355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Ленинградские повести » Текст книги (страница 38)
Ленинградские повести
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:00

Текст книги "Ленинградские повести"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)

РАССКАЗЫ

МАКИ ВО РЖИ

Если бы утром того дня инженеру Горюнову сказали, что вечером он должен выехать на север Урала или даже на Камчатку, инженер Горюнов, то есть я, позвонил бы тотчас жене, чтобы она приготовила заплечный мешок и необходимые в долгих путешествиях вещи, получил бы командировочные и в двадцать два ноль-ноль, когда обычно отходит скорый поезд, ребятишки уже махали бы своему папе с перрона платочками. Ни со стороны провожающих, ни со стороны отъезжающего никаких особо острых душевных переживаний не последовало бы. Работа всегда есть работа. А работа разведчика-геолога известна. Здание, в котором два этажа занимает наше управление, обширно, главный фасад его растянулся на целый квартал, и все же в земных недрах под ним нет ни залежей угля, ни медных руд, ни золотоносных кварцев. Искать их – это непременно куда-то ехать часто очень далеко, потом колесить по пескам или тайге, блуждать в горных ущельях или в долинах рек. За пятнадцать лет, после окончания института я одних только сапог износил в таких походах пар пятьдесят. Жена давно привыкла к моим долгим отлучкам, привыкли к ним и дети, а обо мне самом и говорить нечего.

Повторяю, известие о поездке на Урал или на Камчатку я встретил бы как нечто обычное. Но секретарь нашего начальника Галина Сергеевна положила в то утро мне на стол удостоверение, в котором было написано: инженер Горюнов командируется в район села Слепнева.

Сказать, что я был взволнован, – это слабые слова, хотя я действительно был взволнован.

Сколько раз после войны хотелось мне съездить в этот «район села Слепнева», и всегда что-нибудь мешало: то очередная командировка, то кто-либо из ребят захворает, то просто времени не было. Времени, правда, на такое путешествие потребовалось бы немного: Слепнево не Камчатка, несколько часов поездом и десятка полтора километров пешком.

Однажды я даже встретил в городе слепневского жителя. Это было в музее Отечественной войны, куда меня в воскресенье затащили ребятишки. В зале боевых реликвий возле спаренного зенитного пулемета стоял высокий насупленный дед. Служительница вполголоса, стараясь не тревожить строгой музейной тишины, уговаривала его пойти сдать пальто на вешалку.

– Не могу, мать, зябну, и не проси, – гудел старик в ответ. – Вот шапку скинул. Сам понимаю – храм… Геройские дела… Да я скоро уйду. Только и зашел на эту машину глянуть. Родня ведь… Сбил-то который шесть аэропланов метким огнем, слепневский, наш. Зять мне. Старшей дочки хозяин. Петр Федотов.

– А я, дедушка, тоже Петр, – ввернул мой младший.

И при его посредничестве завязалась беседа.

– Что тут толковать! – перебивал расспросы о Слепневе старик. – В словах всего не обскажешь. Вот реки вскроются, бери, товарищ, своих ребяток да и приезжай к нам. Избенка у меня просторная, лодку спустим, снастишки наладим – лососку ловить отправимся.

Разговаривая, он подергивал себя за седые, по-старинному, под горшок стриженные волосы, старался, видимо, скрыть под ними свои уши.

Уши Ивана Трофимовича и лицо его в шрамах доставляли мне немалое беспокойство. Я боялся, как бы ребятишки не спросили деда, отчего это у него так случилось. А случилось что-то, наверное, очень страшное. Уши слепневского рыбака были похожи на опаленные пламенем листья. Не хочешь, а невольно смотришь на них, и невольно возникает вопрос: отчего?

Но в смысле ребячьего любопытства все обошлось благополучно. Мы распрощались с дедом дружески, я обещал непременно приехать к нему на лососиный лов. Снова меня потянуло в Слепнево. И снова какие-то дела помешали моему намерению.

С получением служебной командировки дело решалось само собой. Хотя поисковая партия, работу которой мне предстояло инспектировать, базировалась не в самом Слепневе, а лишь в районе этого села, в болотистых заречных лесах, где недавно обнаружены новые залежи сланцев, тем не менее миновать Слепнево я теперь уже ее мог.

Вечером мы всей семьей сидели возле письменного стола. Я извлекал из ящиков старые фотографии, затрепанные, протертые военные карты, на одной из которых район села Слепнева был густо испещрен встречными красными и синими стрелами, серыми зигзагами проволочных заграждений, черной осыпью минных полей, загадочными для ребятишек квадратиками и треугольниками.

Назавтра я уехал.

В разгар летнего дня поезд подошел к тихой, давно мне знакомой лесной станции. Платформы тут не было. Пассажиры, в большинстве молочницы, возвращавшиеся с городских рынков, гремя порожними бидонами, прыгали с высоких вагонных подножек прямо на пыльный скрипучий гравий.

Одни из них с ношей в руках или за плечами шли по путям к укрытому тенью молодых тополей станционному зданию, где над боковым окном, как тугие струны, тонко звенели бронзовые провода. Другие, растаптывая гравийную бровку насыпи, спускались к широкой канаве с застойной, рыжей водой на дне, переходили через нее по гнилым перекинутым шпалам и долго еще мелькали на узких, в лесу и в полях простроченных стежках.

Вдали, за канавой, подступая к опушке зелено-прозрачного березняка, зрела желтая нива. Мерно вздымались и падали в рожь гребенчатые крылья жнейки, будто там, силясь взлететь, билась большая, грузная птица.

Иван Трофимович, помнится, все объяснил: и где «правой руки» держаться, и какую развилку оставить в стороне, и в каком месте свернуть «встречь солнцу». Но и без этих ориентиров я бы не сбился с дороги. Самое важное из объяснений деда было то, что путь от станции до его жилища займет добрых четыре часа.

Четыре часа жариться под солнцем, от которого дорожный гравий стал таким горячим, что, кажется, ступаешь по нему не в сапогах, а босиком, – кто без крайней нужды согласится на это? Не лучше ли обождать вечера, теплых сумерек, когда воздух пахнет луговыми травами и переспелой земляникой, когда в теле бодрость и ноги идут сами собой.

Проводив поезд, взметнувший при разбеге плотные клубы пыли, я пошел к станционному зданию. Оно стояло на том же месте, где и прежнее. Но прежнее было старое, черное от времени и паровозной копоти, и от первой бомбы рассыпалось грудой бревен и досок, искрошенного кирпича, рваного железа. Новое обшили рубчатым тесом, окрасили в зеленый цвет – в тон веселым тополям. Снова были на станции и неизменный буфет, и буфетчица в шелковой красной кофте. Прохлада стояла в буфетном зальце, и рыло в нем очень желто от коленкоровых штор, по которым, как по воде ветреным днем, бежала мелкая рябь от ветвей и листьев, шумевших за распахнутыми окнами.

Официант в полотняном кителе стоял возле углового столика, где сидела женщина, возраст которой трудно поддавался определению из-за молодившей ее белой кружевной косыночки, небрежно накинутой на волосы, и мужчина лет пятидесяти, плотный, с крупными чертами лица.

Женщина, подперев щеку рукой, через стекла пенсне разглядывала картины, развешанные в простенках между окнами. Обычный для железнодорожных буфетов сюжет: украинская, крытая подстриженной соломой хатка, острые тополя, заросший пруд с гусями – видимо, не привлек ее внимания. Она едва скользнула взглядом по пестрой мешанине и надолго остановила его на изображении лохматой охапки полевых цветов, среди которых властвовали крупные, как огненные бабочки, маки. Женщину явно привлекали эти ярко-красные цветы.

Мужчина, указательным пальцем вычерчивая на скатерти какие-то фигурки, тихо толковал с официантом, называл его при этом по имени-отчеству. Официант кивал головой – то ли соглашался, то ли не соглашался, – а когда пошел к буфетной стойке, прихрамывал, и при каждом его шаге слышалось сухое пощелкивание.

Я сидел за столиком возле окна, на котором штору опустили только наполовину. Из-под нее можно было видеть закрытый семафор и рельсовый путь.

Путь шел на подъем и пропадал в лиловой щели леса. Напротив семафора, через насыпь, стояли две старые березы: одна – с раскидистой, пышной кроной, другая – острый обломок. На нем торчала одинокая живая веточка.

Среди фронтовых фотографий, которые я перебирал накануне в своем столе, есть и такая, где обе эти березы, как гигантские метлы, метут безоблачное небо густыми кронами. Зато семафор на том снимке переломлен, согнут петлей, как журавль, уткнувшийся клювом в землю. А над ним смотрят ввысь длинные стволы подвижной батареи – кубическое нагромождение стальных листов и плит на тяжелых платформах с множеством колес.

Я спросил официанта, не помнит ли он тот день, когда развалины станции тряслись от пальбы сошедшей на сушу корабельной артиллерии. Официант ответил, что он нездешний и застрял тут временно, по инвалидности. А вот есть на станции телеграфистка Наташа, она местная, ее если спросить…

Он улыбнулся, как мне подумалось, по адресу телеграфистки Наташи, помедлил возле столика, кашлянул в ладонь.

– У меня к вам, товарищ, тоже вопросик будет. Не слыхали, депо, говорят, у нас собираются строить? – спросил он, подсаживаясь на свободный стул. – Сланец будто бы возле Плавкова нашли. Ветку туда поведут… А то, верите, вот как приходится мне эта должность! – Официант ребром ладони рубанул себя по шее и отбросил на подоконник полотенце, которое комкал в руках. Придвинулся ближе, покосился на буфетчицу, приглушил голос: – Слесарь был, ремонтник.

Потом, узнав, куда я иду, он воскликнул:

– В Слепнево! Так вот же вам попутчики! Пал Леонтьич, слышите? С вами…

– Просим в компанию, ежели желаете, – отозвался плотный мужчина из-за углового столика. – В компании верней. Нового человека эти дорожки-развилочки враз задурят. Туда сверни, сюда… Мы, было, третьим годом…

Он отхлебнул пива из стакана и так и не закончил фразу.

Когда жара поуменьшилась, плотно укатанной полевой дорогой мы шли вдогонку солнцу, спускавшемуся за далекие леса. До самого переезда, от которого начиналась эта дорога, нас, прихрамывая, провожал официант. С моими случайными спутниками он попрощался, как старый знакомый, мне сказал:

– На депо крепко рассчитываю. Нога, конечно, того… протез. Ну да ведь ноги – они что!.. Ноги только футболиста кормят. А я – слесарь.

Оглядываясь, я долго видел, как бывший слесарь ходил и шарил руками по краю ячменного поля. Что он там искал? Может быть, васильки или розовые гераньки для телеграфистки Наташи?

Мы шли без спешки. Я гадал, зачем моим спутникам понадобилось Слепнево. На дачников они не похожи. Дачники тащили бы свертки, сетки, чемоданы, а у них только потертая клеенчатая сумка, да и та не слишком набита. Местные жители? Тоже, пожалуй, нет. Мне никогда не удавались опыты разгадывания профессии по внешнему виду человека. Павла Леонтьевича я мог бы принять и за бухгалтера, и за учителя, и, если угодно, даже за врача. Жене его, Анастасии Михайловне, мной было определено в жизни место домашней хозяйки, этакой хлебосольной, заботливой.

Разговор у нас не завязывался: Анастасии Михайловне не часто, должно быть, удавалось выбираться на загородное приволье. Она ступала как-то по-домашнему, мелкими шажками. С лица у нее не сходило выражение молчаливого благоговения перед окружающей природой. На этом по-городскому бледном лице удивительно выглядели глаза, такие черные, что, когда она снимала пенсне, казалось, будто две большие капли туши падали на ватман.

Шаги Павла Леонтьевича были грузней и реже. Он подобрал по дороге березовую палочку, вроде кнутовища, но не опирался на нее, а выбрасывал вперед по-особенному, отчего она чертила на пухлой пыли зигзаг полувосьмерки. Павел Леонтьевич добивался единообразия и четкости рисунка, это его, видимо, забавляло. При пешем хождении на далекие расстояния человек всегда старается придумать какое-нибудь нехитрое занятие, чтобы путь казался короче. Считает, например, телеграфные столбы, сбивает посошком придорожные травы или одну за одной поет все известные ему песни.

Мне на этот раз ничего не надо было придумывать. Я никогда не хаживал в Слепнево, дорогу же к нему отлично знал вплоть до Кустовского леса, где впервые ощутил дружескую поддержку земли в час артиллерийского боя, научился различать по звуку калибр летящего снаряда. И понятно, что, снова ступив на эту памятную дорогу, я искал на ней знакомые следы минувших времен. Вот там, влево, – лесок. В нем прежде стояли брезентовые палатки санитарного батальона, туда часто сворачивали через пашню машины с красными крестами на кузовах. Здесь, возле самой обочины, должны быть капониры гаубичной батареи…

Время шло, и многое переменилось. В леске мелькали лоснящимися боками черные с белым коровы; пастух в клеенчатом плаще стоял на опушке и из-под руки смотрел на нас; капониры почти сровнялись с землей; в них сочно зеленела высокая трава. Теперь взглянет прохожий и не подумает о том, для чего рылись эти квадратные широкие ямы. Ямы и ямы. Может быть, глину брал кто-нибудь для печки…

Миновали деревню. Только из надписи «Витинская добровольная пожарная дружина», выведенной красным на бревенчатом сарае, узнал я, что это Витино. Ни одной знакомой избы. Стоят новые, с лохматой паклей в пазах между бревнами домики.

– Как это быстро все! – прервала сосредоточенное молчание Анастасия Михайловна. – Когда мы шли тут в первый год после войны, деревни не было. Не деревни, вернее, а домов. Люди жили в землянках. Восемь землянок. Нарочно сосчитала.

Я давно заметил, что иной раз совершенно незнакомые люди рассказывают вам о себе так, будто вы уже знаете их историю и они только хотят напомнить отдельные ее эпизоды. Так именно заговорила и Анастасия Михайловна.

– Каждый раз, – сказала она, – когда я иду по этой дороге, я вижу его как живого. В пыльной, потной гимнастерке, с ружьем на плече. Шагает, совсем-совсем взрослый… Подумать только, мы о вами ступаем на те же песчинки, на те же камушки, по которым и он шел в своих тяжелых сапогах!..

– Настя! Настя! – строго окликнул Павел Леонтьевич.

Но Анастасию Михайловну не остановил его предостерегающий оклик.

– Разве вы, – она даже коснулась рукой моего плеча, – разве вы осудите мать за разговоры о сыне. Если бы вы только знали его, нашего Виктора!.. Мы сидим за поздним обедом с Павлом Леонтьевичем… Это были самые первые дни войны. Состояние, понимаете сами, тревожное. А тут еще и Виктора с утра нет. Вдруг телефон. Звонит старинная моя приятельница… Это, говорит, не о вашем Викторе пишут в газете? Тоже Беляев, тоже окончил школу с медалью…

Анастасия Михайловна сняла пенсне; оно, качаясь, повисло на тонком шелковом шнурке.

– Я его спросила вечером, – продолжала она, подслеповато щурясь, – почему он это скрыл от родителей. «Не хотел, говорит, тебя огорчать, мама. Ты бы разворчалась и так далее». Почему же и так далее, Витя? Если ты первым пошел записываться на фронт, значит, твоя семья тебя так воспитала, значит, твоя мама…

– Ну брось ты, прекрати эти разговоры! – Павел Леонтьевич взял ее под руку. – Погляди лучше, какая-благодать кругом.

Он перестал чертить восьмерки на пыли, нес палочку под мышкой, ступал еще грузней. Позади нас в бесконечность тянулись три длинные тени. Солнце ушло в сосны, утратило свои очертания, путалось в деревьях, косматое, будто огромная кисть, обмакнутая в сплав золота с кармином; казалось, кто-то незримый из края в край мазал этой кистью по небу, по земле, широко, не разбирая. Неутомимое летнее солнце так же щедро малярничало и в тот вечер, когда, целясь прямо под него, бросали свои десятипудовые снаряды морские пушки с железнодорожных платформ. Она права, эта мать: мы шагали сейчас не только по следам ее сына, но по земле, истоптанной тысячами ног в армейских сапогах.

Хотя мы долго потом шли молча, но женщина в мыслях, наверно, продолжала свой рассказ. Несомненно, это было так, потому что вслух она внезапно сказала:

– Вначале, конечно, надеялись. Но разве что-нибудь изменишь надеждой! Не нас одних постигло такое горе… И вот, когда надеяться давно перестали, когда окончилась война, вдруг получаю письмо. Возвращаюсь после уроков из школы и достаю его из ящика на дверях. Верчу в руках. Боже!.. Нет, вы этого не поймете… Адрес-то, адрес на конверте был надписан моей рукой! Вернулся откуда-то ко мне один из тех тридцати таких узких, с фиолетовой каемочкой конвертов, которые я старательно надписывала в последний вечер перед тем, как Виктор должен был уезжать на фронт. «Поленишься сам-то, – сказала ему, – знаю тебя. На, и пиши маме хотя бы по одной строчке каждые три дня». Я ведь думала, что война окончится в три месяца.

Она виновато улыбнулась и продолжала:

– Обещал писать чаще, каждый день. И только вот через четыре года пришло первое письмо в моем конверте. Я не могла сдвинуться с места. У меня дрожали руки. Я страшилась раскрыть конверт. «Неужели не может быть чуда?» Я готова была поверить…

– Вот что, Настя, – решительно заявил Павел Леонтьевич, останавливаясь на дороге. – Или разговоры, или ходьба. Что-нибудь одно. – Он так ткнул палочкой в землю, что переломил палочку надвое и отбросил ее за канаву. – Нет, в самом деле. – Павел Леонтьевич обернулся ко мне. – Расстроит себя этими разговорами, слезы начнутся.

Чувствовалось, что слова его были предназначены не столько мне, сколько Анастасии Михайловне, и что они – своего рода косвенная просьба извинить его за грубость. Но Анастасия Михайловна уже обиделась, замолкла, и разговор окончательно разладился.

Землю тем временем прикрыли летние сумерки, с полей и из леса к дороге подступала теплая тьма, пахло вянувшими травами. С высокого неба, скрещиваясь, валились отсветившие звезды. След их, белый, держался мгновение и угасал навсегда. В лугах изо всех сил работали дивизионы кузнечиков. Два филина, стараясь как можно страшнее ухнуть, пугали друг друга в лесу. Далеко в стороне девичьи голоса тянули песню, и можно было разобрать, что поют там о молодом казаке, который гуляет по Дону.

Где они устроились, эти девушки: на бревнах ли за околицей, у прудка ли, на взгорке у дощатой мельницы? Или сцепились руками и ходят по деревенской улице, дразнят парней, которые в сторонке светят огоньками папирос?

В памятные мне дни в этих местах тоже торчали на пожнях приземистые конусы тугих снопов, сложенных в бабки, и тоже стояли такие теплые вечера и тихие ночи. Но в тех ночах единственным голосом был голос патрулей, бесшумно выступавших перед вами из придорожных кустов, чтобы окликнуть коротко: «Пропуск!»

Теперь поют девчата, и беда ли в том, что ночь так коротка, что еще до солнца суровая мать растолкает на жатву заспавшуюся дочку, подымет запрягать коней только под утро залегшего на сеновале сына? Немолоды были мои спутники, но, думал я, и их, должно быть, тянуло в этот час подсесть к тем завершившим день певуньям, послушать да и подтянуть про донского казака.

Песни остались позади. Лесные вершины сплелись над нами, посвежело. Мы шли как в туннеле. Шаркали по дороге башмаки притомившегося Павла Леонтьевича, постукивали каблучки Анастасии Михайловны.

Вскрикнула сова и пролетела так близко, что в лицо пахнуло ветром от ее бесшумных, мягких крыльев. Тени мерещились в лесных потемках, вставали над осыпанной сосновыми иглами землей. Минувшее теснилось вокруг. Я закрывал глаза, видел вновь, как по глухим тропинкам спешили незримые связные, в окопах ждали приказа незримые стрелки, а возле скрытой в ельнике палатки шагал наш полковник, путаясь ногами в жестких стеблях гоноболи? Он только что поставил свою подпись под этим тщательно продуманным приказом, который понесли в пакетах, спрятанных за пазухой, связные. С рассветом – атака на Слепнево…

Кончился Кустовский прохладный лес. Снова с лугов тянуло травами и теплом. Обочины дороги оскалились бетонными клыками надолб, сброшенных в канавы. Тут был когда-то передний край. А дальше… дальше лежала земля, мне неизвестная, хотя я трижды топтал ее в атаках и, кажется, здесь вот, среди этих надолб, полз однажды, раненный в бедро.

Залаяли вразноголосицу псы, разбуженные нашими шагами. Мы шли по длинной улице Слепнева. Навстречу подымалась ленивая луна; холодный свет ее до берегов заполнил шумевшую на каменистых перекатах реку; деревня в лунных тенях казалась голубой. И только два оконца, как стерегущие кошачьи глаза, желтели в этой дымной голубизне.

– Свои, Ефим Алексеевич, свои, – сказала Анастасия Михайловна, когда после ее стука в раму одного из светлых окон там, за стеклами, по листьям фуксий скользнула кисейная занавеска.

Двери открыл высокий и, как почти все высокие, сутулый человек одних лет с Павлом Леонтьевичем; на нем было черное пальто, в спешке застегнутое криво, и разношенные, широкие валенки.

– Еще прошлой субботой ждали, Анастасия Михайловна. Чуяли: должны вы быть в такую пору, не иначе. Как здоровьишко, Павел Леонтьевич? – говорил он, приглашая в избу.

Пригласили и меня: куда, мол, идти по незнакомым местам ночью. Утро вечера мудреней.

В избе, чистой, новой, не утратившей еще свежего смоляного духа, под оклеенным белой бумагой потолком светилась электрическая лампочка. Под ней крупнотелая хозяйка, закинув голову, со шпильками, зажатыми в губах, торопливо поправляла густые волосы…

Павла Леонтьевича сразу же – передохнуть с дороги – уложили на высокую постель, из-за множества подушек и накидочек похожую на заметенную снегом скирду. Женщины занялись приготовлением ужина.

Пока разгорался огонь на шестке русской печки, мы с хозяином вышли вдвоем на крыльцо, закурили. Мне очень хотелось сказать хозяину, что его село было для меня тем первым рубежом, через который я из мирной жизни переступил в войну, и что здесь, может быть, даже возле его огорода, потерял двух лучших своих друзей. Но хозяин словно угадал мою мысль.

– Живем, – заговорил он, – отстроились, а о том и не вспоминаем, какой кровью далась нам эта жизнь.

Вскоре я понял, почему хозяин заговорил о крови. Он, видимо, знакомил меня со своими ночными гостями и, сам того не ведая, продолжил прерванный рассказ Анастасии Михайловны о ее сыне.

– Привела меня Наташка в поле под вечер, – говорил он, прислушиваясь к возне в доме. – Лежит малец, как спит: лицом спокойный, рука под щекой. Глянул я, подумал: и то утешение матери – смерть легкая. Похоронили ночью, могилку вырыли, честь по чести. Наташка, дочка-то, сильно убивалась: молоденький, дескать, что наш Петруша. Чернявенький. А мало ли их, молоденьких, в тот день полегло! Отбили наши Слепнево на час да снова отошли, считай, до самой станции. И получилось, что и мы-то, деревенские, не успели за боевую линию выскочить, опять в лес вернулись, в землянки свои сели. Что ты скажешь! Промашка ли у наших какая случилась? Немец ли силенок прикопил?

Обстоятельно, подробно рассказывал Ефим Алексеевич о горячем дне. И все же он не знал главного. Да и откуда было ему знать, что в ту багровую от пожарищ ночь, когда он в пустынном поле хоронил безусого бойца, командующий фронтом в своем докладе Ставке особо отметил стойкость ополченцев! Внезапная наша атака на Слепнево заставила противника до срока развернуть силы и потом еще долго биться на здешнем рубеже впустую.

Нет, ничего этого не знал мой хозяин. Припоминая, он повествовал лишь о своем:

– Под осень снялись с гнездовий, стали в леса подаваться, к партизанам. Ну, и перед тем, как уходить, зарыли скарбишко домашний в землю: авось сохранится до светлых дней. А от паренька того, забыл сказать, оставались у меня документы: билет комсомольский, записочки всякие да конвертов с бумагой пачка. Держал я их в дупле дубовом вместе со своими всякими грамотками. А тут, такое дело, под тем же дубом с приметиной решил и их зарыть – одно уж к одному. Обернул клеенкой…

Метя по земле длинными полами тулупа, остро отдававшего сырой кожей, к крыльцу из-под соседних берез вышел ночной сторож, поздоровался, попросил огонька, пыхнул дымом.

– На приречном амбаре замок менять надо, Ефим. Дужка хлябает.

– Вот разживемся деньгой, на все амбары новые замки навесим.

– Долгонькая песенка! А я, пока ты деньгой разживаешься, ходи округ того замка да трясись?

– У каждого своя должность.

– Вот я и говорю: ты председатель, ты и подавай!..

Сторож начинал горячиться, председатель отвечал спокойно и невозмутимо, тем не менее разговор грозил перерасти в ожесточенный спор. Помешала этому Анастасия Михайловна. Она тоже вышла на крыльцо, сказала, что хозяина зовет хозяйка: погреб открыть надо.

Ефим Алексеевич ушел, Анастасия Михайловна спустилась с крыльца к сторожу. Они долго толковали о Маришке – я понял, Что это внучка сторожа, – об ее отметках, о постоянных двойках по алгебре. Но я плохо слушал их разговор. Я сидел и вспоминал своих товарищей по третьей роте. В уме складывалось письмо Бакланову, который в Магнитогорске, Костину – в Краснодар, Дорошенко – в Молдавию… Всем, всем надо бы написать об этом знаменитом районе села Слепнева, где мы впервые почувствовали себя не геологами, не электриками, не агрономами, а солдатами. «Дорогой друг! – мысленно сообщал я инженеру-нефтянику Костину в Краснодар и даже явственно видел, как ложатся синие строчки на бумагу. – Не зря мы сидели в траншее на опушке Кустовского леса, не зря ползали через клеверное поле…»

Я рассказывал дальше о том, как один советский человек, возвратись с войны в родной край, первое, что сделал, – достал из прогнившего добра конверт с адресом и отправил письмо неизвестной ему женщине – матери нашего товарища по дивизии. Сам он, этот человек, потерял сына, сам застал на месте деревни головешки – до чужого ли, казалось бы, горя, когда своего столько!..

Я вздрогнул от неожиданного прикосновения чьей-то руки, Анастасия Михайловна, закончив разговор со сторожем, уходила в дом и решила спросить меня, как мне понравился Ефим Алексеевич.

– Правда, хороший человек?

Вопрос был задан на ходу, я даже не успел ответить: она уже скрылась за дверью, должно быть нисколько не сомневаясь в характере моего ответа. Зато не умолчал сторож, которому снова понадобилась спичка.

– Тоже удивила: хороший человек! – ворчливо начал он. – На своего бы лучше поглядела!.. Весь отпуск прошлым летом прокрутился тут, паром нам ладил через реку. Годочки немолодые, а на ногах от свету до темна. Ругался – это верно, здорово честил. Да и как по-другому? Народ у нас пахать землю мастер, а он, глянь, лодки строить всех поднял. И опять же, лодки бы что! Их бы одолели. Цельных две баржи! Ефим наш, даром что председатель, полным корабельщиком у него, у Павла-то Леонтьевича, сделался. Вот какие дела ноне пошли! Посмотришь на иного мужичонку, ну что в нем! Нос картохой, глаза, рот мохом заросли… Так себе портрет. Да, вишь ты, не спеши высказываться. Может, герой отечества перед тобой – что тогда?

Я спросил сторожа, не знает ли он рыбака Ивана Трофимовича, у которого зять в зенитчиках был.

– Кто его не знает! – ответил сторож. – На весь колхоз рыбачит. Как переедешь паромом реку, вправо держи берегом – там и будет его избушка. Вот тоже сказать: портрет – отвернувшись, не насмотришься. А знаменитый дедка! Орден имеет, медаль партизанскую. Проведай его, товарищ. Рад будет, гостей любит. Да у него и сейчас их полон дом. Горные разыскатели понаехали. Сланец будто бы ищут. Вот Трофимыч и водит их по болотам. Лучше его наших мест никто не укажет.

Утром, по петушиному крику, поднялись хозяева и гости. Мылись на затравелом дворе холодной водой из колодца, поливали ее друг другу на руки долбленым из липы ковшом.

– Ну и водичка! – отфыркивался Павел Леонтьевич. – Лед! А есть любители именно в такой купаться. Как это можно – не пойму! Я холод крепко недолюбливаю. Еще, знаете, с тех пор, как однажды во время войны флот пришлось на Ладоге к навигации готовить. Ветер, стужа… Мне, мастеру-то, не было времени бегать в барак греться, топчешься на берегу, весь день на морозе. Ноги даже немножко прихватило.

Настала моя очередь подставлять пригоршни под ковш. Вода обжигала пальцы, я морщился. Павел Леонтьевич улыбнулся:

– Рады бы, поди, в рот взять да погреть, как ребятишки? А вот в здешнем колхозе старик один есть; его немцы в колодец бросили. Только представьте себе: январь, крещенские морозы, воробьи дохнут под крышами. А его нагишом…

– Не надо, Павел! – воскликнула Анастасия Михайловна. – Не надо! Не могу об этом слушать!

Она прижала к ушам маленькие сухие ладони; бледное лицо ее стало еще белей.

– Из шомпольного дробовика наповал уложил генерал-интенданта, – скороговоркой добавил Павел Леонтьевич.

Я еще в дни войны слыхал о том, что где-то в этих местах был убит партизанами крупный немецкий интендант, Хотелось подробней узнать о стрелке, сразившем его волчьей картечью. Но пришлось пощадить нервы Анастасии Михайловны.

После завтрака, когда я собрался было прощаться с хозяевами и идти к парому, меня остановил Ефим Алексеевич.

– Нет, – сказал он решительно. – Попали в Слепнево, так уж надо посмотреть его как следует. Вот сейчас все вместе в поле сходим… Говорил я вчера, что, мол, не вспоминаем мы пролитую кровь. Оно точно, редко вспоминаем. А и не забываем ее. Нельзя забывать.

Было воскресенье, но на току стучала молотилка, над ней взлетали клочья изжеванной соломы, вихрастым облаком клубилась пыль, прослоенная тракторным лиловым дымком. На дороге скрипели колесами широкие телеги. Высоко на них, на уложенных крестом снопах, сидели ребятишки и дергали вожжами. Возы терлись об изгороди скотных прогонов, и из снопов, как желтый волос, вычесывались цепкими плетнями длинные ржаные стебли.

Павел Леонтьевич и Анастасия Михайловна с хозяйкой, запоздавшей на молотьбу, шли впереди. Мы с Ефимом Алексеевичем приотстали. Он был теперь не в пальто, а в синем просторном пиджаке со звездчатыми оттисками орденов на ворсистых лацканах. Шагал размашисто, твердо. Так ходит уверенный в себе хозяин. Должно быть, так же неторопливо Ефим Алексеевич водил своих лесных бойцов к завалам на дорогах – встречать огнем немецкие карательные отряды или к железнодорожному полотну – подкладывать тол под рельсы. Зажжет бикфордов шнур и, не прибавляя шагу, спустится в придорожный кустарник, ожидает взрыва, хозяйственный, спокойный.

Глаза его смотрели зорко: они примечали и колосья, разбросанные на дороге, и опрокинутый ветром суслон, и оброненные кем-то с воза трехзубые вилы. Вилы он поднял, воткнул в землю торчком, чтобы не затерялись. Окликнул длиннорукого подростка в желтой майке, граблями на жнивье подгребавшего колосья, указал ему безмолвно на суслон. Подросток побежал перекладывать разбросанные снопы.

Я спросил Ефима Алексеевича, долго ли он партизанил.

– Два с половиной года. До тех нор, пока не пришли наши, – ответил он. – А тогда к войскам пристал. Вместе с дочкой, с Наташкой. Только разминулись мы с ней, в разные части угодили. Я в Восточной Пруссии воевал. Ее в Венгрию, в Будапешт, военная дорожка повела. Телеграфистка. На нашей станции теперь – старшая в аппаратной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю