355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Ленинградские повести » Текст книги (страница 12)
Ленинградские повести
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:00

Текст книги "Ленинградские повести"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц)

Долинин хотел возразить, но помешала вбежавшая Варенька.

– Яков Филиппович! – закричала она так, точно Долинин был от нее по меньшей мере верстах в трех. – Наши пришли! Наши! Партизаны.

Долинин нетерпеливо взглянул на Лукомцева.

– Партизаны? Давай, давай их сюда, Яков! Легки на помине. – Лукомцев кивнул головой: – Приглашай.

Но партизаны приглашения и не дожидались. В ватниках и полушубках, в заячьих треухах, с оружием – как были с дороги, так и ворвались они в кабинет. И снова в этот день обнимал Долинин дорогих друзей. Потом он представил их Лукомцеву. Но Лукомцев и без того был давно знаком со многими. И с худощавым, нервным Наумом Солдатовым, и со спокойной, рассудительной Любой Ткачевой – секретарем райкома комсомола, и с бывшим главным агрономом совхоза № 5 Сергеем Павличевым.

– Помню, – говорил старый полковник, пожимая протянутые руки. – Как не помнить! А к кому вы, товарищи уважаемые, за докладчиками перед торжественными датами ходили?..

В тесную комнатушку набилось человек пятнадцать, расположились кто где – на стульях, на диване, на подоконниках. Вошла, конечно, и Варенька Зайцева; кутаясь в свой теплый платок, она прислонилась плечом к косяку двери. Хмурый, незнакомый Долинину партизан с черной повязкой на левом глазу при, сел к печке и, вынув большой нож, стал щепать лучину.

– Что же получается! – горячо говорил Солдатов неожиданным при его сухонькой комплекции громовым басом. – У нас в районе, и именно в твоем, Яков Филиппович, кабинете, сидит городской голова. И кто́ бы ты думал? Директор школы глухонемых!

– Савельев?!

– Да. Именно. Преподобный Пал Лукич.

– Такой активист был! Ты, может быть, помнишь его, Федор Тимофеевич? – Долинин повернулся к Лукомцеву. – Ну, такой пожилой красавец с черной бородкой. На всех собраниях выступал, речи сверхидейные закатывал. Не помнишь?

– Теперь он у них активист! – сказал Солдатов. – Немецкая борзая! Район знает отлично, вроде как мы с тобой знавали. Затравил народ. Житья нету.

– А почему бы его не убрать, мерзавца? – сказал Лукомцев, закуривая короткую черную трубочку.

– Мы именно это и хотели сделать – убрать. Да нам, мужикам, в город не пройти, ловля идет свирепейшая. Фронтовая ведь полоса! Только Любаша решалась на такие походы.

– Не возьмешь его, осторожный, – откликнулась Люба Ткачева. Она стала рассказывать о Славске, о том, что сталось с ним после восьми месяцев хозяйничания немцев.

Лукомцев слушал и любовался ею. «Два-три года назад, – думал он, – сидела, поди, за школьной партой, мечтала об институте и вот, в разбитых сапожищах, в изодранном ватнике, повязанная одеялоподобным платком из цветных лоскутьев, ходит сейчас в разведку». Старый человек, у которого в первый же день войны был убит сын артиллерист-пограничник, каждый раз, встречаясь с молодежью, испытывал какое-то странное чувство, не поддававшееся, думалось ему, никакому анализу. А было оно, это чувство, простое, как сама жизнь, – чувство осиротевшего отца. Лукомцев не умел, да и не любил проявлять внешне своих чувств, даже к родному сыну, – держался с ним, бывало, сурово, «без нежностей». Но что поделаешь – суровость суровостью, а сердце остается сердцем: в дни осенних боев, когда времени не было даже на то, чтобы пораздумать как следует о своей утрате, он добрым этим стариковским сердцем ухитрился, как к сыну, привязаться к молодому лейтенанту, делегату связи от взаимодействовавшей с дивизией морской бригады, – и снова не дал тому хоть в чем-нибудь это почувствовать.

Слушая рассказ Любы Ткачевой, он готов был подойти, обнять эту полную светловолосую девушку с трогательно розовыми ушками, сказать ей: твое ли это дело – война! Уезжай поскорее куда-нибудь за Волгу, береги себя. Но он только любовался ею из-под нахмуренных седеющих бровей и думал о том, как, в сущности просто решился извечный вопрос: «отцы и дети». И отцы, и дети в трудную годину становятся в один строй, плечом к плечу, и кто, взяв сегодня горсть земли с поля боя, отличит в ней кровь отцов от крови детей?..

Гулкий, простудный кашель Солдатова прервал мысли Лукомцева. Он снова взглянул на Любу, которая, отвечая на чей-то вопрос, говорила:

– Даже окна этот Пал Лукич проволочной сеткой заделал.

– Чтобы гранатой не достали, – пояснил партизан с черной повязкой на глазу.

Долинин посмотрел в его сторону и с удивлением увидел, что печка уже топится и дрова в ней весело потрескивают.

– Сырые же! – сказал он.

– Это сырые? – Партизан постучал поленом о полено. – По-нашему, это порох. Мы, товарищ секретарь, под проливным дождем разводили.

С той минуты одноглазый завладел вниманием Долинина. Долинин невольно следил за каждым его жестом, за ловкими и быстрыми движениями, за пытливым взглядом единственного серого глаза. Пока Солдатов дополнял рассказ Любы Ткачевой о разрушенном Славске, о вырубленном парке и умирающих от голода людях, одноглазый заставил картоном от старых папок выбитые окна; работал он бесшумно: чтобы не мешать, должно быть, командиру отряда.

Посмотрели мы на колхоз «Расцвет», – говорил Солдатов, – одни головешки. Кроличий пух на месте фермы, обломки клеток.

– Жалко кроличков! – Варенька вздохнула. – Вот память о нашей ферме. Она развязала концы своего платка. – На тридцать таких шалей набирали пуху каждый месяц. Кофточки какие вязали!..

– Она оттуда, из «Расцвета», наша Варенька, – пояснил Долинин Лукомцеву. – Колхозный животновод. А сейчас сидит у меня, бумаги подшивает.

В комнате заметно теплело. Долинин расстегнул полушубок, Лукомцев снял папаху.

– Вот что значит партизаны! – сказал он, утирая платком бритую голову. – Из любого положения найдут правильный выход.

В комнату при этих словах вошел по-кавалерийски кривоногий приземистый человек лет пятидесяти пяти, в форме милиции. Огладив ладонью непомерно пышные светлые усы, он с нарочитой суровостью, отрывисто, будто подавая команду, воскликнул:

– Здоро́во, орлы! Вернулись-таки? Долгонько ждать заставили! – и принялся потирать перед раскрытой печкой свои озябшие красные руки. Так-то вы, мамаи-батыи, пожарную инструкцию блюдете! При артобстрелах печки растоплять строго запрещено.

Он вдруг смолк: полковничья папаха была замечена им с досадным опозданием.

– Простите, товарищ полковник… Некоторым образом…

– Да нет, я тут ни при чем. Вот девушек бы пожалеть следовало. А так, что ж, сразу виден старый солдат!

– Потомственный казак, товарищ полковник. Терской линии станицы Червленной! – Усач явно обрадовался перемене разговора.

– Наш начальник милиции, – сказал Долинин. – Батя. Может, слышали?

– А, Батя! Тот самый Батя? – припоминал Лукомцев. – фамилия ваша, если не ошибаюсь, Терентьев?

– Так точно, товарищ полковник: Терентьев!

Начальник милиции молодцевато развернул перед ним грудь и поправил на боку тяжелую пистолетную кобуру чемоданного типа.

– Трофейный? – указал глазами Лукомцев.

– Под Федоровкой взял. Иду огородами, бой вокруг неслыханный, вижу немецкий обер-лейтенант…

– Действительно, неслыханная история! – рассмеялся Долинин. Четвертый раз рассказывает, и все по-разному. То под Вырицей это было, то в каком-то окружении – не знаю уж в каком, – то у шпиона отнял…

– Охотник и рыболов – отсюда и все качества! – сказал Солдатов тоном, по которому можно было судить, что он давно и бесповоротно утратил веру в правдивость слов терского линейца.

Удивительно было: одни из присутствующих в кабинете секретаря райкома несколько месяцев провели в немецких тылах в постоянной опасности, в стычках и походах, другие пережили долгую тревогу за них, а вот встретились наконец – и как будто ничего этого и нет, – шутят, острят, как в недавние мирные времена.

Беседу прервал вновь появившийся в дверях Ползунков.

– Машина товарища полковника готова, – сказал он.

Лукомцев поднялся, надел папаху:

– Ну, друзья мои, до свидания! Рад, что нашел тебя, Долинин. Будто дома побывал. А ты приезжай. Думаю, найдешь: на твоей земле стоим.

Выходя из комнаты, он хлопнул Ползункова по плечу:

– Разобрался наконец в папахах? То-то!

– Да уж извините, товарищ полковник. Сразу-то не узнать вас. Как-то посурьезнели вы за зиму.

– Ишь хитрец! Посурьезнели! Какую дипломатию развел. Говори прямо: постарел!

Проводив Лукомцева, Долинин сказал партизанам:

– Теперь отдыхайте. Помещение вам есть, харч обеспечен. Пару деньков погуляете, а там подумаем и о дальнейшем.

Когда остались вдвоем с Солдатовым, тот сказал:

– Подарок тебе. – И вытащил из кармана маленький вороненый маузер. – Как, ничего игрушка?

– Замечательная! Спасибо. – Повертев пистолет в руках, Долинин спросил: – А кстати, Наум, откуда у тебя этот одноглазый?

– Виктор Цымбал? Пристал к отряду там, в тылах. Говорит, из окружения выходил. Глаз ему осколком еще в начале войны повредило.

– Документы есть?

– Свидетельство тракториста, кажется.

– Странноватый парень, Наум.

– Да что ты? Он с нами второй месяц. Славный парень, а не странноватый. Это именно он мост через Оредеж взорвал. Помнишь Информбюро сообщало? В налете на Сиверский аэродром участвовал, в рукопашные бои ходил – поглядел бы ты как! – даром что одноглазый.

– А знает его кто-нибудь из наших?

– Как его знать! Он из-под Волосова, в МТС работал.

Проводив Солдатова, Долинин позвонил начальнику районного отделения НКВД:

– Пресняков? Зайди вечерком, дело есть.

2

Часу в десятом вечера, когда усталый, не спавший две ночи Пресняков подумывал, не пора ли уже идти к Долинину, милиционер Курочкин привел в отделение человека в засаленном ватнике, в перевязанных телефонным проводом разбитых опорках и в старомодном, времен гражданской войны, красноармейском шлеме с шишаком.

– Второй раз, товарищ начальник, этого типа вижу, – сказал Курочкин. – Как-то было, он под железнодорожным мостом путался. А сегодня, гляжу, на берегу возле канонерок что-то такое колдует в потемках. «Ты что тут?» – спрашиваю. «Рыбки половить», – говорит. А какая тебе рыбка? Ледоход. И где снасть? Ничего нету.

– Терентьев где? – Пресняков недовольно поморщился. – Тоже, поди, рыбу глушит?

– Не могу знать, товарищ начальник. В отделении нету. Разве же иначе я бы повел этого гаврика к вам!

– Паспорт! – коротко приказал Пресняков.

Оборванец достал из кармана бумажник, извлек из него такой же, как и его ватник, засаленный паспорт.

– Щи можно варить.

Пресняков брезгливо перелистывал грязные странички. Но, несмотря на такой вид, паспорт был в полном порядке. Из него явствовало, что Иван Петрович Слизков прописан в Ленинграде и работает на станкостроительном заводе.

– Зачем здесь? – по-прежнему коротко продолжал Пресняков.

– По огородам хожу, – мрачно отвечал оборванец. – Думал, картошки прошлогодней не осталось ли, кочерыжек. Жрать охота, товарищ начальник.

Вид он имел столь унылый и изможденный, что поверить ему было нетрудно; в эти весенние дни многие приходили из блокированного Ленинграда и, выискивая на проталинах, на старых картофельных полях хоть что-нибудь годное в пищу, бродили чуть ли не у самых передовых траншей.

Кроме паспорта у парня нашлись еще профсоюзный билет мопровская книжка и заводской пропуск. Пропуск был просрочен, но Пресняков знал, что в Ленинграде работали далеко не все предприятия и на многих из них даже и людей-то таких, поди, не было, которые бы занимались выдачей новых документов, и ничего подозрительного в несоответствии сроков не усмотрел.

– Проверь-ка у него карманы, – сказал он на всякий случай Курочкину.

Парень сам с готовностью вывернул то, что Пресняков назвал карманами. Как только там, в этих дырявых вместилищах, держались, не проваливаясь, перочинный нож, несколько пуговиц разных размеров, грязный носовой платок, зажигалка и кисет с махоркой – невозможно было представить. Пресняков в нерешительности почесал над бровью кончиком карандаша и сказал парню:

– Забери свое барахло и выйди, посиди там.

Парень вышел и уселся в передней на решетчатую садовую скамью перед длинным, изрезанным ножами столом, возле дремавшего шофера пресняковской машины – восемнадцатилетнего Васи Казанкова. Курочкин прикрыл за ним дверь:

– Как же быть с этим типом, товарищ начальник?

– Вот я и думаю… Впрочем, о том надо бы не меня, а тебя спрашивать. Ты известный Нат Пинкертон.

Милиционер виновато улыбнулся. Пресняков намекал на конфузный случай, когда он, Курочкин, задержал нового бухгалтера фанерного завода, приняв его за вражеского лазутчика.

Пресняков тоже улыбнулся, зевнул и, чтобы разогнать дрему, стал скручивать цигарку из табака, удивительно напоминавшего старое мочало.

– «Матрац моей бабушки», – сказал он. – Кури!

– «Лесная быль», – добавил Курочкин и взял было щепотку, но свернуть ему не удалось: в прихожей раздался звук, не оставлявший сомнения в том, что кто-то получил пощечину; затем там началась безмолвная возня. Курочкин поспешно распахнул дверь, и Пресняков увидел, как Вася Казанков, приставив кулак к носу оборванца, другой рукой тряс его за трещавший ватник.

– Опять скандал! – сказал Пресняков сквозь зевоту. – Когда я наконец отучу тебя, Казанков, от самоуправства?

– Портсигар стащил, товарищ начальник! – кричал возбужденный Казанков. – Он мне, может быть, дороже денег. Подарок же!

Пресняков вышел в переднюю.

– Отпусти! – сказал он Казанкову.

Первым движением оборванца было схватить валявшийся на полу шлем, но Пресняков ловко отбросил ногой в сторону этот музейный экспонат и поднял его сам. В шлеме лежали два листка бумаги из ученической тетради в клетку. Один чистый, а на другом черным карандашом были вычерчены неровные кубички и прямоугольнички, рядом с ними – извилистая, заштрихованная полоса и на ней, по краям, – несколько сильно удлиненных овалов.

Пока Пресняков рассматривал чертеж, Казанков рассказывал Курочкину:

– Хочу закурить – у меня тут на столе портсигар лежал, – гляжу, нету портсигара. Куда он мог подеваться? Ясно, что его работа. А то чья же еще?

Курочкин обыскал парня, и портсигар из пятнистого, павлиньих расцветок целлулоида нашелся за пазухой его ватника.

– Что я говорил? – Казанков замахнулся. – Громила!

Парень испуганно отступил, а Пресняков, не отрываясь от корявого чертежа, приказал:

– Обыскать!

Парня снова ввели в кабинет. На этот раз Курочкин не только распотрошил все его карманы, он исследовал и опорки, подпорол подкладку ватника, но, кроме огрызка карандаша, ничего больше не обнаружил.

– Что это? – спросил Пресняков, указывая на чертеж.

Парень молчал.

– Что? Добром тебя спрашиваю.

– Огороды, – ответил оборванец. – Где картошку искать. Мне сосед показал, он бывал тут раньше.

– Огороды? А это? – Пресняков повел пальцем по овалам.

– Это? Это… так просто.

– Посадить! – сказал Пресняков вовремя появившемуся своему помощнику. – И держать крепко. А ты, Курочкин, молодец, не сплоховал все-таки.

Пария увели. Пресняков бережно сложил его листки в планшет, оделся и вышел на улицу.

Сотрясая землю, били зенитки, в черном небе вспыхивали багровые разрывы снарядов и метались голубоватые щупальца прожекторов. Над Невой, с назойливым буравящим гулом, шли бомбардировщики. На часы можно было не смотреть: двенадцать ночи – обычное время налета на Ленинград.

Ломая каблуками хрусткий ледок, Пресняков зашагал по неглубоким весенним лужам.

3

Долинин засиделся в райкоме до поздних апрельских сумерек. В кабинете было тепло, а когда Варенька внесла большую двадцатилинейную лампу с розовым абажуром и мягкие тени легли по углам, в нем стало совсем домовито.

Секретарь склонился над картой. Дневной разговор с Лукомцевым и рассказы партизан растревожили душу – Долинин снова и снова прокладывал карандашом хитроумный путь оврагами и ольшаниками в обход Славска.

Вот они, знакомые контуры района, знакомые названия колхозов и деревень, дороги, вдоль и поперек избеганные неутомимой райкомовской «эмкой», поля и сады, рощи. Все они на тех же местах, что и прежде. Но через них легла недавно вычерченная коричнево-красная змеистая линия фронта. Грубо и непривычно делит она карту на две неравные части: бо́льшая – немцы, меньшая, почти вплотную прижатая к Ленинграду, – остатки когда-то обширного пригородного района. В этой меньшей части сельское хозяйство никогда не преобладало; многочисленные заводы выжигали здесь кирпич, пилили доски, клеили фанеру, делали бумагу и даже строили корабли; здесь возводились корпуса новых предприятий, добывался торф и каолин; перед самой войной в глубоких известняковых слоях начали искать нефть; и только несколько овощеводческих и молочных совхозов упорно возделывали из года в год осушаемые торфянистые земли, пасли скот на пойменных, засеянных тимофеевкой и райграсами лугах, разводили крикливую водоплавающую птицу. На огородах стояли решетчатые мачты высоковольтных линий, вокруг заводских заборов разрастались турнепсы и клевера. Это было предместье большого города – та полоса, где не существовало непреодолимой грани между чертами жизни сельской и жизни городской, где они сращивались и уживались бок о бок.

Коричнево-красная линия, петлей перехватившая карту, перехватила и самый район, лишила его дыхания. Там, где немцы, – смерть и пустыня; жители согнаны с мест, выселены, деревни сожжены, тихий зеленый Славск разбит авиацией.

Да, там, за этой чертой, пустыня. Но и здесь, по эту сторону, не много осталось живого: селения сгорели от немецких снарядов или разобраны на постройку землянок и блиндажей, а иные ушли и на дрова в холодные зимние месяцы; кирпичные заводы бездействуют, в их печах разместились штабы дивизий, войсковые тылы, хранятся боеприпасы; земля изрезана траншеями, окопами, ходами сообщения; картофельные и капустные поля сменились полями минными; сады и ягодники, как повиликой, опутаны колючей проволокой. Здесь проходит фронт, и, как грустная память о былом, ставшем теперь таким далеким, на месте прежних шумных усадеб одиноко торчат оголенные, общипанные осколками калеки-березы.

Запустение, нежить… Но когда секретарь райкома бродит иной раз по длинной улице поселка безветренными ночами, он и в этой страшной тишине запустения слышит привычным своим ухом хотя и слабое, неровное, все же не прекратившееся биение пульса района, ощущает еще не угасшую его жизнь: в полуразбитых цехах механического завода скрипит под сверлами сталь – то строят корабли; на фанерном заводе визжат пилы – там строгают и гнут армейские широкие лыжи; где-то – даже трудно угадать где – позвякивают наковальни.

Что́ там куют – знать не важно; важно, что там продолжает жизнь…

– Яков Филиппович, – сказала вошедшая вдруг Варенька, – я к танкистам сбегаю.

– А что там у них случилось?

– Ничего, Яков Филиппович, не случилось, просто – кино.

– Ах, кино! Ну конечно, конечно, идите. Передайте там, кстати, привет этому… как его… Ушаков, что ли? Лейтенант. Все вас спрашивает, – ответил Долинин, а сам подумал: «Вот тоже жизнь».

– Вовсе и не меня, Яков Филиппович. – Улыбаясь в уголок платка, Варенька потупилась. – Он за московской «Правдой» ходит.

Притворив за собою дверь, Варенька через минуту снова возвратилась:

– Если чаю, Яков Филиппович, захотите – чайник в печке.

Долинин с полчаса безмолвно шагал по кабинету. «Нажать бы да покрепче ударить, – продолжал он прерванную мысль, – немец за Вырицу уйдет. А бо́льшего району пока и не требуется».

На Неве громыхнул раскатистый взрыв, звякнули стекла, и легкое зданьице бывшей водоспасательной станции снова, как днем, осыпая меловую пыль с потолка, качнулось. Выстрела не было: должно быть, вместе со льдом с верховьев приплыла от немцев крупная мина. Осенью немецкие инженеры специально устраивали такие сюрпризы – чтобы повредить переправы. Но тогда поперек реки саперы расположили бревенчатые плоты, и мины, сплываясь, покачивались возле них, тяжелые и неуклюжие.

Вскоре за селом торопливо застучали зенитки. Долинин взглянул на часы:

– Двенадцать!

Подтянув ремень с кобурой, накинув полушубок, он вышел на единственную улицу поселка, далеко тянувшуюся над крутым невским берегом, – шел мимо израненных, расшатанных артиллерией домиков, которые стали такими хрупкими, что, того и гляди, рухнут с обрыва грудой обломков. Крыши были изодраны осколками, двери сорваны с петель, окна выбиты. Но сквозь щели в фанере, заменявшей стекло, то там, то здесь, тоже как вестники жизни, пробивались лучики света. Правда, в большинстве домов были новые хозяева. Рабочий поселок давно превратился в военный, близость передовой наложила на него свой отпечаток. Прижимаясь к строениям, затянутые маскировочными сетками, прячутся автомашины, громоздятся ящики снарядов, дымят трубы походных кухонь. На задворках, на огородах, среди черных кустов сирени врыты в землю танки и большие орудия. Часто – и днем и ночью, и в сумерках и на рассвете, – подняв к небу длинные стволы, пушки начинают артиллерийский бой; по равнине, сминая все остальные звуки, катится тогда тяжелый грохот. В ответ юга летят снаряды немцев, и война вместе с ними врывается в поселок.

Долинин жил возле пожарного депо, в подвале массивного двухэтажного дома, темный кирпич которого вот уже полстолетия полировали дожди и ветры. Спускаясь по лестнице и шаркая и ногами по истертым каменным ступеням, он неожиданно наткнулся на человека:

– Кто?

– Я.

– Пресняков?

– Да, к тебе иду. На бочку вот наскочил.

– Я сам с ней каждый день воюю.

– Убрал бы.

– Времени нет.

– Ну, тогда берись за низ! – решительно заявил Пресняков.

Вдвоем они легко вытащили бочку на двор, и она, гремя, покатилась по застывшим на морозце комьям грязи.

– Я всегда утверждал, что беспримерная решительность – твое основное качество, – пошутил Долинин, вытирая руки носовым платком.

– Высокая оценка, по незаслуженная. Сегодня мне это качество чуть не изменило.

– Что так?

– Пойдем в хату, расскажу.

И они снова спустились по лестнице.

За обитой войлоком подвальной дверью были слышны приглушенные звуки не то польки, не то фокстрота: ни Долинин, ни Пресняков в музыке для танцев не разбирались. В ярко освещенном жилье Долинина сидели Солдатов с Терентьевым и слушали радио. Ползунков хлопотал у плиты за перегородкой, устроенной из двух военных плащ-палаток. Оттуда тянуло чадом, запахом пригоревшего сала…

– Ну, что у вас в Европе? – спросил Долинин, сбрасывая полушубок.

– Музычка, – ответил Терентьев, закуривая самокрутку вершка в три длиной, и выпустил густейшее облако зловонного дыма. – Гарный тютюн!

– Нас тут голодом душат, в траншеях гнием, по немецким тылам на брюхе ползаем, а союзнички веселятся! – Солдатов зло стукнул кулаком по крышке приемника.

– Разобьешь, – сказал Долинин. – Бедный ящик ни в чем не виноват.

Солдатов махнул рукой. Мысли его были мрачны. Он только что рассказывал Терентьеву о могилах под берегом Славянки, в которых зарыты сотни жителей Славска, о виселицах перед дворцом, о застенке, устроенном гестаповцами в крепости.

Долинин не знал об этом разговоре, настроен был бодро и сильно проголодался.

– Ого! – воскликнул он радостно, увидев в руках выходившего из-за перегородки Ползункова огромное блюдо жареной картошки. – Пом-де-тер! Земляные яблоки! Ты гений, Алешка. Не на бензин ли выменял, как прошлый раз?

– Что вы, Яков Филиппович! – возмутился Ползунков, ставя блюдо на стол. – Бензин! А есть ли он у нас, спросите сначала. Добыл вполне честно. Для такого случая… Товарищ Солдатов месяца три у нас не был. Не сомневайтесь, Яков Филиппович, кушайте.

– Ну, смотри у меня. Где вилки?

– Так всухую и будем? – по-прежнему мрачно спросил Солдатов, пытаясь поймать на вилку хрусткий кружок картофелины. – Жадничаешь?

– Почему всухую? – Долинин обеспокоился. – Ползунков! У нас же еще оставался фондик?

– Оставался.

– Ну и давай его сюда. Для себя приберег, что ли?

– Нападаете вы на меня сегодня. – Шофер вздохнул и полез под кровать.

Минуты две он ворчал там, что, дескать, возись, как проклятый, с машиной, для которой бензина нормального не могут достать, – через копоть на черта стал похож, харкаешь нефтью, а благодарности никакой, одни нарекания. В конце концов из старого валенка были извлечены две бутылки и водружены на стол.

– Вот и весь фондик.

– Горилка оковита! – Терентьев встряхнул одну из бутылок, ловким шлепком ладони по донышку вышиб из нее пробку и взялся за другую. – Особенная, довоенная!

Ползунков, подчеркивая обиду демонстративным молчанием, порезал тонкими ломтиками несколько сморщенных, перекисших огурцов, и ужин начался.

– Зачем звал? – спросил Пресняков Долинина, с удовольствием пробуя картошку.

– Сначала ты расскажи, что у тебя там случилось?

– Чуть один тип не разжалобил. – Пресняков достал из планшета листки клетчатой бумаги, отобранной у оборванца, разложил их на столе. – Что это, по-вашему?

– Это? – Долинин на минуту задумался. – Это план села.

– Какого села?

– Того самого, в котором мы сейчас едим картошку, добытую вполне честно. Вот райком, отмечен крестиком. А это, наверно, твое отделение, тоже крестик. Дальше – штаб артиллерийской бригады, школа… Так?

– А утюги возле берегов, эти самые плешки, – указал Батя на овалы, канонерки.

– Примитив, – с досадой отмахнулся Солдатов. – Очередного подлеца поймал. Какой-нибудь идиот, завербованный немцами в Пушкине или в Славске. Перебросили его сюда под видом безнадежного дистрофика. В чем же тут сомневаться? Все ясно. Слоняется, чертит свои каракули. Крестов понаставил, корабли отметил. Потом по ним артиллерия ударит. Хоть бы колокольню вы взорвали: ориентира бы не было.

– Ну, знаешь, в тебе, Наум, скрыты великие таланты! – Пресняков даже руками развел. Он стал рассказывать о том, как был задержан оборванец, как обнаружили у него эти листки с чертежами.

– А что, Курочкин у меня орел! – заметил Терентьев самодовольно.

– Орел, – согласился рассеянно Пресняков. – Да Казанков еще помог со своим портсигаром. Лазутчик этот, видать, начинающий, необученный.

– Трус. Запугали его там, в Пушкине, заплечных дел мастера, – сказал Солдатов. – Трусы – самый благодатный материал для вражеской разведки.

Долинин вилкой рисовал что-то на потертой клеенке стола, покусывая губы.

– Знаешь, – заговорил он, – мой разговор с тобой, Пресняков имеет прямую связь с этим делом. Наум, видишь ли, привел одноглазого парня, который никому из наших не знаком.

– А фамилия, прошу заметить, у этого циклопа – Цымбал, – вставил Терентьев. – Виктор Цымбал. Какая-то заграничная фамилия.

– Совсем не в фамилии дело, – прервал его Долинин. – И, может быть, за парнем этим ничего предосудительного нет. Но надо проверить. Я тебя, Пресняков, о том и прошу: проверь.

– Правильно, – сказал Пресняков. – Будет сделано.

– Чепуха! – обозлился Солдатов. – Я достаточно проверял. Не треплите человеку нервы. Мало вам выбитого глаза?

– Нервы трепать нужды нет, – возразил Долинин. – Но проверить можно и нужно… А теперь, – заговорил он другим тоном, – послушайте, товарищи, я вам некий планчик разовью. Конечно, сами мы ничего не сделаем, но если этот планчик представить в штаб армии да там его одобрят, то кто знает?.. Сегодня Лукомцев, сказать по правде, не очень-то воодушевился. Да ведь я ему ни чего толком и не рассказал, самому неясно было. А посидел вот часок-другой, кое-что и наметилось. – Долинин развернул карту. – Видите: бумажная фабрика… овраги, ольшаники… Овраги идут в обход Славска. Стремительный бросок с танками…

– И к Первому мая мы в Славске? – Солдатов усмехнулся. – Ерунда! Никто твоим Славском заниматься не будет. Мелочь!

Наум повторял слова Лукомцева. Второй раз Долинин выслушивает такую оценку своего плана, доля правды в ней, очевидно, есть: не могут же два человека в точности совершать одну и ту же ошибку. Долинин насупился. Но его неожиданно поддержал Терентьев.

– Ничего удивительного, что к Первому мая, – возразил он Солдатову. – Сто́ящий план. Очень даже сто́ящий.

Пресняков помолчал, почесал вилкой над бровью, затем тихонько тронул за рукав Солдатова, и они вдвоем подсели к приемнику. Сквозь свист и щелканье слышалась болгарская речь.

– Там есть какой-то ресторан, – обернулся к ним Терентьев, – и там сам Штраус дирижирует. «Сказки энского леса».

Ему не ответили, он обиделся, а расстроенный общим невниманием Долинин дернул его за ремень портупеи:

– Сюда гляди!

Долинин с Терентьевым над картой сидели долго, вели подсчет необходимого числа штыков – Терентьев требовал и «сабель», – спорили о том, сколько надо танков и боеприпасов для успеха задуманной операции.

В конце концов, когда Солдатов, которому его истрепанные нервы не давали и четверти часа посидеть спокойно, отошел от приемника и прилег на постель Долинина – «чтобы хоть каким-нибудь делом заняться», к столу подсел и Пресняков. План Долинина неожиданно стал принимать вполне реальные формы, и, как это было ни удивительно, освобождение Славска казалось делом одного-двух боевых дней, а может быть, и нескольких часов.

В третьем часу гости собрались уходить. Терентьев с шумом вбивал сапоги в тесные галоши и разбудил Солдатова.

– Представь себе, во сне вспомнил! – сказал тот, поднимаясь с постели. – Ты мне, Долинин, давал задание разузнать, куда подевалась агроном Рамникова из «Расцвета». По всем данным, она в последнюю минуту ушла по дороге к Ленинграду. Но дошла ли, это вопрос. Сам знаешь, что́ тогда творилось на дорогах.

Долинин задумался.

– Надо навести справки. Интересно, действует ли в Ленинграде адресный стол?

– Ничего ты не найдешь сейчас в Ленинграде, – ответил ему Терентьев. – Я вот свою тетку полгода ищу. А уж на что я – милиционер! – как вы все по неразумению меня называете.

Солдатов снова лег, а Долинин вышел проводить гостей. Ночь стояла тихая, звездная. Именно в такие ночи любил секретарь райкома прислушиваться к далеким звукам, утверждавшим жизнь в остатках его района.

Редко били на юго-западе пушки, по небу длиннокрылой птицей пролетал и гас широкий белый луч прожектора – так немецкие артиллеристы маскировали вспышки своих выстрелов. В стороне Славска мигали осветительные ракеты и слышалась пулеметная скороговорка. По реке шел лед.

– Значит, договорились! – напомнил на прощание Долинин. – Проверишь?

– Сказано – сделано, будь спокоен, – уже из темноты ответил Пресняков, снова натыкаясь во дворе на злосчастную бочку. – Иди домой – простынешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю