпочву. Бесчисленными ключами били из-под них подземные воды. Точно губка, впитывало их торфянище, которое столетиями пластовалось в излучине реки, все дальше и дальше оттесняя ее русло на противоположную луговую низменность. «Перехватить подножие бугров сборной канавой, – предложил Майбородов в районном отделе сельского хозяйства. – Собрать в нее ключевые воды, отводными канавами направить их в реку, – не в первое, так во второе лето Журавлиха высохнет непременно». Словом, по его мнению, нужна была только одна продольная канава, но вырытая по строгой трассе у подножия бугров.
Предложение в районе было принято, быстро разработали новый план. Будешь тут в приподнятом настроении, с готовностью станешь отвечать на любые, хоть на самые нелепые, вопросы.
Занятый завмагом, Иван Кузьмич не заметил, когда и почему возле машин началось волнение. Он увидел уже людскую волну, хлынувшую с бугров на болото, и, встревоженный, поспешил к трактористам.
– Костяки! – раздавались там возгласы. – Скелеты!
– Бабки Журавлевой? – спрашивал кто-то.
– Какой бабки, когда их два!
Разобрать, чьи скелеты вывернул из болота канавокопатель, никто не мог* Фронтовики решили, что это трупы фрицев, отступавших когда-то через сожженные Гостиницы. В подтверждение догадки нашли в грязи изгрызенный ржавчиной немецкий автомат.
– Вот видишь, какое дело, – говорил Панюков председателю соседнего колхоза.– Старых знакомцев встретили. Их тут, поди, не два будет в болоте. Как думаешь?
– Надо полагать, Семен Семенович. Рассказывали наши, кто в лесу-то жил, бои тут горячие шли. У нас и по сей день в малиннике танк с крестами стоит.
– Ясно-понятно. А помогать придете? Не одолеть нам одним, Савелий Игнатьич, болотину.
– Да как не прийти! Придем. Покосом бедствуем. Тот край Журавлихи – вот бы как надо нам тимошкой засеять. – Сосед провел пальцем по горлу.
– На той неделе, что ли, начнете?
– На той.
– Ясно-понятно! Лишь бы время оттянуть. Эх, люди! – зачастил Панюков. – «Бедствуем, бедствуем!» А как дело делать – на той неделе! С вами бы за «языками» ходить – до сих пор бы нас ждали.
За домом, во дворе, на раскладном походном столике Майбородов потрошил застреленную утром старую сороку. У ног его возился, всхрюкивал, совершал козлиные прыжки веселый поросенок. Отскочит, постоит, мигая белыми ресницами, потрясет закорючкой хвоста, опять метнется под ноги, качает столик, теребит за ремешки сапог – бросай, мол, свое дело, давай играть в пятнашки. Черный котенок, выросший за лето, взобрался на бочку для дождевой воды, балансирует на ее краю, дыбит шерсть, шипит на поросенка.
Солнце печет, набухшая после ночного ливня земля дышит и дымится. Воздух горяч, влажен, Майбородов в одной нательной сетке. Руки, грудь, спина под ней мускулисты, – сказываются ежедневные тренировки.
– Пекло! – Он расправляет спину, стирает с бровей пот. – Дантов ад!
– Благодать, Кузьмич! – слышит голос. Оборачивается: позади стоит и внимательно наблюдает за его работой Березкин. – Ежели бы, как сказать, в аду такой климат, другого места мне бы, Кузьмич, и желать не надо. – Дед хитро ухмыляется, крутит цигарку. – А ты все за трудами, за трудами… Беспокойный до чего человек. Да гони ты шалыгана этого! – Березкин пинает ногой поросенка. – Прокудливая скотина.
– Живое живет, Степан Михайлович.
– А это что у тебя? – Дед подошел к столику. – Пуговка, денежка… Неужто птица съела?
– Как видите. Не одних городских модниц блестящие побрякушки привлекают. Стара-стара, а тоже не устояла перед соблазном. Гривенник где-то нашла, медную пуговицу. Была тут еще какая-то медяшка… Пропала. Затоптали мы ее, наверно, с поросенком.
– Вот дурашливая! – Березкин повертел в пальцах монету. – И на что это ей? Летела бы на огороды, червя клевала. Одолевает он меня, Кузьмич. Точит капусту.
– Опрыскивали?
– Опрыскивал под вечер. Да, вишь, промахнулся. Дождем всю химикалию смыло. Червь гуще прежнего высыпал. Говорю председателю: «Купорос кончился, зелень тоже, – посылай в район». – «Ладно, говорит, пошлю». А когда они обернутся? Дня три надо. За три дня червяк мне одни жилки оставит.
Майбородов согнал с бочки котенка, принялся тщательно мыть в ней руки.
– Ежей бы вам пригласить на огород из лесу. Или вот – уток! Нет птицы прожорливей утки. Они бы ваших гусениц, как через мясорубку, в два счета провернули.
– Шутишь, Кузьмич. Шутки плохие.
– Я не шучу. Мы сейчас договоримся с Евдокией Васильевной, всех индюшек мобилизуем.
– Затея! – Березкин даже плюнул с досады. – Руками обирать – и то верней будет. Да разве Семен согласится? Все руки на болоте заняты.
– Может быть, и затея, Степан Михайлович. А все-таки попробовать следует. Сходимте-ка на птичник.
Евдокия Васильевна сначала и говорить не хотела о таком рискованном предприятии.
– Как можно, Иван Кузьмич! Объедятся там, дряни всякой нахватаются. Сами говорили – печенкой болеть начнут от земли-то перегнойной.
– Не начнут, – убеждал Майбородов. – Птицы взрослые. Опасности для их здоровья никакой. Одна опасность – не справятся с задачей.
Согласие в конце концов все же было достигнуто. Молодые индюшки, подгоняемые встревоженной Евдокией Васильевной и бабкой Феклой, бодро выбежали на капустное поле. После небольшого замешательства, словно поняв, чего от них хотят люди, они набросились на жирных гусениц капустной белянки. Но системы в их работе никакой не было. Стоило одной индюшке обнаружить под листом скопление червей, она издавала боевой клич, и тотчас к ней сбегались все остальные птицы, галдеж поднимался, толчея и бестолковщина. В это время клич издавала другая индюшка, и крикливая компания так же шумно и ошалело устремлялась к ней. Индюки, особенно старые, те и вовсе отстранились от дела. Важно, полные достоинства, ходили они среди борозд, пренебрежительно кулдыкали, трясли мясистыми надбровьями, распускали хвосты. Воображали.
– Глупая птица! – ворчал Березкин. – Такая глупая – сказать нельзя.
– Уток надо заводить колхозу, уток, – отвечал ему Майбородов.
– Купорос нужен, парижская зелень, – отстаивал свое дед.
Майбородов видел, что опыт с индюшками не удался даже и наполовину. Раздосадованный, он взял ведро и сам принялся помогать птицам. Гусеницы десятками, сотнями шлепались о дно ведра. Дно скоро покрылось зелено-коричневой живой массой. Иван Кузьмич плеснул туда воды из лейки.
– Индя-индя, красный нос! – закричали хором звонкие голоса: в поле шумной ватагой появились мальчишки. Им уже давно наскучило ежедневное торчание на Журавлихе, и они искали новых развлечений.
– Поминание унес!
Почему обвинение в краже поминания так болезненно задевает самолюбие индюков – еще никто не исследовал. Но любой из ребят знает, что индюки такого обвинения не прощают. Так было и на этот раз. Услышав песенку-дразнилку, важные птицы взъярились, пошли стеной на мальчишек. Окончательно же их вывело из себя утверждение, что «индюк перьями не богат, курица богаче». Индюки осатанели, закулдыкали на все поле. Раскинув крылья, вприскочку погнались за обидчиками. Беспорядочной толпой, пользуясь суматохой, умчались куда-то и индюшки.
Евдокия Васильевна бранилась, кричала: «Кать, кать, кать!» – сзывая их на птичник. Дед Березкин трясся от смеха, махорка сыпалась у него из рук на землю. Смеялся и Майбородов.
Никак и никакого своего отношения не выразила к происшествию одна бабка Фекла. Шевелила бровями, посматривая на суету Евдокии Васильевны, подставляла солнцу спину. Ей было тепло на вольном воздухе, а что касается индюшек – никуда не денутся, побесятся да и прибегут на двор. Глупая птица, но понимает, что без человеческой приглядки ей не житье. Фекле-то не знать этого?! Многие десятки птичьих поколений вырастила она за совместную с дедом жизнь. Иной год и со счета своих кур сбивалась. Сколько их перетаскал дед в мешке, отправляясь гостевать к своякам то на Спаса, то на Николу, а то и на какого-то Ипата-моряка, признавать которого бабка отказалась, считая, что дед сам его выдумал, лишь бы гульнуть среди лета со свояками. Любит дед компанию, любит лясы точить. Эвон-т к ученому как прилип…
Фекла прислушивалась, что́ там мужики веселятся, – в речах профессора понятного ей было мало.
– Вот, Степан Михайлович, – говорил Майбородов, – к чему ведет несчастный эмпирический принцип: «Подействую чем-либо посмотрю, что из этого получится».
– Да, уморил ты меня, Кузьмич. – Березкин свернул наконец цигарку. – Уж так подействовал, дальше некуда! Давай-ка, батюшка, ребят покличем да, как сказать, совместными силами на червяка и навалимся. Ты, я вижу, полведра за разговором-то набрал.
Ребята, с трудом отвязавшиеся от злобных индюков, взялись пройти и осмотреть каждый по одной борозде, но дело их завлекло, до вечера они прошли по три, а кто и по четыре борозды. Громадный участок капустного поля был очищен от червя. Перед закатом солнца Березкин говорил своим помощникам:
– Ну вот и ладно. Не зря хлеб едите. Завтра чуть свет чтоб тут быть, как из ружья! Морковки дам.
Мальчишки переглянулись. По озорным физиономиям Майбородов догадался, что ребят забавляет простодушие Степана Михайловича, что они и так давно нашли дорогу к дедовой морковке.
Когда Майбородов вернулся на двор, солнце зашло; в небе, провожая день, с тонким писком черными росчерками носились стрижи. Останков старой сороки он уже не нашел: стащили коты. Колик был опрокинут набок. Изгибаясь, о край столешницы чесал спину обладатель розового пятачка и веселой закорючки.
– Ферганская долина, вы говорили! А это что?! Не долина? – С бугра обозревая болото, на котором по-муравьиному копошились мужчины и женщины, Панюков водил рукой вокруг. – Нам бы, Иван Кузьмич, деньжат побольше, таких бы дел натворили!..
– Будут у вас средства, Семен Семенович, – отвечал Майбородов убежденно. – Сад какой заложили! На Журавлихе пруды можно со временем устроить, карпов разводить, форель.
– Да это всё когда? А сейчас бедноваты мы. Размах не тот получается. Домишки вот покрасить не можем.
Майбородов видел, как искренне огорчался Семен Семенович всеми недоделками и недостатками в колхозе, и невольно задумался над теми огромными переменами, какие коллективный труд внес в сознание человека, над тем, как укрепилось это сознание в трудностях войны. Четверть века своей экспедиционной деятельности он наблюдал крестьян – и при единоличном хозяйствовании, и в сложные годы коллективизации, и перед войной, но никогда не встречал такого вдохновенного подъема. Хотелось бы забыть, да не забыть их – те споры военных лет. Один из коллег Майбородова сокрушался тогда: «Все снова начинать придется. Попробуйте возродить коллективное землепользование там, где хозяйничал немец, где он отравил сознание людей возвратом к единоличию…» Да, надо быть честным: и он, Иван Кузьмич, грешил такой мыслью.
– Как мы ошиблись! – сказал он вслух.
– Да неужто? – встревожился Панюков, полагая, что восклицание Майбородова относилось к разбивке канав. – Может быть, отступя от бугров, главную рыть надо было?
– Нет, Семен Семенович, дорогой! Это я о своем. Канавы идут правильно; мысли человеческие не всегда правильное направление принимают.
– Мысли – это да, – согласился Панюков. – В голове одно, на практике совсем другое получается. Вот я вам скажу: стояли мы в обороне – я еще тогда в разведке служил, – и пришел нам приказ: умри, а достань «языка». Немцы в обороне, известно, осторожные, нейтралка меж их траншеями и нашими широкая, простреливается вся. Как быть? Один солдатик, Миша Франтишев, возьми и предложи: фрицы, говорит, до свининки больно охочи, вот бы поросеночка привязать на нейтралке, они бы на него и клюнули.
– Остроумно! – Майбородова рассказ заинтересовал.
– Верно, остроумно, – продолжал Панюков. – И командир наш, лейтенант Марягин, высказался в том же смысле, что остроумно, дескать. Два дня искали поросенка, по тылам на полуторке ездили. Нашли! Дедка, отставной паровозный машинист, пожертвовал, как узнал, для какого дела нам такая живность нужна. И что же, Иван Кузьмич, получилось? Привязали поросенка в кустах за ногу, посреди нейтралки. Он там голос подает, скучает, вроде заблудился. Все шло хорошо. А утром – хвать, нет нашей приманки. Утащили фрицы, изловчились-таки. – Перехитрили нас.
– Какая обида! – воскликнул Майбородов, снимая очки.
– Обида? Мало, что обида. Издевка полная! Они нам потом в трубу кричали, спасибочко, мол, Иваны. Данке зер. Вот и получилось, говорю: задумали хорошо, а сделали – хуже нет.
– Ну и как же приказ? Так и не выполнили?
– Что вы, Иван Кузьмич! Боевой приказ не выполнить нельзя. Выследили, когда у них смена постов, да и совершили бросок впятером на пулеметное гнездо. Фрица достали. Еще и пулемет приволокли.
– Это – хорошо! – Надев очки, Майбородов весело взглянул через протертые стекла на Панюкова. – Цели все-таки достигли. Правильный потому что в конце концов избрали метод. А поросенок… У каждого из нас, Семен Семенович, что-либо подобное бывает. Увлечешься этакой поросячьей идейкой: остроумно-де, легко, сбыточно. Только в сторону в итоге уйдешь от жизни.
Разговаривая, они с бугров спускались на болото. Отводные рукава от главной канавы прокладывали уже вручную. Тракторы с трудом смогли одолеть лишь кромку Журавлихи, а дальше стояли опасные зыби.
Два луча вели к реке: на одном работали колхозники Гостиниц, на другом – соседи из Крутца. Работали и по колено, и по пояс в черной жиже, которая сползала с лопат, что деготь; труд получался непроизводительный. Иван Петрович, Федор и еще несколько колхозников, владевших топором, вбивали колья, ставили крепи, настилали вдоль канав мостки из жердняка.
– Баяниста бы хоть прислали, Семен Семенович. Все веселей! – крикнула издали счетовод Катя. Флюс у нее прошел, тянуло на озорство.
– Вьюшкина, что ли? – отозвался Панюков.
– Вьюшкина?! – засмеялись вокруг. – Еще тошней станет!
– Неужели все-таки она высохнет, прорва эта? – спросил кто-то из крутцовских.
– Ясно-понятно! – Защищаясь от солнца, Панюков сдвинул на лоб фуражку. – Приходи осенью – танцы тут откроем.
Он остановился поболтать с девчатами, которые воспользовались случаем устроить внеочередную передышку. Никто по возвращении Панюкова из армии уже не называл его «ясным месяцем». Те былые озорницы выросли, замуж повыходили, а эти, подросшие, и не знали такого прозвища за ним. «Семен Семеныч» да «Семен Семеныч» – только и слышалось вокруг.
Майбородов загляделся на косые броски в воздухе двух уныло постанывавших чибисов, залюбовался бойким скоком желтых трясогузок и побрел по болоту к реке. Перепрыгивая с кочки на кочку, он не совсем точно поставил ногу; высокая, как пень, кочка подломилась, и, взметнув тяжелые брызги, Иван Кузьмич с головой рухнул в густую, подобную нефти, воду. Загребая отчаянно руками, он выбросился по грудь над уровнем топи, но ноги не ощущали почвы, месили внизу что-то податливо-мягкое, тяжелые сапоги набрякли и, затянутые под коленями ремешками, не сбрасывались. Иван Кузьмич хватался за осоку, кровянившую ладони и пальцы, и, чувствуя, что стесняться уже нечего, закричал.
Работавшие на болоте услыхали крик, но не могли понять, откуда он несется, и, никого не видя, стояли в недоумении.
– Народ! Народ!.. – С противоположной стороны тоже крик. По бугру, таща охапку откованных железных креп, бежал Вьюшкин. – Профессор тонет! – С возвышенности Вьюшкину хорошо было видно то, что происходило на болоте. – В «окно» провалился! – надрывал он глотку. – Не соображаете, что ли!
Первым по направлению, указанному Вьюшкиным, бросился Язев. Майбородов захлебывался, когда Федор достиг опасного места. Он с разбегу прыгнул в болотное «окно» и понял, что поспешил. Но понял это поздно: грязь прочно сковала ему руки и ноги.
От возни Федора оба они с Майбородовым уходили всё глубже в трясину, и кто знает, чем бы дело окончилось, если бы с двумя длинными жердями не подоспел Иван Петрович. Без слов он принялся помогать и самому Федору выбираться из «окна», и Майбородова вытаскивать, и только когда Ивана Кузьмича, потерявшего сознание, уже вынесли на руках к буграм, Иван Петрович сказал:
– Эх, Федя! А еще полный кавалер…
Федор промолчал, отошел в сторону, оглядывался на Таню.
Теперь распоряжался Вьюшкин, бывалый санинструктор:
– Искусственное дыхание надо делать! Подсобите-ка, подержите голову профессора книзу! Подымай руки – раз! Дави на клетку… Ну на какую, на какую?! На грудную! Два! А вы что столпились? Не заслоняйте воздух! – прикрикнул он на сбежавшихся женщин. – Пульс есть, наружных повреждений не видно. Эй, кто там? Колька, Семка! К Василь Матвеичу в сельмаг живо! Зубровки пусть даст…