355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Ленинградские повести » Текст книги (страница 23)
Ленинградские повести
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:00

Текст книги "Ленинградские повести"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)

5

Любу Ткачеву Ползунков привез из госпиталя поздно вечером восемнадцатого января. Варенька ждала ее. Она приготовила в своей комнате вторую постель, принесла в глиняном кувшине клюквенного морсу от Лукерьи; в глубокой тарелке на столе возле керосинки пирамидкой лежали почти прозрачные в своей свежести сырые яйца. Варенька решила питать Любу усиленно и оберегать ее от всяческих волнений.

Но Любе спать в эту ночь не пришлось. Едва она, утомленная пережитым, легла в постель под теплое одеяло, а Варенька тем временем принялась жарить яичницу, как вбежала возбужденная Маргарита Николаевна.

– Девушки! – крикнула она, лишь успев отворить дверь. – Блокада прорвана! Радио сообщает!..

Варенька дунула в керосинку, чадливое горючее для которой где-то раздобыл Ползунков, Люба поспешно оделась. Все побежали через реку, в райком. В райкоме никого не было. Бросились домой к Долинину. Его подвальчик был уже полон. Когда только успели накурить, когда нарвали каких-то бумажек, усеявших весь пол!..

Никто не садился, толкались по комнате, враз говорили, стараясь перекричать друг друга. Кто-то, бородатый – ни Люба, ни Варенька его не знали, – уверял, что «он» теперь покатится из-под Ленинграда. Щукин требовал немедленно начать подготовку к переезду в Славск. Люди входили и уходили. Это был сплошной неуемный поток, водоворот, завихрявшийся в жилище Долинина. Мелькали здесь даже такие лица, которые сам Долинин видел впервые, и, хотя бы приблизительно, не мог представить, кто же такие их обладатели.

Разошлись только под утро, но о сне уже нечего было и думать. Спускаясь к реке, Варенька с Любой увидели, как в райкоме, в окне кабинета первого секретаря, занялся розовый свет, – Варенька узнала двадцатилинейную знакомую лампу. Кто-то задернул занавеску, – значит, Долинин уже успел прийти в райком.

Да, секретарь райкома уже был в своем кабинете. Он нетерпеливо рылся в папках, разбирал материалы к плану на новый хозяйственный год: все ведь менялось. Можно было планировать возврат колхозников, эвакуированных в Вологодскую область. Можно было думать о завозе сортовых семян, об увеличении посевных площадей… Совсем иные мыслились масштабы, иной размах, даже если к весне Славск и не будет освобожден, даже если и еще придется работать и жить только на узкой полосе городского предместья.

Долинин уже давно знал конечную цель тех ночных войсковых маршей, которые он видел в декабре. Пять суток в верховьях Невы не прекращался гул, подобный голосу землетрясений. Каждый день, с утра начиная, эшелон за эшелоном шли над рекой штурмовики и пикировщики – туда, к Шлиссельбургу, где войска Ленинградского и Волховского фронтов встречным усилием рвали мучительное, сжимавшее Ленинград кольцо, туда, где впервые в большом наступлении пробовала силы дивизия Лукомцева, где лейтенант Ушаков под шальным огнем вытаскивал тягачами подбитые танки и, наверно, снова обрастал рыжеватой щетинкой, а ночами при свете аккумуляторной яркой лампочки писал в фургоне длинные письма Вареньке.

На листках блокнота Долинин набрасывал тезисы доклада активу района, собрание которого он решил созвать в ближайшие дни. Пора было думать о школах, амбулаториях, яслях, столовых, о ремонте жилищ, о пуске кирпичных заводов…

Погруженный в мысли, он не заметил, как вошел Пресняков. Поднял голову, лишь когда перед ним на кипу бумаг упал серый треугольник письма, без адреса, без какой-либо надписи.

– Это что? – спросил.

– В секретном пакете привезли. Передай Цымбалу, если придет. Или вызови. Сам бы отдал – некогда: в город еду. А с удовольствием посмотрел бы на его физиономию. От жены!

Должно быть, и у Долинина лицо при этом известии выглядело не совсем обычно. Пресняков улыбнулся и ушел. А Долинин тотчас позвонил в колхоз.

Перед ним лежал серый измятый треугольник, какими-то судьбами доставленный сюда – и какие судьбы в себе скрывавший? Оттуда ли он, где в вырицких чащобах, под елью, в хвоистой песчаной земле спит Наум, похищенный партизанами из общей, вырытой немцами ямы, о чем недавно рассказала ему в госпитале Люба? Или из страшного германского лагеря? Быть может, новая могила? Сколько их, этих могил, повсюду… Долинин видел мысленно ту гигантскую гранитную глыбу, которая со временем возникнет на главной площади Славска, – неотесанную и угловатую, но могучую, как и люди, чей вечный покой будет она сторожить. И будут на ней имена Наума, бестолкового милого Бати, маленького тракториста, бригадирки Анны Копыловой… Он снова нетерпеливо взглянул на письмо, но, хотя и безыменное, оно было адресовано не ему.

Долинин обрадовался, когда, с треском распахнув дверь – так, что от удара ручкой о стену створка ее снова шумно захлопнулась, – вбежал бледный Цымбал, схватил письмо, сел на стул возле окна и, все время поправляя сползавшую черную повязку, прочитал его в одну минуту. «Двадцать строк», сказал и снова принялся читать, и сколько назвал строк, столько раз перечитывал. Долинин спросил наконец:

– Что пишет? Где она?

– Прочитайте, это не секрет.

И Цымбал положил перед ним развернутый и расправленный треугольник.

«Милый Витька! – мелкие, ровной цепочкой, бежали кругленькие буковки из-под тонкого пера. – Я по-прежнему на юге. Только из Сочи переехала дальше, в Поти: кончилась путевка. Теперь меня ты совсем не узнаешь, так изменилась, – больше, чем тогда, когда мы с тобой виделись в последний раз, и паспорт даже утеряла. Не беспокойся, Витенька, скоро-скоро мы будем вместе. Я ведь знаю, где ты, до меня дошло…»

Долинин не стал читать остальные десять строк, они посвящались вопросам о здоровье Цымбала, объятиям и поцелуям.

– Ну вот, как все отлично окончилось! – сказал он. – Рад за вас, Виктор.

Цымбал, не ответив, встал у окна, снова поправил свою повязку.

– Яков Филиппович! – сказал не оборачиваясь. – Следите снова по строчкам. Вот как надо читать: «Я по-прежнему в северной группе немецких войск». – Она ведь никогда не была на юге. Что же значит – по-прежнему? Дальше: «Из Славска…» Видите, кончилась путевка! Как она кончилась, Люба Ткачева рассказывала. «Перебросили в Псков», – иди куда там, не знаю… На «П» какие города? Палдиски? Пярну? «Теперь я под другой кличкой, изменила наружность». Вот, посмотрите, – он подошел и вытащил из бумажника Катину фотографию. – У немцев снималась. Одни глаза мне знакомы. Остальное – чужое. А теперь снова… Теперь я даже клички ее не знаю!

После ухода Цымбала Долинин некоторое время еще копался в бумагах, потом, как и Цымбал, встал у стола, долго смотрел на плотно замерзшую реку, вспомнил ледоход и казавшиеся теперь такими далекими дни весны прошлого года.

– Как хорошо все-таки, что я тебя тогда не отпустил, – сказал он вполголоса, – что посадил на трактор! – И погрозил пальцем в сторону полуотворенной двери.

– Не меня ли опять воспитывать собрались, Яков Филиппович? – послышался оттуда голос Ползункова. – На трактор!..

– Безусловно! – ответил Долинин серьезно, прислушиваясь к тому, как чугунные кулаки часто и гулко забарабанили в морозном воздухе где-то возле Славска. – Именно, на трактор… Слетай-ка, кстати, Алексей, к Щукину да к Кудряшевой, пусть придут с планами весеннего сева. Да быстро!..

1943—1944 гг.

ПРОФЕССОР МАЙБОРОДОВ
ГЛАВА ПЕРВАЯ1

По скрипучей узкой лестничке, застланной после мытья пестрой домотканиной, Майбородов спустился в кухню, в теплые запахи – то ли щей, то ли ржаных капустников.

Из глиняного горшка с углями для самовара на шесток печи вылез котенок, тряхнул вздыбленной шерсткой, пискнул, соскочил на пол, стал тереться о сапоги. На белых, выскобленных половицах его лапки, черные от углей, печатали такие узоры, что Майбородов поспешил отступить к столу на полосатую дерюжку.

– Ах ты, мазурик! – негромко сказал он засеменившему следом котенку и выжидательно посмотрел на дверной – без створок – проем в оклеенной розовыми обоями перегородке, которая отделяла кухню от горницы.

Никто не откликнулся. В доме стояла тишина, лишь за перегородкой петушиным бойким скоком гнался вслед уходящему времени шумный будильник.

Серебряные, с монограммой на крышке, часы Майбородова показывали без четверти восемь. Майбородов полагал, что он встал достаточно рано, как и следует вставать в деревне, чтобы не нарушать городскими привычками строгий ритм сельской жизни. Но хозяева поднялись еще раньше и, видимо, уже ушли из дому. Печь истоплена, пол вымыт, посуда прибрана на полку, очнувшиеся от зимней спячки мухи тщетно выискивают на столе поживу: доски стола, точно так же как половицы, чисто выскоблены ножом.

Все еще ожидая, что вдруг он кого-нибудь да встретит, Майбородов несмело прошел в горницу. Раннее солнце гнало из нее утренний сумрак, зеленый от густых гераней на подоконниках. Зыбкий лучик уперся в стекло, под которым в черной рамке из простенького багета, на стене над комодом, теснились семейные фотографии. По открытому выпуклому лбу и округло подстриженной бородке Майбородов опознал тут хозяина, Ивана Петровича.

Был Иван Петрович изображен на фотографиях трижды. На первой – вместе с Евдокией Васильевной, повязанной белым платочком; снял его, должно быть, фотограф-пушкарь на городском базаре и впечатал в кленовый лист. Времени с тех пор утекло много. Желтыми пятнами проступало оно на лицах людей, и даже сам кленовый листок пожелтел по-осеннему. Две другие карточки относились к годам войны. На одной из них Иван Петрович, в меховой шапке, в шинели, затянутой ремнями, стоял на прокопченном снегу возле пушки с длинным тяжелым стволом и, по взмаху руки судя, что-то говорил. Перед ним – полукругом – бойцы, как на митинге.

Между этими снимками втиснулись маленькие, подобные почтовым маркам, портретики хозяйской дочки, которую мельком видел вчера Майбородов. А в центре, в семейном окружении, помечался портрет молодого бойца, обведенный траурной ленточкой. Открытый, как у Ивана Петровича, лоб, косые – от переносья к вискам – брови. Две, белыми пятнами, медали на гимнастерке, темная полоска за ранение.

Майбородов пристально всматривался в лица людей, черная рамка казалась ему окном в сокровенную жизнь его хозяев. Вчера он приехал поздно и поговорить с ними, как следовало бы, не успел. Когда председатель колхоза привел его сюда и сказал: «Петрович, принимай гостя!» – Иван Петрович с Евдокией Васильевной, не слушая слов Майбородова о том, что он-де за все заплатит, принялись прибирать мезонинчик, затопили там сложенную из кирпича лежанку, внесли железную раскладную кровать, набили матрац мягкой овсяной соломой. «Дело к ночи, – говорил Иван Петрович, перетаскивая вещи. – А к ночи первое дело – ночлег, это я по-солдатски знаю. Наговориться успеем».

Испуганно визгнул котенок и из-под ног Майбородова, прихрамывая, с отдавленной лапкой поскакал в кухню.

– Прошу прощения, – сказал ему вдогонку Майбородов, подошел к столу, где на выцветшей клеенке белел лист вырванной из тетрадки бумаги, прочитал написанное крупными, для разборчивости, буквами: «Все в печке. Кушайте на здоровье. А хлеб и молоко в шкафу». Заметил, что в слове «шкаф» сначала было написано «п» и исправлено на «ф». Должно быть, дочка поправила кого-то из своих родителей.

С печкой сладить не удалось. В таинственно жаркой ее глубине массивно чернели чугуны. Попробовал было поддеть ближний из них рогачом – чугун качнулся, через край жирно плеснулось, зашипело на поду.

Майбородов прикрыл устье заслонкой, как было, отошел, поднялся в мезонин, принес оттуда чемодан, стал выкладывать из него свертки с колбасой, сахаром, маслом. Потом достал из шкафика кринку, сел за кухонный стол, ел, запивал куски черствой булки топленым густым молоком, бросал кожуру от колбасы котенку, стараясь загладить перед ним свою вину. Котенок мурлыкал, настораживался, стриг ушами в сторону печки, под которой начал поцвиркивать сверчок.

Сверчок, стук будильника, тихая возня котенка располагали к миру и покою. Майбородов сложил продукты в хозяйский шкаф, набил трубку, неподвижно застыл на табурете – думал. Впереди – работа. Весна и целое лето работы. И как хорошо, что он попал к таким милый, гостеприимным хозяевам. Председатель колхоза, кажется Семен Семенович, этот деловитый, быстрый на решения человек, не обманул. «Поставим вас, товарищ ученый, на квартиру к Ивану Петровичу, – одергивая сшитый по военному образцу китель из синего сукна, заявил он вчера, когда Майбородов прямо из саней, с пути, вошел в колхозное правление и предъявил свои документы. – Лучшего места, чем у Красновых, ни у кого на селе не найти. Особняк! Да и хозяева… Посмо́трите, в общем, сами».

«Особняк» Майбородов уже осмотрел: и кухню, и горницу, и в спальню заглянул краем глаза, не решаясь войти туда без хозяев, и особенно оценил предоставленный в полное его владение мезонин. Радушие же хозяев сказывается в каждой мелочи: и в этой записке, оставленной на столе, и в желании получше обставить ему жилище, и даже хотя бы в кринке молока с нетронутой толстой пенкой, до которой он еще с детства был большой охотник.

Под ногами снова раздался вопль. На этот раз от грубых подошв пострадал острый, как шило, хвостишко. Котенок забился к сверчку под печь. А Майбородов надел зеленую бобриковую куртку с волчьим воротником, потертую котиковую шапку с промятым верхом и вышел на крыльцо. Возникло серьезное затруднение: двери не имели ни внутреннего замка, ни колец для висячего. Что же, оставить дом так или волей-неволей сидеть и дожидаться хозяев?

Шаркая по заледенелому с ночи снегу, подошел дед в куцем полушубке и валенках, туго вбитых в красные, клеенные из автомобильной резины галоши. Остановился против крыльца, молча приподнял на белых редких волосенках шапку. Так же молча поднял свою шапку и Майбородов.

Дед, видимо, догадался о причине затруднения приезжего.

– Гуляй, батюшка, безбоязно. – Довольный случаем перекинуться словцом, он полез в карманы за газетой и махоркой. – У нас этого нету, – чтобы замки на избах. Амбар ли, сенной сарай, кузня – то иная статья. То – добро артельное, порядка оно требует, да и, как сказать, – цену имеет. А горшки-то – тьфу! – Дед-послюнявил неровно оборванный край завертки, стал пальцами приминать цигарку. – Да хоть бы и не горшки. – Он выпустил клуб дыму. – Хоть бы и гармония, как у Вьюшкина, или, к примеру, наша со старухой кровать с трюмом… Кто их возьмет? А возьмет – велика ли радость ему будет от краденого? Трудовой человек свое, заработанное любит. Вот что я тебе скажу, не знаю, товарищ, твоего звания.

– Моя фамилия – Майбородов.

– Вот и ладно. А меня Степанычем кличут. Хотя, как сказать, и не Степаныч я вовсе, а Михайлович. Это по имени Степан. А вот поди ж ты – Степаныч да Степаныч! От озорства, что ли, от привычки или от неучености?

– Наверно, от привычки, Степан Михайлович.

Майбородов обрадовался знакомству с интересным стариком, который, кто знает, может оказаться очень полезным помощником в работе. Встречались ему в жизни такие хитрые на разговор деды. Никто не знал так, как они знали, места заячьих гнездовий, косачиных тайных токовищ, совиные гнилые дупла, труднодоступные лабиринты ласточек-береговушек. Много знали о жизни природы эти деды и многое могли поведать любопытствующему уху.

Заинтересованный, Майбородов предложил старику присесть на крылечке.

– Застыну, – отказался тот. – Кожух короток, вишь – сидению не прикрывает… Да я тебе и так все объясню. На речку если – эвон-т, огородами. В лес задумаешь – буграми, вкруг болота ступай. Ну, покудова не развезло, можно и не кружить буграми, – зимник держит. Вот и вся, как сказать, география наша. А дом – иди, не бойся – не тронут.

Дед плюнул на цигарку, бросил ее в снег, отер пальцы о полу шубейки, подал руку Майбородову:

– Заговорился, а там, в правлении-то, ждут. Часа два как в окно стучали, давай-давай, мол, Березкин, вопрос задерживаешь. Бегу! – И зашаркал дальше красными галошами.

Не без огорчения проводил его глазами Майбородов. Потом свернул в противоположную сторону, пошел искать указанную детдом тропинку через огороды к реке. Предстояла первая весенняя разведка.

2

В колхозном правлении, куда вызвали Березкина, заседание, начавшееся утром, продолжалось весь день. Из районного отдела сельского хозяйства приехали агроном с землеустроителем, сошлись бригадиры. В сторонке на лавочке сидела Таня Краснова, дочка Ивана Петровича. Она то и дело прикрывала рот ладонью, чтобы скрыть одолевавшую ее зевоту; в круглое зеркальце, которое всегда носила в кармане серенького демисезонного пальтишка, рассматривала веснушки, мелко рассыпанные по лицу, от нечего делать поправляла волосы на висках.

Тане надоело сидеть в правлении. Говорили о севообороте, об участках, незаконно захваченных под огород подсобным хозяйством пароходной пристани, о том, где сеять яровую пшеницу, об удобрениях, о плугах и боронах. Говорили длинно и скучно. И сами говорившие казались Тане скучными. Ну что вот Панюков? Она косила глаза на председателя. Сидит, цигарку изо рта не выпускает. Воображает из себя большого руководителя. А человек-то, человек – посмотреть не на что. Желтый какой-то, бровей нету, нос картошкой. Или – землеустроитель. Шепелявый, не поймешь, что и сказать хочет. Лучше бы помалкивал.

Зачем звали на заседание – неизвестно. Обещали ее вопрос решить, а сами даже и позабыли о ней. Хоть бы этот агроном с рыжими усиками повлиял как-нибудь на правление. Да и он, видать, тоже деляга вроде Панюкова.

– Замечательный участок! – услышала Таня голос агронома. – Суглинок, сухо. – Агроном водил карандашом по разостланному на столе, в разные краски раскрашенному плану земельных угодий. – Вот сюда – от села к реке, по уклону – как раз и вынесем овощные поля. Вода рядом, удобно. На берегу насос можно поставить. Конный привод или моторчик, если достанете. Поливные огороды – что лучше!

– Да лучше и не надо. – Березкин поднял на него свои по-стариковски влажные глаза. – Тут овощь и до войны у нас была. Одно вот, как сказать, досада: здесь, вишь ты, воду с-под берега в гору таскай, а рядом – обратное дело – болотина лежит. Земля даром гуляет, комара плодит. Уж годов как десять осушить мы ее плановали, Журавлиху-то.

– Капитальная работа, Степан Михайлович. – Агроном покачал головой. – Больших затрат потребует. Постепенно за нее браться надо. Сейчас пока рано об этом думать. Осваивайте то, что есть.

– Семен Семенович! – Таня не выдержала, крикнула из своего отдаления так, что заставила всех заседавших обернуться к ней. – Отрежьте хоть кусочек от огородного поля. Под сад-то.

– Сад? – Панюков посмотрел на нее удивленно. – Клевера́ не знаем куда девать, а она – сад! Ты о себе не печалься, работы по горло будет. Степанычу в помощницы поставим.

– Сады, как сказать, – затея, – высказался и Березкин. – Когда-то они вырастут, когда-то получишь с них толк. Хорошо было барину их садить, в имении. Жил-гулял, что десять лет ждать, что двадцать – ему все одно, – спешить некуда.

– Не совсем так, – возразил агроном. – И помещики сады разводили не только для удовольствия.

– Так, так! – перебил его Панюков. – Правильно говорит Березкин. Не можем мы сейчас сорить деньгами, и земли нет пустопорожней. Разживемся – тогда…

– На овсе своем не разживетесь вы никогда! – снова зло крикнула Таня.

– На огородах разживемся, – поддержал председателя Березкин.

Агроном, постукивая карандашом по столу, промолчал.

– Что толковать! – закончил спор Панюков. – Не можем садоводством заниматься, ясно-понятно? Несвоевременно. Пойдешь к Березкину в помощницы, и точка!

– Ну и как хотите! – Таня поднялась. – Думаете, мне больше других надо? Ничего мне не надо, Уеду в город – и до свидания!

Она метнулась к выходу, хлопнув дверью. Но никого это не тронуло, все продолжали по-прежнему дымить цигарками над разноцветной картой колхозных земель. Только Березкин высказался, скребя лысину под шапкой:

– Себе бери такую помощницу, Семен. Я уж, как-никак, сам-один управлюсь.

3

Иван Петрович врубил топор в звонкое, добела отесанное бревно с застывшей, как старый мед, смолой в трещинах, ребром ладони смахнул пот со лба.

За новым срубом густели предвечерние тени, морозец сушил лужи, натаявшие в снегу за день, обметывая их по краям игольчатым зеленым ледком, а на открытом месте все еще пригревало мартовское солнце.

– Хоть ватник сбрасывай! – Плотник подставил под косые лучи свою черную бородку, достал из кармана кисет.

– Моего заверни, дядя Ваня, – предложил его напарник Федор Язев, тоже всаживая топор в комель бревна. – У меня табачок легкий. В сельмаге купил. Бывало, в Болгарии мы такой куривали.

– Ну его, легкий-то! – отказался Иван Петрович. – Кашель от легкого бьет. По заграницам я не хаживал, к махорочке, Федя, привык.

Присели на сухие бревна. Иван Петрович ссутулился, Федор развернул грудь, удобно прислонился спиной к штабельку.

В родные места Федор Язев возвратился совсем недавно, двух месяцев нет. С дружками по батальону он после демобилизации остался в Белоруссии – стучал топором на стройках Витебска и Минска. Прошлым летом приезжал в отпуск к матери. Мать взяла слово, что через год сынок вернется в село свое насовсем. Вернулся раньше. Пошел плотничать на пару с Иваном Петровичем. Срубили за два месяца не так-то много – помещение для сельмага, но зато ка́к срубили. Тридцать лет плотничает Иван Петрович, а и тот завидует умению, какое Федор принес с войны. Сам дядя Ваня, как он только что сказал, далеко от родных мест не хаживал – Прибалтику довелось повидать, Восточную Пруссию – и все. А то вот два полных года провоевал тут неподалеку с артполком, на реке Воронке. Федору уже давно мать рассказывала о том, как Иван Петрович громил свое село фугасными, но с самим Иваном Петровичем поговорить об этом ему еще не доводилось, и он в эту минуту отдыха и тишины полюбопытствовал:

– Вот ведь бывает же, дядя Ваня! Свой родной домишко разбил!

– А что же! Ты-то и на войне строил. Сапер. А я артиллерист. У артиллеристов дело одно: знай ломай. Да и как иначе?.. Помнишь дом Лукича? С моим-то рядом. Из кирпича, двухэтажный, объемом видный. Ну, получили мы данные, что немцы в нем штаб разместили, – взяли да и врезали четыре фугасных. Понятно, и мое жилище – в щепки.

– Не жалко было?

– А и не думалось, Федя, про это. И опять же – что жалеть? Без крыши, смотри, не остались.

С бревен была видна деревенская улица. Розовели в вечернем свете свежие, еще не тронутые временем, в лапу срубленные стены домиков. У каждого – крылечко в три, в четыре, в пять ступеней, с навесом, с балясинными перильцами. Двумя ровными линиями домики тянулись над рекой к Журавлиной пади – ржавому торфяному болоту, за которым темнел лес. Над заснеженными крышами, полысевшими теперь под весенним солнцем, торчал острый мезонинчик «особняка», как в шутку за этот мезонин называл избу Ивана Петровича Краснова председатель колхоза Семен Семенович Панюков.

Иван Петрович построил себе жилье еще в то время, когда после ранения в голову перед самым концом войны вернулся из госпиталя домой. Домой – это только так говорилось тогда, а дома никакого и не было – ни своего, ни чужого, и Евдокия Васильевна жила где-то еще под Уфой, со всем эвакуированным туда колхозом. Саперы взрывали мины, на полях и в лесу торчали красные флажки, клубилась всюду сорванная с кольев ржавая проволочная колючка. Голое, страшное было место, но все-таки – родное. К лету стал сходиться и съезжаться народ. Работы подвалило. Каждой семье изба была надобна, а пособники какие случались поначалу? – одни мальчишки. Набил мозоли топорищем, ладонь по столу, будто копыто, стучала. И что же, – как говорится, день да ночь – сутки прочь, двух лет не прошло – село выросло! А с Федором дело еще быстрее двигаться стало.

– Ловок ты, Федька, на топор-то, – сказал Иван Петрович, оглядывая отесанную Федором балку. – Что тебе фуганком гладишь!

– Практика, дядя Ваня. Одних мостов штук сто срубили мы батальоном. И через Сестру-реку, и через Нарову, и через Неман, и через Вислу, и через – бес их знает, какие там названия были. Одер, слышал? Я в общем – что! А вот ты как, дядя Ваня, наводчиком на старости стал, – вот что удивительно.

– И корректировать доводилось. – Иван Петрович не без самодовольства провел рукой по окружию бороды. – Бывало, командир батареи скажет на НП: «Последи-ка, Краснов, за этой дорожкой к Дятлицам, в случае чего – пальни, а мне в дивизион сходить надо, вызывают». Ну и пальну, в случае подводы какие у немца выедут или машины. Скомандую что надо на огневые… А как стал? Проще простого. Пришел к нам в полк новый командир, такой седоватый уже, в моих годах. Гляжу – будто бы знакомое обличье. Я связным тогда при штабе был. Разговорились раз – чай я ему ночью грел, – и говорю: «А ведь мы встречались, товарищ майор. В Старой Руссе на вокзале тоже вот этак в буфете чаи гоняли, до поезда, за одним столиком. В тридцать третьем году». Ты-то, Федор, поди, не помнишь, а верно – ездил я в Старую Руссу. Колхоз ферму заводил, и меня за поросятами послали. Ну, не об этом разговор… Майор так и ахнул: «Неужели помнишь, Краснов! А я тебя, убей бог, позабыл, хотя и впрямь в Руссе бывать случалось, курсантом еще. Вот память-то у тебя! Восемь лет прошло. Вот глаз! Артиллерийский глаз». Ну и что́ – велел учить меня на наводчика сначала, потом на наблюдателя. Для наблюдателя, говорит, первое дело – глаз и память. Чтобы каждую соломинку в поле видел, да еще и запомнил, как лежит: чтоб изменение какое – сразу определил, какое.

Плотники умолкли. Давно были докурены и «легкий» и махорка, браться за работу уже не хотелось: притомились за день, да и вечерело. Длинные синие тени от домов пересекали бурую дорогу, на которой не спеша вышагивала пара белоклювых грачей. Птицы опасливо оборачивались на каждый стук и скрип дверей в домах, при громких вскриках мальчишек, рубивших палками на огороде отслужившую снежную бабу, приседали, пружиня лапки, но никто их не трогал, и они снова степенно шагали вдоль улицы. Над крышами ветер завивал печные дымки́. Скрипел и постукивал ворот колодца, женщины таскали на скотный двор воду. Кто-то в зеленой короткой тужурке, в мохнатой шапке и больших болотных сапогах, сверкая стеклами очков, стоял на крыльце «особняка» Ивана Петровича.

– Он, что ли? – спросил Федор, указывая глазами.

– Он, Федя. Пошабашим-ка… Время.

Федор собрал в кожаную сумку инструмент, перешел через дорогу и скрылся за дверью домика, который для его матери тоже был срублен руками Ивана Петровича. А Иван Петрович свернул к сельмагу.

В сельмаге по вечерам бывало что-то вроде клуба: толпились мужики, перекидывались словом; иной раз кто-нибудь вслух читал газету. На этот раз было иначе. Колхозники костили продавца в грязноватом холщовом переднике и синих нарукавниках из клеенки, грозили ему показать «красивую жизнь». Где гвозди? Где стекло, колесная мазь, керосин?

Продавец – он же заведующий – перегнулся через прилавок:

– На себе тащить прикажете? Давайте подводы – привезу. Горланить – что! Горланить просто. И я бы за милую душу погорланил…

– Дай-ка ваксы, Матвеич, насколько там полагается, – остановил его Краснов.

Покупка Ивана Петровича заинтересовала односельчан, они обступили Краснова. Яловые да кирзовые сапоги на селе мазали дегтем, гуталин только молодняк брал – для хромовых, для ботинок. А тут вдруг Краснов на свои тяжелые глинодавы лоск наводить собрался!

– Или, может, ты для бороды, дядя Ваня? – поддел Алешка Вьюшкин, молотобоец, служивший в войну санитаром, и – тихий, смирный прежде парень – вернувшийся на село с языком необыкновенной бойкости. – То-то она у тебя не седеет никак.

– Ничего удивительного. – Иван Петрович внимания на зубоскальство Вьюшкина не обратил и засунул баночку гуталина в карман ватника. – Гость-то, квартирант мой, ой-ё-ёй какой! Хватится баретки почистить, а я ему – что? Нашего «березового крему»?

– А он откуда – из района? Представитель?

– Куда – представитель! Профессор! Из Москвы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю