355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Ленинградские повести » Текст книги (страница 30)
Ленинградские повести
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:00

Текст книги "Ленинградские повести"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)

3

Не спалось в эту ночь и Березкину. Прихвастнул днем перед комиссией, наслушался на заседании речей, планов и дум колхозных – и сам раздумался.

Пришел – Фекла щей на стол поставила миску, положила рядом любимую его коричневую, наполовину съеденную за давностью службы, липовую ложку, держалка у которой – будто рыбка резная, чешуйчатая, – бери за раздвоенный хвост; ломоть хлеба отрезала, села на сундук напротив, подперлась рукой.

– Заседатель! – сказала строго, видя, как лениво ест дед. – Гляди, мимо рта носишь, бороду обмокрил всю. – И подправила фитиль пятилинейки.

Зудился язык подпустить бабе шпильку, но смолчал Березкин. За четыре десятка лет изучил старухины повадки, знал: скажи слово поперек, примется вспоминать дребедень всякую – и пиджак касторовый, что у Мюллера на гулянье прожег сорок лет назад, и ярку-шлёнку, еще в единоличестве утопленную им по недосмотру в болоте, и девку Нюшку, краснощекую мюллеровскую садовницу…

Не пошел на кровать – предмет семейной, гордости. Кровать была удобная, мягкая, с пружинным податливым матрацем, с периной, сама темного дерева, и – удивительное дело – в спинке, которая к ногам, было у нее вставлено большое зеркало – трюмо, как называла его бабка Фекла. Подними голову над подушкой – себя сразу и увидишь. Кто такую игривую кровать построил и для кого – Березкины этого не знали, но памятен им день, когда сделались они ее хозяевами.

Случилось, после войны через Гостиницы проходили воинские обозы. Солдаты ехали на грузовиках, пушки везли, скарб всякий. Березкины тогда месяц как из-под Уфы вернулись, жили в землянке, дома этого нового у них не было, Иван Петрович еще только бревна для него тесал. Зашел в землянку командир один, сказал: бедно живете – ни стола, ни стула, топчан да ящик. Захлопотали хозяева, картошкой в мундире потчевали гостя. «Стол – тьфу! – говорил командиру дед. – И кровать – тьфу! Трудящий человек как мыслит? Руки есть – все будет. Заезжай, товарищ, милости просим, через годок-два к нам: и стол увидишь, и на столе не то будет, и кровать, и всякая, как тебе сказать, белендрясина появится». – «Веришь, дед, что через год все будет?» – спросил командир, макая картофелину в консервную баночку, приспособленную под соль. «А ты будто – нет!» – ответил Березкин. Тот засмеялся: «А я думаю, что кровать, например, у тебя со старухой не через год-два, а через пятнадцать минут появится». И принесли бойцы в землянку это невиданное ложе, найденное ими когда-то в блиндаже немецкого генерала.

Кровать оказалась с клопами. Дед с бабкой добрых полгода вели против них войну; кипятком Березкин шпарить не позволял – дерево попортишь, – керосином действовал, мыльной пеной. Добились своего, вывели из кровати генеральский дух, в новый дом перенесли ее чистенькой.

Любил дед нежиться на ней, тонуть в мягких перинах. Но сейчас, чтобы со старухой не цапаться, улегся на лежанку, по модному плану Панюкова примазанную к печи, укрылся с головой – верное это дело, уснуть чтобы разом, – а все не спалось, ворочался, опять хотел было высказаться: блох-де развела. Да какие блохи! – метет полынным веничком, а от полыни скакуньи эти ночные, известно, без оглядки бегут из дому.

Плановал в мыслях дед, как разгуляется на тот год на Журавлихе, как вспушит торфы, проберет известкой, кислину их отгонит, как завалит станцию в городе капустой да свеклой, морковью, – ахнут люди. На что тогда Семену кредиты нужны будут! – всему колхозу он, Березкин, банкиром станет. На чем Мюллер деньгу зашибал? Не на оранжереях, где для потехи персики и виноград росли, а на огородах. Капуста синяя, капуста кудрявая – савойская, капуста цветная – вот какую овощь гнал немец в петербургские рестораны. Там из них салаты, деликатесы готовили. Танька вот Краснова китайские яблоки посадила, тоже деликатесы, задумала. А чем он, Березкин, хуже? Нет, стар дед, но ни Мюллеру, ни девке не уступит. Царь-кочень – плевое дело – спаржу растить будет, артишоки, тыковки-патиссоны… С единоличества знал огородное веде́ние Березкин. Премудрость эту принес с собой и в колхоз – огородничал до самой войны; и под Уфой в эвакуации огородничал. Но уже не так, как у себя дома. Чужие там порядки, свои деды не очень охотно до дела допускали, дали звеншнко – и ладно. Ну, зато он теперь покажет, эх, развернется!..

Туман какой-то зеленый полез в глаза деду, в тугие клубы стал сбиваться, и из них, костлявая, поднялась вдруг бабка Журавлева. «Тьфу ты, пропасть! – испугался. – Растревожили, знать. Вылезла, как в старые годы, из болота. Сгинь, холера!» Замахнулся дрючком – как он в руки тут попал? – ударил было, а это Танька. Стоит девка посреди Журавлихи, смеется: «Моя земля, старый, будет! Чего ты зря размечтался! Уже и в правлении так решили». – «Ах ты такая, рассякая! – закричал что было голосу. – Да вы со своим Семеном совсем ума рехнулись! Да я в район пойду, вот только сапоги надену. Бабка! Портянки чистые! Жив-ва!» А Танька как двинет его в бок…

Встряхнулся – лежит на лежанке, луна в окне, Фекла стоит рядом, трясет за плечо:

– Укрылся с головой-то. Говорено тебе: к дурноте это. На, испей водицы.

Отстранил протянутый ковшик, повернулся на другой бок. Опять туман зеленый, пучится, прет горой, лопнул, и круглое пошло из него, поднялось, полнеба закрыло. «А что я говорил, Михаил Ильич! Вот он, царь-кочень!» – снова заорал дед. Туман задрожал мелко, расструился, как сквозь ситечко, пропал.

Проснулся Березкин, луны нету, серое в окне. Засунул ноги в валенки, чтоб ступать мягче – Феклу не разбудить, накинул на плечи кожух, вышел на крылечко. Утро едва занималось, пичуги и те еще спали, тишина стояла вокруг. В сутемени над Журавлихой клубился туман.

Дед покряхтел, уселся на ступени, натряс из карманов махорки, уголок газетной бумаги достал, спичку и раздавленный коробок выловил за подкладкой, закурил. Цигарка потрескивала, дымок отдавал горелым хлебом – завернул с махоркой, видать, и ржаные крошки.

Заголосил петух во дворе, ему отвечали другие. Пискнула и расчертила воздух ранняя ласточка, поднялась ввысь, засветилась там: солнце уже посылало свои лучи из-за края земли. Туман от бугров пополз к реке, цепляясь за ракитник, за тростник. Оголялась Журавлиха, взблескивала быстрая вода в канавах, серебряным шитьем лежали канавы на бархатной черни торфов. Шли через Журавлиху два человека, свободно шли, не боялись топей.

Из ворот напротив с веслом на плече выскочил соседский парень, Васька.

– Куда? – окликнул его дед. – Под озимые шел бы пахать. Ну, цыц! Поворчи еще… Твое дело: «Так точно, никак нет!»

– Да что ты, дедка, развоевался! Поспею и напахаться. Перемахну вот речку, искупаюсь. В здоровом теле знаешь какой дух! – И Васька ушел к берегу.

– Дух, дух! – бурчал Березкин, снова заворачивая свое хлебно-махорочное крошево, – Иной раз что тебе бугай человечище, а дух в нем хлипкий. Кирюша на что – в семи местах стрелянный и без руки, а к делу рвется, плачет аж. Дух – оно хитрая штуковина. Из воды его не намакаешься.

Только Васька пропал за домами – появился из прогона московский профессор, с ружьем, с подсумками.

– Что так рано, Степан Михайлович? – окликнул он деда.

– Старик да петух – первые зорьку встречают, – ответил Березкин. – А тут еще сон увидел: царь-кочень вырастил на Журавлихе. Не ты ли это, Кузьмич, шел вдоль канавы?

– Я, Степан Михайлович. В лесу заночевал да вот глядел сейчас – сон-то ваш явью оборачивается. Замечательные будут огороды на Журавлихе.

– И я говорю: огородная земля. Куда им с садами туда лезть!..

Курили на дедовом крылечке, встречали вдвоем тихое деревенское утро, и казалось Майбородову, что век он живет здесь, в Гостиницах, и век думает общую с гостиницкими думу – об овощах, о птице, о яблонях, севооборотах. Вышел бы сейчас Панюков, сказал бы: «Неуправка, Кузьмич. Запрягай Атлета с Буйным, подсоби зябь пахать». Запряг бы, пошел под зябь пахать.

Но не Панюков, а бабка Фекла вышла на крыльцо.

– Чайку, может, с нами попьете? – позвала.

– Чайку? А это хорошее дело на зорьке. Душу и тело согревает. С удовольствием выпью чашечку.

4

Снова – и в который раз! – сидят Федор с Таней на своем укромном месте у реки. Не белые лепестки осыпают теперь вкруг них черемухи, а латунно-желтые пятаки осенней листвы тяжело падают с ветвей на землю. Ожирели за лето голавли, ушли вглубь, а может быть, и на крючок рыболова попались. Взамен их под берегом, плотно держась друг друга, торопливо мелькая плавниками, выгребают против течения и словно на месте стоят стайками мелкие рыбешки-сеголетки. Упадет среди них лист – шарахнутся в стороны, взблеснут, точно кто горсть новых, не затасканных в карманах гривенников метнул в воду.

В черемуховой гущине – драка, писк, по́рханье крыльев. Круглыми птичьими глазами глядят из-под листвы зрелые черные ягоды. Возьмешь в рот такую – свяжет и нёбо и язык. Из-за них, из-за ягод, и распря. Свиваясь жгутом, проносятся над водой скворцы. Высидели в майбородовских скворечнях птенцов, выкормили червяками с огородов, выучили всему, что молодым птенцам знать надо, и в отлет готовятся.

Тонкая паутина ползет по кустам, седыми хвостами по ветру крутит, в белые комья сбивается; за лицо, за волосы заденет – не знаешь, как и отлепиться от нее. Что там – банный лист! Осенняя паутина пристанет – хватайся за щеки, маши руками вокруг головы – не поможет.

Много переговорили всякого Федор с Таней за летние месяцы, без робости снимает он докучливую паутину с ее завитков над ушами и на шее, там, где косы за день растрепались. Знает: коснись губами ее смуглой щеки, обними за плечи – не отстранится, разве только сорвет прутик с ракитника да стегнет небольно по рукам.

Разговоров много было разных, главное же не сказано, планы-то сокровенные так и не раскрыл Федор, так и не знает садовница, что будет он агрономом, что вместо домика материнского думает срубить большой, в четыре комнаты, – позади оставить Ивана Петровича с его особняком. Ну да пока это будет, можно и в старом доме пожить. Вот к зиме правление решило электрический свет к селу подвести с железнодорожной станции. Шестнадцать километров – разве это расстояние при таком желании колхозников видеть в домах своих электричество? Три сотни столбов надо – двести уже заготовили. Шефы медный провод обещали прислать. Свет будет. Вот тогда и утюги электрические заводи, и приемники ставь, Концерты слушай. А дальше как хозяйство пойдет в колхозе, со своим-то агрономом! Федору еще совсем неясно, как он будет вести колхозное хозяйство, но одно решил твердо Федор: пойдет оно у него строго по-научному. Хозяйство будет интенсивное, чего требовали комсомольцы у Панюкова.

Не знала этих планов Федора Таня, сидела задумчивая. Федору казалось, что скучно ей с ним. Отчаяние забирало от этого – не находил слов, мысли шли вразнобой, делались никому не нужными.

Тишь стояла над землей. Вьюшкин, который тут, бывало, учился пиликать в кустах, давно выселился с берега. Бойко играет он на танцульках свою «Беженку», с закрытыми глазами даже, и голову фасонисто отвернет в сторону, вроде он и ни при чем тут, сама музыка, мол, откуда-то берется – руки, что ли, такие умные или от природы талант. А после Вьюшкина шуметь на берегу стало некому. Только разве вот резко и отчетливо хлопнет вдали ременный бич: гонят стадо с пастбища. Еще где-то, на скотном дворе, быть может, колодезный ворот визгнет да за поворотом реки стук от весел в уключинах – рыбачить под воскресную ночь кто-то собрался.

Нехитрые эти звуки привычны и знакомы. По ним и Федор и Таня могут безошибочно определить, что делается сейчас на селе. У ворот хозяйки встречают своих буренок. Иван Петрович сидит с профессором на крылечке и разговор ведет: коровники, мол, пора благоустраивать – бетонные полы, автопоилки, корма с весу. Панюкова, как всегда, окружают мужики. «Аванс? – объясняется Семен Семенович. – Поставки выполним – не то что аванс, полный расчет будет. От самих зависит. Давайте нажмем на обмолот. Ясно-понятно?» А там, наверное, Евдокия Васильевна за стряпню взялась… Тане чудилось, что ветерок донес со стороны дома запах кипящих на сковородке грибов. Полные кошелки подосиновиков носит профессор из леса.

– Пойдем-ка, Федя. Вставать мне завтра чуть свет, – сказала она и вскрикнула: – Ой, ноги отсидела! Подымай теперь..

Федор взял ее за теплые руки, поднял. Она не могла ступить и все ойкала:

– Ой, совсем как бабка Фекла сделалась.

– Так-таки и поедешь? – спросил Федор.

– Так-таки.

– В Ленинград?

– В Ленинград. Да не смотри ты на меня такими глазами. На три дня всего. Покажут нам, садоводам, новые прививки, инструкцию разъяснят – вышла какая-то. И вернусь.

Она поднялась на гребень пригорка и остановилась, посмотрела на Федора, словно обдумывая что-то.

– Федь, – сказала просительно. – Может, дашь мне часики свои в дорогу? Не бойся, в среду или в четверг верну.

– А что матери-то скажешь? Откуда, спросит, – отстегивая ремешок, сказал Федор.

– Жених, скажу, дал. – Таня хитро скосила глаза.

– Смейся! Досмеешься. Пойду вот к Евдокии Васильевне и скажу…

Шутливый тон Тани придал смелости Федору, развязал его язык, до того точно схваченный черемуховыми ягодами.

Таня отошла на несколько шагов, обернулась, прищурила глаза, как всегда у нее бывало, когда она волновалась:

– Да я, может быть, сама ей все сказала! Думаешь, ничего не вижу. Думаешь, не знаю… Чудной ты, чудной!

Сказала, подхватила руками подол платья и со всех ног, прыгая через гряды, через борозды, побежала, к деревне.

5

Майбородов уезжал. Уже написано было ответное письмо коллеге на юг. Оно лежало на столике возле окна, незапечатанное, и, с трудом разбирая мелкие витиеватые буквы, можно было проесть на первой его страничке: «Дорогой друг! Ты спрашиваешь, как мои дела, продвинулась ли работа, что принесло лето? Я тебе писал весной про Рим, про гусей, об индюшках и обо мне. Сказать теперь надо иначе: если Рим спасли гуси, то меня избавили от большой беды индюшки…»

Уложенные чемоданы в холщовых с голубыми каемками чехлах стояли на кровати, с которой были сняты одеяла и простыни; и неуютно темнела впадина на соломенном матраце, промятая боками Майбородова. Иван Кузьмич втискивал просоленные птичьи шкурки в распухший старенький рюкзак с множеством карманов и карманчиков – и внутри и снаружи. Поглядывал в оконце. На душе грустно. Конечно, в его письме товарищу было много шутливого, по все соответствовало истине. Майбородов не забросил своих дроздов и пеночек. За лето он провел интересные наблюдения над болотной птицей, весной с помощью телеобъектива заснял батальные сценки на тетеревиных токах, окольцевал десятка полтора диких крякв, заполнил записями несколько толстых тетрадей в клеенчатых переплетах, наконец – вот эти шкурки, которым в Москве его препаратор вернет вид подлинных дятлов, чибисов и куликов.

Проделана большая работа, намеченный весной план он выполнил, он сделал очень много сверх всяких планов, и все же на душе было далеко не так, как в иные годы. Бывало, с легким сердцем покидал он места своих временных пристанищ, с нетерпением считал километровые столбы из окна вагона и, взволнованный, радостный, выбегал на перрон московского вокзала, где его встречала Наташа. Нет, сейчас Иван Кузьмич не ощущал бодрого предотъездного подъема.

За окном, на склоне к реке, среди кочерыжек срубленной капусты, он видел шахматный строй Таниного сада. Деревца – такие жалкие и беспомощные, когда их сажали, – укоренились, окрепли, разветвились. Одинокие последние листья, упрямо боровшиеся с порывами осеннего ветра, ярко багрянея, как бы являли прообраз тех плодов, которые вырастут здесь через несколько лет.

Если бы Майбородов продумал причины своего тревожно-грустного состояния, он бы понял: все дело в том, что не птицы, как бывало прежде, связали его с этими местами, а люди, их жизнь, в которую как-то незаметно вошел и он сам. Было ли что на селе, о чем бы он не знал! Он знал и доходы колхоза, и его планы на будущий год; он знал личную жизнь почти каждого колхозника. Знал даже, что Константин Зуев мало-помалу втягивается в колхозный труд, работает в полеводческой бригаде. Знал, что однорукого Кирюшу-кузнеца Иван Петрович с Панюковым устроили на мотороремонтный завод инструктором по кузнечному делу, и Кирюша самозабвенно занимается с подростками, как занимался в былые времена с Петей Красновым.

Нечего и говорить, до чего же близка Ивану Кузьмичу стала семья Красновых. Пожалуй, не меньше Ивана Петровича радовался он диплому и премии, полученным Евдокией Васильевной на районной выставке за индюшат. Присутствовал и при трогательной сцене благословения матерью своей дочки. То ли Евдокия Васильевна уступила Таниным просьбам, то ли Иван Петрович воспротивился, но мать иконку, приготовленную для благословения, не показала, просто соединила руки будущих супругов, обняла их обоих и заплакала. Вот и Иван Петрович зашел сегодня ни свет ни заря, подымил махоркой, помолчал, давно знакомым жестом проверил округлость своей бородки и сказал: «Эх, остался бы до свадьбы, Кузьмич. Еще бы одного петушка распили… У Матвеича второй так и стоит нетронутый».

«Да… Вот тебе и случайные люди!» – подумал Майбородов и вновь принялся уминать рюкзак.

– Можно к вам? – услышал он знакомый голос.

– Конечно.

Вошла Таня, присела на табурет, держа на коленях стеклянную банку с мелкими, в мизинец, огурчиками.

– Привет вам принесла от деда Степана. Встретила возле крыльца. Трудно, говорит, лазить мне по лестницам по Петровичевым. Отнеси. Собрал последышей, уксусом прихватил.

– Ах, Степан Михайлович, Степан Михайлович! Непременно забегу поблагодарить. Да как успеть только? – Майбородов вынул часы.

Через не затворенную Таней дверь он слышал, как внизу в доме Иван Петрович говорил: «Не больно мешкай с лепешками со своими, зерно уже вешают, коней запрягли». И там же тянула бабка Фекла: «А, ты, Авдотья, брусницы насыпь ему в бутылку. В Москве, чай, понадобится. Хвать-хвать по аптекам, а тут – на! – свое лекарствие».

– Вот так, Танюша… Уезжаю… – Майбородов не находил слов. Снял очки и, пока протирал стекла платком, подслеповато и непривычно для Тани, жалостно как-то, моргал глазами. Он хотел сказать еще что-то. Но внизу послышался тенорок Панюкова:

– Петрович, зови!

Лестница скрипнула, тяжелые шаги по ее ступеням подымались к дверям мезонина…

1947 г.

НЕВО-ОЗЕРО
ГЛАВА ПЕРВАЯ1

Марина опустилась на табурет возле окна, распахнутого в палисадник, прильнула щекой к холодному косяку, вздохнула.

В июньской ночи за окном цвел шиповник. Большая рыжая кошка с коротким и толстым, как у рыси, хвостом терлась боком о ствол молодой вишенки, подергивала влажным носом, щурила желтые глаза и так посматривала снизу вверх на Марину, будто звала ее сойти с крыльца, наломать в палисаднике колких черенков с пахучими розовыми цветами.

Но, может быть, совсем и не шиповник тревожил пятнистую полуночницу. Из окна на улицу тянуло йодом, эфиром, валерьяновыми каплями – тем стойким букетом, который неистребимо живет в аптеках и амбулаториях.

Над аптечными ароматами, своим чередом, властвовал дымный запах смолы – запах рек и озер, лесных сплавов, плоскодонных барж и парусников, – запах рыбацких селений. Его не ветром – ветра не было третьи сутки, – а едва слышным током воздуха наносило с берега, где курились еще не остывшие с вечера костры.

Из окна был виден весь плоский песчаный берег, серый в паутине сетей, неводов, мережей, растянутых на столбах. Вдали от берега, на озерных глубинах тускло отражаясь в тихой воде, дремали на якорях черные соймы. Такие же соймы, карбасы, лодки всех размеров, опрокинутые вверх днищами, добела отмытыми озерной волной, ободранными камнями и мелями, горбились на песке меж столбов под сетями.

Марине с детства были дороги и милы однообразные картины побережья, строгие в своей первобытной простоте. Она никогда не уставала любоваться ими. Но сейчас, в часы неравной борьбы с одолевающим сном, когда не поднять рук, положенных на подоконник, когда сама собой клонится голова и не размыкаются тяжелые веки, – сейчас и берег, и вода и небо над горизонтом сливаются в светящийся туман, и в мире нет ничего, кроме тумана.

Будильник с высоты голубого шкафа, за стеклянной дверкой которого ровными рядами матово отблескивали на полках банки и пузырьки с лекарствами, показывал без четверти четыре. Умытое, ясное, поднималось прямо из воды, со дна озера, солнце. Как белые свечи, загорались в его ранних лучах далекие узкие звонницы Новой Ладоги. Для сонных глаз Марины они – лишь пучки светлых струистых нитей.

Марина еще не ложилась сегодня. Почти не ложилась она и вчера. Ждали с озера дядю Кузю. Во вторник отплыли с попутным ветром его карбасы – отплыли на сутки, но вот уже четвертые сутки идут, а дяди Кузи все нет и нет. Председатель колхоза, Сергей Петрович, утешает. «Как прикажете быть, – кричал он минувшим вечером, – ушли далеко, под парусами! А обратно – ветер упал – выгребают на веслах». – «А вдруг?..» – попыталась возразить Марина. Обозлился. «Вы уж не обижайтесь, Марина Даниловна, сказал, но каждый, как говорится, свою должность исполняет. За склянками наблюдайте, за касторкой и градусниками».

Марине не до обид. Она знает, что и на голос председатель жмет оттого, что сам тревожится. Ему, как и ей, Кузьма Воронин все равно что отец. Сергея Скворцова и Марину Платову судьба сроднила с Кузьмой Ворониным еще лет двадцать назад…

По некрепкому ноябрьскому льду выехали тогда рыбаки на лошадях в озеро. Закрутила пурга, ударил шторм, поломал лед. Сшибло Сергеева отца – Петра Скворцова – в раскрывшуюся трещину. Кинулись ему на выручку – не тут-то было. Сдвинулись льдины, заревели, полезли одна на другую…

Так рассказывали потом те, что остались в живых. Девять дней и девять ночей трепало их на битом взбесившемся льду, против хода солнца несло течением по огромному кругу. И только к концу девятых суток отыскали рыбаков высланные на помощь лыжники-пограничники. Из двенадцати в село вернулось восемь. С Петром Скворцовым, с Алексеем Щукиным, с Егором Крохалем навек зазимовал в озере и молодой Данила Платов. Осталась плакать по нем двадцатидвухлетняя вдова Маришка с дочкой, тоже Маришкой. Проплакала с неделю, да и не сдержалась, опорожнила пузырек с уксусной эссенцией. Только ей одной и ведомо, какие мучения приняла, – ни словом, ни стоном не выказала их людям. И докторам не далась, никакой помощи не захотела, – умерла.

Взял к себе в дом младшую Маришку Кузьма Воронин. «Где шестеро, там седьмая не помешает», – с грубоватой прямотой высказался он. И настолько эта седьмая четырехлетняя рыбачка не помешала в большой семье, что ни сам Воронин, ни его жена, Алевтина Пудовна, никакого различия между нею и кровными своими никогда не делали. Алевтину Пудовну, или попросту на селе – Пудовну, Маришка звала матерью; и Кузьму Ипатьича называла бы отцом, да тот сам воспротивился. «Не след, – сказал, – родного батьку забывать».

С другой сиротой, с Сергеем Скворцовым, иначе получилось. Мать его была жива, да и сам не маленький – шестнадцатый год шел. Что такому парню надо? В рыбаки выйти. Кузьма Ипатьич брал его с собой в озеро, приучал к нелегкой рыбачьей жизни. Случалось, неделями жил Серега в семье Ворониных, домой к матери не показывался. И тоже: ни на улице, ни в доме, ни в карбасе никогда Кузьма Ипатьич не делал различия: то ли это его родные Васька с Алешкой, то ли соседкин сын. Одинаково мог добрым словом порадовать, одинаково мог влепить подзатыльник в случае промашки – особенно если дело снастей касалось или управления карбасом.

Чтобы дружить Марине с Сергеем – этого не было. Разница в годах между ними стояла. Но и не чуждались друг друга – все равно что брат с младшей сестрой. И только после того как вернулись оба с войны – он старшиной первой статьи, она лейтенантом медицинской службы, – стал вдруг Сергей Петрович называть ее на вы и по имени-отчеству. Сначала как бы озорничал: нельзя, дескать, иначе старшине с офицером, – а потом и всерьез привык. И Марине, конечно, ничего не оставалось, как звать его Сергеем Петровичем.

Перемена в отношениях произошла у них большая. Не изменились зато ни ее, ни его чувства к дяде Кузе и к Пудовне. Обоим был и до сей поры Кузьма Ипатьич за родного батьку. И как бы ни выкрикивал свои, специально для Марины, а может быть, и для себя придуманные утешения Сергей Петрович, ни на него, ни на нее они не действовали. Она третьи сутки дежурит на медпункте, готовая подхватить свою санитарную сумку да бежать на берег или немедленно звонить по телефону в район, если понадобится врачебная помощь. Не только с нарывом-гноевиком от укола рыбьей костью, бывает, вернется рыбак – и руку, ногу может поломать озеро, грудь помять. Ладога – озеро злое, неприветливое…

Испугав задремавшую было Марину, из прицерковных ракитовых кустов с гиканьем вылетел верхом на длинной хворостине рыжеголовый Антошка, младший в семье вдовой Марфы Дубасовой. Семеня крепкими, коричневыми от загара ногами, изображая так, должно быть, иноходь, он поскакал вдоль улицы. Хворостина оставляла змеистый след на потемневшем от ночной росы грязном песке.

Сделав круг по площади перед колхозным правлением, Антошка устремился прямиком к берегу и по шатким дощатым мосткам, балансируя хворостиной, перебрался на старый разоруженный мотобот. Ольховый конь стал теперь рыболовецкой снастью. Марина видела, как взблескивали выуженные Антошкой плотички, как он нанизывал их на нитку и опускал за борт в воду. Потом Антошка принялся крутить штурвальное колесо. Крик его, тонкий, что комариный звон, едва долетал до Марины, но она и без слов понимала: Антошка уже не наездник и не рыбак, а капитан, командует матросами. Она сама с младшим сыном дяди Кузи, своим однолеткой Лелькой, так же играла когда-то в капитаны и матросы. Лелька, конечно, был капитан, а она, Маришка, – матрос. Лелька и в самом деле стал теперь капитаном траулера. Алексей Кузьмич! Марина улыбнулась, представив его кудрявую светлую бородку, до солнечного блеска начищенные пуговицы, белоснежный чехол фуражки. Милый Лелька – прошел войну, стал капитаном, говорит басом, а сколько в нем еще ребячьего! С ним, наверно, и сейчас, если растормошить как следует, можно покачаться на качелях, сыграть в лапту, пуститься наперегонки в челнах…

Антошкины комариные команды утонули вдруг в стоголосом галочьем грае. Черным облаком галки сорвались с колокольни, унеслись в озеро. Потом они так же шумно вернулись, рассыпались по берегу – точно копотью покрылся белесый песок.

Галки подали сигнал. Через огороды со всех дворов к берегу потянулись коты и кошки. Рыжий зверь, пригревшийся на крыльце медпункта, выгнул спину крутой петлей, зевнул, покогтил сосновый столбик, подпиравший дранчатую кровлю крыльца, и не спеша стал спускаться по ступеням.

Птицы и звери чуяли рыбу. Марина повела взглядом по горизонту: далеко в озере чернела едва различимая точка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю