355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Ленинградские повести » Текст книги (страница 33)
Ленинградские повести
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:00

Текст книги "Ленинградские повести"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 43 страниц)

4

– А тебе, дядя Кузя, по делу попало или так? – участливо ожидал ответа Антошка, пока Кузьма Ипатьич навертывал на березовый черенок мешковину.

Не велик был Антошкин жизненный опыт, но все же парнишка уже знал, что нагоняй получить можно и «по делу» и без всякого «дела». Залил Минька Разин чернилами пол в классе, а получилось как-то так, что руки измазаны были у него, у Антошки. Не стал выдавать товарища, когда учитель вошел, и получил «кол» за поведение. Мать узнала, добавила – за ухо пребольно подергала. Это попало «без дела». А бывало ведь – и за дело. Тогда – не обидно. Обидно, когда зря.

Дядя Кузя обмакнул тряпичный помазок в хлюпавшую пузырями горячую смолу, стал густо мазать днище карбаса, со звоном пришлепывая на пазах, на проконопаченных куделью стыках досок. Антошка подкинул хворосту в огонь под черным котлом, который висел на расставленных треногой кольях, перемешал головни; прибавил жару. Он не повторял вопроса – дяди Кузины повадки известны: дядя Кузя не сразу отвечает, сначала жует бороду, мозгует.

– Какой толк, что по делу! – ответил наконец дядя Кузя, удивив Антошку этим признанием. – Мал ты еще понимать, но скажу тебе: не верь бабам, вырастешь – не верь. Вот… – Оставив в котле помазок, он нагнулся, быстро выхватил разнежившегося в холодке под карбасом рыжего кота. – Вот видишь…

Кузьма Ипатьич хотел, должно быть, показать Антошке кошачий нрав: ее гладишь – она когтями тебя ловчится цапнуть. Но ожиревший рыбоед, стиснутый сухими жесткими пальцами, почуял, что опыт такой может стоить ему шкуры, отчаянно взревел, ударил лапами, рванулся и полетел без оглядки к огородам. Там встал перед изгородью, шерсть вздыбил, хвост свечкой, глаза шальные…

– Вот я и говорю. – Кузьма Ипатьич заляпывал смолой глубокую царапину на руке. – И женщина тоже… Что змея. От тепла только яду в ней прибавляется. Понял, ершонок?

– Понял, – солидно ответил Антошка. – Это ты про мамку мою.

Кузьма Ипатьич снова макнул помазок в котел, продолжая работу. Где вдоль днища карбаса проходила тряпичная кисть, там смола ложилась на доски, что вакса на сапог. Антошка знал, что теперь, жди не жди, дядя Кузя, занятый делом, сам не заговорит, зацепить его чем-нибудь надо.

– Я и то мамке вчерась сказывал, – принялся он хитрить, – зачем наябедничала? Я ж не знал, что по делу, думал – зря. А по делу, так что ж… Ты уж, дядя Кузя, не обижайся на нее. Она хорошая.

– Обижайся, – как только можно равнодушнее ответил Кузьма Ипатьич. – Чего обижаться! Взять бы попросту вожжи в руки, да и…

Антошке никогда не приходилось видеть, чтобы вожжи использовались не по прямому их назначению. На его веку рыбаки в Набатове уже не учили своих жен с помощью лошадиной сбруи. Поэтому последнее замечание дяди Кузи он спокойно пропустил мимо ушей, отнеся его к разряду бессмыслиц, очень часто срывающихся с языка взрослых – в отличие от маленьких; маленькие говорят всегда только то, что хорошо обдумали.

– Не обижаешься – это правильно, – сказал он. – На мамку обижаться не след, она хорошо рыбачит, сам слыхал – Сергей Петрович с дедом Антошей говорили.

Кузьма Ипатьич размеренно мазал. Ребячья болтовня не раздражала – успокаивала. Седьмой десяток рыбаку, а не забыл того времени, когда сам был мальчонкой, помнил: вот так же вязался к деду, расспрашивал про войну, про французов и англичан – какие они? Про ядра и многопушечные корабли, про далекий теплый Севастополь-город. Терпеливо отвечал дед, не отмахивался.

Не отмахивается и седобородый внук севастопольского солдата Нестора Воронина, учит уму-разуму сынка покойного Андрея Прокофьича и длинноязыкой Марфы-греховодницы.

Подошел дед Антоша Луков, погладил по головенке Антошку, сказал, туманно глядя в озеро:

– Затопили, Кузьма.

Уселся на опрокинутую вверх дном дощатую бадейку для воды, полез в карман за кисетом. После собрания дед чуял, что спишут теперь его из звена, не пустят больше в озеро. Конец. Отрыбачил, Был рыбак, стал балласт-булыга на дне карбаса: нужда миновала – выбрасывают. Ну ладно, не пустят – их власть. Но с берега никто его не сгонит. Снастью, неводами, мережами будет заведовать. Еще придут, покланяются ему, думал дед.

От тростинки, сунутой в костер под котлом, подпалил цигарку – горькой махра показалась, скомкал в руке завертку, швырнул на песок, слово нехорошее сказал. Обернулся на это слово Воронин, встретились глазами. Взглянуть Антошке – два старых-престарых деда. Да и другим: Сергею ли Петровичу, председателю, Марине, сестричке медицинской, – никому не понять всей разницы в годах Кузьмы Ипатьича и деда Антоши – старики, да и только. И лишь сами они, старики, чувствуют эту разницу по-настоящему. «Молодой, крепкий», – думает девяностолетний дед о Кузьме Воронине. «Остарел ты, дедка, вконец», – отвечает мысленно Воронин, забывая, что и у него-то за плечами шесть полных десятков, прямится, силу в себе слышит.

– Сходи глянь, Кузьма, затопили, – повторил дед Антоша.

Кузьма Ипатьич оставил помазок на карбасе, пошел к бане, из дверей которой по-черному валил едучий дым.. В заветрии стояли Мазин с Марфой, рассуждали. Вертелся возле них вперед забежавший Антошка. Мазин – глазами темен, лицом красен – видно, укорял в чем-то Марфу. Та доказывала свое, рубя белой, до локтя оголенной круглой рукой жаркий воздух. Воронин всегда дивился ее белым рукам: ни солнце озерное, ни ветры – ничто не брало их. «Порода благородная», – игриво отвечала Марфа, когда, бывало, спрашивал ее, отчего такое чудо. Сейчас он даже и не глянул в сторону Марфы. Заслонив рукавом лицо, шагнул в клубы густого дыма.

Антошка, хотя давно уже был в мыслях капитаном траулера, как дядя Леша, снисходил еще до того, чтобы поинтересоваться делами рыбаков-карбасников. Он знал все, что касалось сетей, лодок; знал, конечно, и то, зачем дядя Кузя полез в парильню: посмотреть, правильно ли там установлены мережи. Антошке известно, что сетка, которая натянута на обручи мережей, называется не сеткой, а делью, что связана она из конопляной, льняной или фильдекосовой пряжи и что от воды, особенно от летней, теплой, преет. Упусти время – расползется, как гнилая рогожа.

Каждую неделю, а если жара стоит сильная, то и чаще, дель полагается коптить дымом. Дым – он штука хитрая. Закопти сига, судака, леща – будут лежать хоть полгода, не испортятся. Прокопти дель – тоже не так скоро преть начнет.

– Ладно! – Дядя Кузя выскочил из дымища. Отдышался, повторил: – Ладно. Поддавайте гуще. – И, так же не глядя на Марфу, пошел обратно к карбасам.

Запрыгал следом за ним и Антошка. Заметил, что хотя дядя Кузя и говорит – не обижаюсь, мол, на мамку, а сам не глядит на нее, – серчает, значит. Вот и разберись, как у взрослых устроено: говорят одно, думают иное…

Дед Антоша ушел от костра и теперь брел далеко по берегу, пугал хворостиной нахальных галок, поглядывал в озеро.

Отстукивая дизелем, с озера возвращался траулер.

– «Лещ»! – первым разобрал надпись на носу Антошка.

– «Лещ»! – подтвердил и дядя Кузя.

Не по надписям – по каким-то другим признакам различал он траулеры МРС, как братья-близнецы похожие один на другой: то ли по наклону мачты, то ли по форме капитанской рубки, а может быть, и по голосу сирены… Антошка завидовал дяде Кузе: он таких тонкостей постигнуть не мог, зато глаза его в километровой дали ясно видели черные четкие буквы надписей. Зрением-то он превосходил дядю Кузю!

Днище карбаса было густо промазано, когда Кузьма Ипатьич уселся на бадейку, на которой до него сидел дед Антоша. Но только дядя Кузя не курил. Он просто отдыхал, посматривал на «Леща», причалившего к пристани «Ленрыбы».

– Тот хорошо рыбачит! Этот хорошо рыбачит! Тоже рассуждаешь! – сказал он, как подумалось Антошке, ни с того ни с сего. Антошка успел позабыть, что сам же полчаса назад передавал дяде Кузе мнение председателя колхоза и деда Антоши о своей мамке. – Кто теперь из нас, карбасников, хорошо рыбачит? Коренники – они! – Дядя Кузя выставил палец в сторону «Леща». – Мы с неводами да с мережами, в пристяжке у них идем. Последние мы. Перемрем, старики, – разве после нас возьмется кто за мережи? Ты, к примеру, кем быть мыслишь?

– Как дядя Леша!.. – не раздумывая, отрубил Антошка.

– То-то, как дядя Леша! Все вы заодно… Жизнь так устроена, Антошка. Она – не карбас. Не повернешь, куда вздумается. Ни обратного хода ей не дашь, ни на месте не удержишь. Иной бы и рад якорь бросить: обожди, мол, жизнь, не спеши… Не выходит. Вот на моем веку – была мережа, ладожская называлась, короткокрылая. Пришла с Финского залива другая, с длинными крыльями. Цеплялись было упрямые старики за свою, за исконную, – не выдержали: курляндка-то, завозная, добычливей оказалась. Или дель фильдекосовая, прочная, – разве ей ножку не подставляли? Тоже не получилось. Не остановишь жизнь, нет!

– Дядя Кузя, – Антошка обрадовался интересному разговору, – а ты далеко в старину знаешь? Катерина Кузьминишна говорила – в старину тут у нас война такая шла! Смолу на немцев с крепости лили…

– Катерина Кузьминишна! – Кузьма Ипатьич усмехнулся, не без ласки и гордости представив свою золотокосую белянку. – Коль учительница говорила, значит – верно. Только попутал ты: не немец ходил на Ладогу в старину, а швед. Называлась Ладога в ту пору Нево-озеро. Богатые корабли через нее плыли. Товары на кораблях везли. Из северных, говорят, земель в южные, а с тех обратно. Прямо, сказывают, в Черное море из Набатова водой идти было можно. Понятно дело, видят шведы: корабли, товары, народ работает, хлеб добывает – да и давай!.. Подступили под Ладогу – вот где крепость-то и по сей день стоит, куда вы на пароходе с Катериной Кузьминишной ездили. Не вышло! Ладожане – народ вольный, подпалили дома свои: ни нам-де, ни вам, врагам, – в кремле заперлись. Верно, лили со стен вот этакую жидкость. – Кузьма Ипатьич шевельнул палкой в котле. – Не дались, в общем. Пятьдесят ли лет проходит, сто ли, двести – снова чужаки к нам лезут да лезут. При царе только Петре конец этому разбою пришел. Новую Ладогу, вишь, построили о ту пору. – Антошка глянул на далекие белые звонницы. – Питер построился… Вроде как в тылу мы оказались. Понял?

– Понял.

Антошка мечтательно узил глаза, вспоминал серые битые глыбы поросших бузиной каменных стен в Старой Ладоге, куда возила на экскурсию ребят Катерина Кузьминишна. Такие стены не скоро одолеешь – особенно если с них тебе на маковку кипящую смолу льют. Старинные стены – крепкие. Дядя Леша рассказывал, как уже в нонешнюю войну немцы в ста шагах от Шлиссельбургской крепости сидели, да так в крепость и не попали. А ведь у немцев – не то что в старину у шведов – пушки какие были! Бомбардировщики…

Громоздкое, будто комод, слово «бомбардировщики» породило нехорошее воспоминание. Столбы огня, грохот, прямой, столбами, дым над землей… Люди бегут, прячутся. Мамка хватает на руки его, Антошку, тоже бежит… Прижимаясь к холодной кладбищенской плите, Антошка слышит плач, стоны. А в небе ревет и гудит, а на земле все грохает и грохает. И так было всегда, когда в Набатове кричали: бомбардировщики!

– Дядь Кузь, тыл – ты говоришь, – соображал Антошка. – А как же?..

По Антошкиным серьезным глазам Кузьма Ипатьич понял, о чем хочет спросить парнишка.

– Верно, – ответил он, – еще раз война на Ладогу приходила. Верно, Антошка.

– А чего они? Опять товаров им захотелось?

– Крови, Антошка, надобно было захватчикам на этот раз. Только и на этот раз выдюжил народ. Машины, машины – сотни их день и ночь везли по льду припас к Ленинграду. Порох, пули… Да, не помнишь ты, не помнишь… – Кузьма Ипатьич сам увлекся воспоминаниями. – Разве ж такая тишь в ту пору в Набатове была? Шофера́ в каждом дома квартировали, машины в каждом дворе стояли…

– А солдаты, дядь Кузь, были? Которые воюют?

– Эти тоже воевали, которые с машинами-то у нас квартировали. Был один, фамилию его все на грех запамятовали… Вез хлеб для таких вот, как ты, ершенят ленинградских. А зима тем годом стояла – мороз-зверь, пурга, ветер студеный. Мотор-то возьми и застынь. Шофер туда, сюда, ручку крутит… Никак. Одно осталось – огнем разогревать. Открыл он крантик, пустил из бака бензину на руки, подпалил от искры – в моторе машинка такая есть для огня – и давай!.. Горят руки, кожа трещит, жарится. Боль – сил нету терпеть… А мотор тем часом греется, греется, да и завелся, пошел. Вот как те воевали!..

Антошка сидел на песке у ног Кузьмы Ипатьича, смотрел ему в волосатый рот, не смел шевельнуться – только бы не умолк дядя Кузя. Но рявкнула, прервав рассказ, сирена – от причала отваливал «Лещ». Набирая скорость, траулер снова шел в озеро.

«С чего бы это? – подумал Кузьма Ипатьич. – И часу не постоял. Будто с цепи сорвался».

– На рыбу, что ли, наскочили? – крикнул он так, чтобы Мазин возле бани слышал.

Тот только руками развел и тоже принялся смотреть вслед «Лещу», в слепящее солнечное озеро, точно посыпанное рыбьей чешуей.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ1

На усадьбе МРС, куда через узкую калиточку мимо вооруженной старинным дробовиком вахтерши прошла Марина, стояло жаркое послеобеденное затишье. Только поскрипывали, терлись бортами траулеры у пирсов да в тон им пищала жестяная флюгарка на коньке конторы – двухэтажного бревенчатого дома с высоким крытым крыльцом. Возле крыльца, в выскобленной когтями ямине, вздыхал, постанывал, лязгал челюстями заблошавший, серый от пыли кудлач. За неглубоким рвом, в котором длинными рядами лежали пузатые липкие бочки с мазутом, соляровым маслом и лигроином, на пыльной, истоптанной траве широко раскинул крылья большой трал. На поджатых ногах сидел над сетью Ивантий; в его руках быстро и ловко мелькал челнок. Белогрудому котенку, путавшемуся в ячеях трала, мелькание челнока казалось веселой игрой – он то отскакивал, распластывался на траве, бил по ней хвостишком, выколачивая пыль, то бросался на Ивантиевы руки, грыз непрогрызаемые его пальцы, свирепо рычал. Ивантий терпеливо отстранял игруна локтем, грозился взять его «за шкирку».

– Птаха залетная! – Ивантий увидел подошедшую Марину, распустил по лицу сладкую улыбочку. – Хлеб да соль, ела тебя моль. Садись на чем стоишь. Или бабе несподручно это – наземь-то садиться? Конструкция одежки не позволяет?.. – И мелкий, просяной какой-то посыпался с его губ смешок.

– Что́ бы вы ни пытались сказать, Иван Фомич, непременно скажете глупость, – оборвала Ивантия Марина. – Старый человек – стыдились бы! – И быстро пошла дальше, среди строений МРС отыскивая желтый домик с зеленой крышей.

Ивантий посмотрел ей вслед. С чего окрысилась девка? Что такое сказал он особенное, за что бы надо его срамить?

Не понял и не поймет, пожалуй, Ивантий этого никогда. Калека он. Руки, ноги целы, – жизнь искалечена, и так искалечена, сто лет пройди – не исправишь. Как помянут при нем – или самому вспомнить доведется – Фелофея да Луку Твердюковых, тотчас перекрестится: «Царство небесное, благодетели».

Не креститься бы – плеваться ему, не благословлять – проклинать семейство это твердюковское…

Большие промыслы держали когда-то братья Фелофей с Лукой. Кто только не ходил у них в должниках, у кого только почти задарма не забирали они рыбу! Ни креста не знали, ни совести. Знали один закон, щучий: глотай, жри мелкоту. Проглотили они и Ивантия. Тогда его еще звали Ванюшкой; Ивантием Лука в просмешку назвал – прилипло.

А случилось все дело так. Овдовев, Фома Хватов обрадовался воле, загулял с солдатками, запил, мережи в распыл пустил, за ними – карбас; потом и домишко на своз продал, да и сам надумал в Питер податься – там-де заработки полегче – на баржу куда пойти или на пароход. Одна помеха – Ванюшка этот десятилетний. Подсказала солдатка какая-то: отдай-де в коптильню к Твердюковым – и к месту пристроишь, и деньжат дадут. Что ж – отвел. Взяли, трояк за год вперед уплатили. Дешево, как говорится, хозяевам работник обошелся. За вторым трояком Фому Хватова уже не дождались: сгиб в Питере; ка́к и где – даже слуху об этом не дошло до Набатова. Ванюшку же из коптильни годам к шестнадцати в дом взяли, в услужение: глаза голубые да вихры, как овсяная солома, желтые Фелофеевой хозяйке дюже приглянулись. По кухням, по людским пошла жизнь парня, легкая, беззаботная. Десять лет так минуло, пятнадцать…

После революции хиреть начали Твердюковы, кое-как еще десяток лет продержались. Плюнуть бы на них давно, расквитаться… Да уж совсем не тот стал человек Ивантий. Как сосун-болото цепко держала его твердюковская семья. Оглупили сызмальства, прибаутошничать, чудить Лука заставлял. Ржут, бывало, а Ивантию любо: пятак, а то и гривенник, гляди, дадут за паясничание. Старался. Сам нищий – порты да рубаха, – а на все из-под хозяйской руки глядел. Даже и жениться не стал, только бы хозяйке угодить. «Холуй» – звали его односельчане. Таил на лих злобу поначалу, потом притерпелся, привык.

И только когда колхозы начались, когда совсем на нет сошли Твердюковы, когда похоронил Ивантий хозяйку, ту, что в глаза его голубые в молодости заглядывала, – очутился он один в жизни. Что тут делать? В колхоз, понятно, не шел. Сам-один рыбачить вздумал, носил на новоладожский базар рыбешку. Да долго ли так продержишься? Жизнь без народа – волчья жизнь. А Ивантий привык среди людей толкаться, зубоскальничать, языком чесать. Затосковал. Последним из всего Набатова года за четыре до войны его в колхоз приняли. Что ж, пошел в озеро, привык – рыбак как рыбак. И к нему привыкли. Потом вот на траулер перекинулся, мастером зачислили по сетям. Жить стал, как и все. Да поздно. Потерянного не вернешь. Но он и не понимал своей потери, не понимал, как жестоко его обокрали, искалечили Твердюковы, как обокрала, изломала его жизнь сытого раба. Зубоскальство, на купецкий, на хозяйский вкус рассчитанное, трактирное, тянулось за ним из той жизни. Мужики – те поржут, пожалуй, если к случаю, да и то оборвут, бывало, перехлестнет если через край. А женщины – эти просто смолчат, сделают вид, что не понимают нечистых его двусказаний. Редко, если обидятся. С чего бы это вдруг Маришка, Данилова сирота, взъерепенилась? Взяла да что топором рубанула: «Стыдились бы».

Ивантий следил глазами за пестрым платьем, пока оно не скрылось за лодочным сараем. Вздохнул, отшвырнул котенка так, что тот три раза перевернулся через спину, и, позабыв о трале, о челноке, о незаделанных дырьях, остался сидеть недовольный – не мог только понять: кем и чем?

Марина же, дойдя до домика с зеленой крышей, увидела на двери замок и остановилась перед крыльцом.

За домом, под дощатым навесом, где на подпорах, сложенных клетями из сосновых толстых брусьев, высился белый корпус какого-то деревянного судна, тонко посвистывали рубанки, позванивали пилы, с шорохом шли в дерево коловороты. Люди там бродили по колено в зыбкой и легкой, как пена, стружке.

– К брательнику или к сестрице, Даниловна? – окликнул Марину знакомый голос. Из-за штабеля досок, во всегдашней своей брезентовой куртке, вышел знаменитый корабельщик и сказочник Илья Ильич Асафьев, взглянул смешливыми глазами, разгладил усы: – На работенку бы на нашу полюбовалась. Чай, сама рыбачка, Даниловна. Поймешь, что к чему.

За локоток, осторожненько, повел он ее под навес, где крепко, как жарким днем в бору, пахло сосной.

– Вот видишь, девица красна, сетеподъемники моторные Асафьев строит. Превзошел! – продолжал Илья Ильич. – Соймы да карбасы, беляны – на них ему и труда жалко. Гляди, возьмется траулеры сооружать…

– А там и до морских кораблей дойдет! – подхватила Марина.

– До морских – поздно. Рыбацкий бы флот, озерный построить – и то скажу спасибо, не зря жизнь прожил. Как-то было – ты еще из армии не возвратилась, – решили на МРС мой юбилей праздновать – сорок лет по строительству. Подсчитали, что там моими руками сооружено, вышло – сто семь крупных судов и несть числа мелким. Это как?

– Это хорошо.

– То-то – хорошо! Другое опять же дело взять. Уйди я, скажем, на неделю, исчезни совсем – достроят сетеподъемник или нет? Большой, глянь, кораблище…

– Конечно, нет, не достроят! – воскликнула Марина, полагая, что такой ответ будет приятен Илье Ильичу.

– Вот и врешь, Даниловна! – Асафьев даже ногой притопнул от удовольствия. – Достроят! И не только этот достроят – еще и новый заложат! – Он приблизил свой рот к ее уху, почему-то таинственно зашептал. – Превзошли, постигли… Только виду им не показываю, шпыняю, а то избалуются.

– Кто, Илья Ильич?

– Да Костя с Никитой. Вот они, Даниловна, может, и вправду до морских кораблей дойдут.

– И не обидно это вам, Илья Ильич?

– Обидно? – Асафьев разгладил усы. – Обидно мастерство, от отца унаследованное, в могилу унести. Это, Даниловна, крепко обидно. А ежели утроил ты отцовское наследство да поделил его меж достойными наследниками – что золотых насыпал в картузы молодым, – какая же тогда обида! А те дальше передадут, – так оно и пойдет, и пока Ладога не пересохнет, живым будет асафьевское дело. Ладога работников не забывает. Об том, хочешь, вот что расскажу тебе. Да ты присядь, Даниловна, присядь. Спешить некуда. Сестрица твоя, Катерина Кузьминишна, в Новую Ладогу поехала, братец у директора совещается. Дело долгое. Присядь, говорю.

Марина присела на бревно, устроился рядом и Илья Ильич. Задумался, пожевал сосновую щепочку.

– Ну так вот, слушай, как Ладога работников помнит, – начал он рассказ. – Было дело, конечно, давно, не в наш век. Набатово ли тогда на сем месте стояло, другое ли какое село – не скажу. Допустим, Набатово. Наверно, оно. Мир, тишина по берегам Нево-озера лежали. Только ярмарка разве нашумит – купцы новгородские приедут. А мир и тишина, известно, соседям всегда на зависть. «Чего это, – думают они. – у соседа тихо? Богат, видно, стал». Размыслил так враг, да и двинулся в Нево на шестидесяти боевых ладьях. Огонь, конечно, кровь-слеза… А жил, скажу тебе, в Набатове превеликий ладейный мастер. Не то чтобы народ имечко его не запомнил, сам он не любил, чтоб про него говорили, скрывался. И вот придумал мастер наш такую ладью построить, что и по ветру, и против ветра, и без него бежит по волне, ни штормов, ни затиший не страшится.

– Моторная, значит, – в шутку сказала Марина.

– Тьфу, моторная! – возмутился Асафьев. – Тыщу лет назад это было! Паруса у нее особенное устройство имели. Высокие, белые, как облака летом. Сел в ладью мастер, вышел в озеро, чайкой улетел. А враг все плывет и плывет на кораблях своих, бесчинствует по селам прибрежным, но уже не безнаказанно, понятно. Новгородские дружины подошли навстречу иноземцам, тоже в ладьях, бьются насмерть! И скажи, какое дело! Как сойдутся с врагом новгородцы, так в помощь им ладья незнаемая летит. Врубит нос в неприятельский кораблишко – утопит. Не мог враг противу нее устоять… Что́ там случилось – не скажу, только не вернулся больше ладейный мастер в Набатово. Помаленьку про его ладью позабыли. Много лет-веков минуло, случилось Царю Петру из Свири в озеро на заграничном галиоте выйти. Сверкает весь кораблишко, разукрашен, что птица индийская. А только маневру должного нету в нем. Сел на мель. Теперь-то как толкуют: что баркас будто бы царя выручил, подошел да снял с мели, которую так и прозвали – Царёва. А старые люди иначе передавали: не баркас то был, а ладья – не петровского времени – особенная, невиданная. Сидел в ней молчальник бородатый, распустил паруса, мигом до Орешка царя доставил. Царь ему: «Какую хочешь проси награду», – говорит. «А на что она мне, награда твоя? – Это мастер-то. – Я и без наград народу русскому служу. Будет мир людям на земле – вот и вся мне награда».

Асафьев оглянулся вокруг, придвинулся к Марине, заговорил еще тише, совсем по-заговорщицки:

– Снова теперь… Может, слыхала про остров Сухо? В газетах писали. В сорок втором году захват немцы с финнами хотели совершить. Важный остров был – на самой дороге. Наши приметили, что враг к острову плывет, из пушек ударили. Корабли со всего озера слетелись, разнесли врага в прах. Потом глянули командиры да матросы – видят, словно чайка легкая, уходит из боя крылатая ладья. Сам слыхал, лавровские рассказывали, которые в бою том были. Веришь, Даниловна?

Хитро светились смешливые глаза Асафьева; поняла Марина: доволен, что такое удивительное завершение придумал старинной ладожской сказке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю