355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Злобин » Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения » Текст книги (страница 31)
Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения
  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 16:00

Текст книги "Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения"


Автор книги: Владимир Злобин


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)

Сны («О снах – молчи. Знай, сна не рассказать…»)
 
О снах – молчи. Знай, сна не рассказать,
Не выразить ни радости, ни боли.
Волшебный этот свет – как передать,
Что обновляет душу поневоле?
Иль тот, другой, чей незаметный след
Опасен, как смертельная зараза.
О, ничего в нездешнем мире нет
Доступного для уха иль для глаза.
 
 
Как объяснить, чем страшен этот сон,
Сам по себе такой обыкновенный,
Что с детства с незапамятных времен,
Мне снится, повторяясь неизменно?
Все тот же полукруглый коридор,
И я иду, не смея оглянуться.
И до сих пор мне снится, до сих пор,
Что я заснул и не могу проснуться.
 
Возвращение («Как до войны, в тот первый год счастливый…»)
 
Как до войны, в тот первый год счастливый,
Когда все было нипочем,
По лестнице, походкой торопливой,
Ты поднялась. Своим ключом
 
 
Открыла дверь, и я не удивился.
Я все забыл, я был как пьян.
И так же дым от папиросы вился
И цвел под окнами каштан.
 
 
Но вдруг виски мои похолодели.
Как мог забыть я? Где я был?
О, милый друг, ведь нынче – две недели,
Как я тебя похоронил.
 
 
А ты – как будто не было разлуки.
Ни этих дней, что я влачу, —
Идешь ко мне, протягиваешь руки.
Нет, нет… не надо… не хочу!
 
Рожденье Венеры («Три дня он дул, без перемены…»)
 
Три дня он дул, без перемены,
Мистраль, стремя за валом вал.
Ты вышла на берег из пены,
Легко ступая между скал.
 
 
Не прерывался рев пучины.
И плыли весело назад
Тебя примчавшие дельфины,
Дразня насмешливых наяд.
 
 
И боги радовались чуду
Блаженной радостью богов.
И доносился отовсюду
Их смех с ликующих холмов.
 
 
А ты средь скал еще стояла,
Ты косы влажные плела.
И до тебя не долетала
Богов певучая хвала.
 
«Не забуду – ночь была…»
 
Не забуду – ночь была
Как из тусклого стекла.
 
 
Как из пакли, как из ваты,
Полумесяц желтоватый
 
 
Плыл над мыльною рекой.
А надежды – никакой…
 
 
В отраженно-мутном свете
Целовались мы, как дети,
 
 
Крепко, долго – целый час.
В первый и последний раз.
 
Муза («Я не один, я с музой…»)
 
Я не один, я с музой
И муза мне верна.
Растрепанной медузой
Плывет во тьме она.
 
 
Качается бесцветным,
Светящимся пятном
И призраком рассветным
Мелькает под окном.
 
 
Но чем бы ни играла
Она в своем раю,
Ее сухое жало
Я сразу узнаю.
 
 
Через моря и реки
Она летит стрелой,
Чтоб оградить навеки
Тебя от силы злой.
 
 
Чтоб рук твоих простертых
Скорей коснуться вновь
И воскресить из мертвых
Погибшую любовь.
 
«Не спрашивай – я все забыл…»
 
Не спрашивай – я все забыл:
И чем я был и как я жил,
Все имена и все названья.
 
 
Кого преследовать дерзал,
Чье сердце бедное терзал
Надеждой близкого свиданья.
 
 
Но мой внимательный двойник
В свой обличающий дневник
Записывает все прилежно.
 
 
И снова тайную тетрадь
Он раскрывает и опять
Рукою машет безнадежно.
 
«Мы расстались у фонтана…»
 
Мы расстались у фонтана,
Зеленела в нем звезда.
Ты сказала «буду рано».
Я услышал: «никогда».
 
 
Сколько этих мимолетных
– Не давай себя увлечь —
Сумасшедших, беззаботных,
Навсегда забытых встреч.
 
 
Не пришла. И сердце радо.
Никогда не приходи…
Высока моя ограда,
Бесконечность впереди.
 
Суета («На голых ветках пели птицы…»)

Юрию Трубецкому


 
На голых ветках пели птицы,
Но пенью птиц я не внимал.
Учитель ставил единицы
И головой седой качал.
 
 
А я мечтал о вечной дружбе,
О вольной жизни удалой,
О славных подвигах, о службе,
О том, что буду я герой.
 
 
Великий Цезарь Победитель,
Держащий мир в своей руке.
А бедный ангел мой хранитель
Тихонько плакал в уголке.
 
Сквозняк («Вздорных снов, предчувствий ложных…»)
 
Вздорных снов, предчувствий ложных,
Помни, друг, на свете нет.
Но судьба глупцов безбожных
Забывать язык примет.
 
 
Шерсть ли дыбом на собаке,
Камнем перстень ли с руки —
Это все оттуда знаки,
С гор высоких сквозняки.
 
 
Ветерок потусторонний
Ураганом все смелей,
Веселей и беззаконней
Рвется в дом из всех щелей.
 
 
Безразлично, что ты скажешь,
Что со страху наплетешь —
Ложью трещин не замажешь,
Дыр насмешкой не забьешь.
 
Новый журнал. 1955. № 41.
Уйти («От всех – навеки, навсегда…»)
 
От всех – навеки, навсегда.
И от всего – навеки тоже.
В окне – холодная звезда,
В углу – солома и рогожа.
 
 
Не знать, не помнить ничего,
Ни торжества, ни униженья.
Ни даже счастья своего.
Ни одного стихотворенья.
 
 
Пусть только небо и земля.
Четыре вечные стихии.
Необозримые поля.
Воспоминанье о России.
 
Опыты. 1953. № 2.
«О не пойму, никогда не пойму…»
 
О не пойму, никогда не пойму
Эту пустую загробную тьму,
Круговращенье потухших планет,
Где существует лишь то, чего нет.
И не понять, до конца не понять,
Что можно любить и вдруг перестать.
 
«Есть что-то странное в моих мечтах…»
 
Есть что-то странное в моих мечтах,
В моих стихах, в моем оцепененье,
В протянутых бессмысленно руках,
В растущем с каждым днем недоуменье.
 
 
Что б ни случилось, – все наоборот,
Не то, не так, – сливается, двоится.
О, неужели этот мир – не тот,
В котором мне положено родиться?
 
 
Но отчего ж я так его люблю.
Так всепрощающе его жалею,
Его дыханье каждое ловлю
И о спасении мечту лелею?
 
Новый журнал. 1962. № 69.
СОВРЕМЕННИКИ О В.А. ЗЛОБИНЕЮрий Терапиано. Владимир Злобин[668]668
  Юрий Терапиано. Владимир Злобин. Печ. по изд.: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974). Париж; Нью-Йорк: Альбатрос; Третья волна, 1987.


[Закрыть]

«Дорогой Юрий Константинович, мы едем к Гиппиус в воскресенье. Т. к. я перед тем не дома, то встретимся между тремя и половиной четвертого в кафе des Tourelles, на углу rue de l’Alboni и Bd. Delessert, это возле метро Passy, на площади. Буду Вас ждать. Жму руку. В. Ходасевич. Пятница». Штемпель на открытке: 2 апреля 1926 года.

Четвертого апреля, следовательно, в воскресенье, Владислав Ходасевич повел меня к Мережковским, на 11-бис rue du Colonel Bonnet, и первым, кто встретил нас, открыв двери, был секретарь Д.С. Мережковского и З.Н. Гиппиус – Владимир Ананьевич Злобин.

С того дня прошло столько лет, совершилось множество самых разнообразных событий, и до и после Второй мировой войны, но и сейчас облик В. А. Злобина для меня остался таким же, как и в первый день знакомства.

Элегантный, сдержанный, говорящий как-то особо, слегка размеренно, всегда определенно, твердо высказывающий свои взгляды, пунктуально точный во всех литературных делах и встречах, Владимир Ананьевич, можно без преувеличения сказать, был «точкой опоры» квартиры на rue du Colonel Bonnet, и Мережковские во всем полагались на «Володю».

Не спеша, спокойно на «воскресеньях» Владимир Злобин разливал чай, а изредка, во время каких-нибудь больших событий, – кофе, полагавшийся «избранным и особо отмеченным» (иногда даже ликер или вино), и следил за благочинием собраний, выходя из столовой, только чтобы впустить опоздавших.

Он помнил все даты и события, все происшествия в «Зеленой лампе» и обязан был сообщать Мережковским хронику происшествий за неделю на Монпарнасе, на других вечерах и т. д.

Он рассылал приглашения на собрания «Зеленой лампы», хлопотал, чтобы вовремя нанять зал, заведовал контролем, а кроме того, поддерживал отношения со всеми посетителями «воскресений», представляя, хотя и неофициально, всюду «начало Colonel Bonnet».

Не говорю уже о том, что все сношения с издателями и редакторами, все литературные дела З.Н. Гиппиус и Д.С. Мережковского лежали на нем, равно как и все их жизненные дела – от самых крупных до самых мелких.

Оба отвлеченные, хотя прекрасно разбиравшиеся в делах, Зинаида Гиппиус и Мережковский были всегда «дающими задания», а выполнял их – Злобин.

Бывали, конечно, недоразумения, ошибки, волнения и даже упреки, но в общем Владимир Ананьевич уверенно вел корабль Colonel Bonnet по водам житейским.

Одно время, в двадцатых-тридцатых годах (не до конца их), у него еще сохранялась собственная дача в Cannet, на юге Франции, где Мережковские проводили лето.

Злобин должен был оттуда поддерживать связь с «Парижем», т. к. и во время каникул Гиппиус и Мережковский хотели быть в курсе того, что делают и думают в отношении «самого главного и важного» посетители их «воскресений», т. е. литературные «молодые».

Еще в Петербурге, будучи студентом филологического факультета, Владимир Злобин познакомился с Мережковскими и стал их секретарем.

Вместе с ними в 1920 году он бежал из России в Польшу, а затем приехал во Францию и до конца жизни обоих был с ними.

В 1927 году, после неудачной попытки поэта Всеволода Фохта[669]669
  Фохт Всеволод Борисович (1895–1941) – поэт, прозаик, журналист. В 1926–1927 гг. соредактор парижского журнала «Новый дом». Участник собраний кружка «Зеленая лампа» и объединения «Кочевье». В 1930-х гг. стал католическим монахом.


[Закрыть]
издавать журнал «молодых» «Новый дом», мне вместе с поэтом Львом Евгеньевичем Энгельгардтом удалось достать средства на издание такого же журнальчика[670]670
  …издание такого же журнальчика… – Имеется в виду журнал «Новый корабль» (Париж, 1927–1928), выходивший под редакцией Злобина, Ю.К. Терапиано, Л.E. Энгельгардта и при негласном руководстве Мережковских.


[Закрыть]
размером в четыре печатных листа большого формата.

Мережковский и З. Гиппиус живо заинтересовались этой возможностью и объявили, что они станут принимать ближайшее участие в журнале, если делегируют от себя в редакцию В. Злобина, – что и было принято.

Перелистывая сейчас пожелтевшие страницы «Нового корабля» (так по настоянию Зинаиды Гиппиус был назван журнал), находишь в нем до сих пор не потерявшие ценности статьи, стихи многих, ставших потом известными поэтов, например, почти неведомого в то время Анатолия Штейгера[671]671
  Штейгер Анатолий Сергеевич (1907–1944), барон – поэт. В Париже член Союза младороссов.


[Закрыть]
, но главный интерес представляют печатавшиеся в каждом из первых четырех номеров (их и вышло, увы, только четыре, дальше средств не хватило) стенографические отчеты четырех начальных собраний «Зеленой лампы» (из них два я поместил затем в моих воспоминаниях «Встречи»).

Лето 1927 года и весь 1928 год, особенно лето 1927-го, когда Мережковские были в Cannet, явились для Злобина периодом активнейшей редакторской работы, а мне дали возможность по достоинству оценить его выдержку и уменье сохранять спокойствие среди самых бурных обстоятельств.

В дальнейшем мне не раз приходилось принимать участие в различных редакционных группах и видеть немало всяких волнений и бурь, но должен сказать, что быть редактором журнала, в котором сотрудничают Мережковские, было очень и очень трудно, а подчас просто едва выносимо.

Они вмешивались во все, они решали и перерешали, они всегда спорили друг с другом, не говоря уже о том, что в отношении к другим журналам, газетам, писателям, поэтам, критикам, философам и политикам (без политики Мережковские жить не могли, хотя свысока громили других «утилитаристов», стремившихся ограничить свободу искусства) их линия поведения, их «да» и «нет» были чрезвычайно извилистыми и все время менялись.

Полученных из Cannet, у меня сохранялась огромная папка писем В. Злобина по делам редакции, в которых он по поручению Дмитрия Сергеевича и Зинаиды Николаевны давал бесчисленные инструкции, подтверждавшиеся или изменявшиеся потом еще и Зинаидой Николаевной лично.

Работа по «Новому кораблю» сблизила меня с В. Злобиным, хотя в метафизике и в отношении к эзотерическим учениям у нас не было единомыслия и В. Злобин оставался чужд тем кругам, интересовавшим многих посетителей «воскресений».

Отмечу еще совершенно особое и, на мой взгляд, несколько придуманное отношение В. Злобина к Зинаиде Гиппиус, начавшееся еще в Петербурге и продолжавшееся до самого конца, даже после ее смерти.

В то время как идеология Мережковского не очень импонировала В. Злобину, о чем он после войны не раз писал, он был чрезвычайно захвачен внутренне «колдовским», демоническим, «ведьмовским» началом, которое находил в творчестве З. Гиппиус и в ее личности, в ее жизни.

Тут мы с ним никогда не могли совпасть – ни при жизни З.Н. Гиппиус, ни после ее смерти.

З.Н. Гиппиус не раз, иногда очень беспощадно, говорила об отношении к ней, к ее теме «Володи» (порой даже казалось – несправедливо), но, видимо, в каком-то смысле его отношение все же интересовало ее, а она была способна играть человеком, как кошка с мышкой.

Как поэт она наложила на поэзию Злобина свою печать, и лишь после ее смерти Злобин мог во многих стихах от ее влияния освободиться, хотя и после смерти З. Гиппиус некоторые стихи Злобина, иногда очень хорошие, кажутся как бы написанными не им, а З. Гиппиус.

Сейчас, вспоминая то, что писал В. Злобин о Зинаиде Гиппиус в разное время (содержание его последних лекций о Д.С. Мережковском и З.Н. Гиппиус в различных университетах во время его турне по Америке нам не известно, а объявленная в издательстве В. Камкина его книга о З. Гиппиус еще не вышла), я нахожу там, на мой взгляд, то же преувеличение, против которого не раз спорил в моих беседах с ним.

Демонизм З. Гиппиус, ее пресловутое «ведьмовское начало», о котором столько говорили и писали в эпоху символизма, еще задолго до Злобина, когда З. Гиппиус играла роль «Белой дьяволицы» и провозглашала с эстрады всякие экстравагантности, в эмиграции уже не существовал.

В стихах З. Гиппиус эмигрантского периода звучит уже подлинно человечная нота острой и грустной тревоги и любви к человеку.

Зная трезвый ум Зинаиды Гиппиус и ее скептицизм в отношении всяких воображаемых «сверхземных прозрений», наблюдая в течение многих лет ее реакции, вспоминая ее суждения об эпохе символизма, я, как и другие постоянные посетители «воскресений», никогда не принимал всерьез ее «демонизма».

Да, она с удовольствием участвовала в свое время в общей игре символистов в «белых дьяволиц» и в личное общение с Дьяволом, она прекрасно умела соблюдать все правила этой игры, но про себя, конечно, знала ей цену.

Вскоре после того, как я стал бывать у Мережковских, разговор иногда касался «демонизма» и «колдовства», но эта тема была уже не по душе пореволюционным людям, и Мережковские скоро о ней забыли.

Злобин же, не только воспринимавший всерьез духовную атмосферу декадентства и символизма, но и по своей натуре близкий им, смотрел на эту «игру» иными глазами, чем большинство его сверстников.

Он, видимо, всерьез верил в то, что другим его коллегам, поклонникам «Комментариев»[672]672
  «Комментарии» (Вашингтон, 1967) – сборник литературно-критических эссе Г.В. Адамовича.


[Закрыть]
Георгия Адамовича, было уже просто невыносимо, и, возможно, вел с Зинаидой Гиппиус особые разговоры с глазу на глаз, наедине.

Не могу отделаться от предположения, что он видел не реальную, а им самим сотворенную Зинаиду Гиппиус.

К созданной им «Зинаиде Гиппиус» он притягивался – и отталкивался от нее, «любовь-ненависть», столь дорогая людям символической эпохи, казавшаяся им чем-то чрезвычайно значительным, порой овладевала им, – и отношение В. Злобина к З. Гиппиус еще больше уходило в глубь его «нереальной реальности».

В книге его стихотворений, выпущенной в начале пятидесятых годов издательством «Рифма», «После смерти» есть прекрасное стихотворение, посвященное памяти «Д.М. и З.Г.» – «Свиданье» – о посмертной встрече.

После войны внешние обстоятельства сложились так, что мне не часто приходилось видеться с Владимиром Ананьевичем, но наши отношения с ним – не очень близкие, но дружественные – оставались все теми же, а о его новых стихах, появлявшихся в «Новом журнале», к моему удовольствию, всегда можно было высказываться положительно.

Год тому назад приблизительно мы встретились с ним в Париже в кафе на площади Трокадеро, и Владимир Ананьевич подробно рассказал мне о своей поездке в Америку, о чтении лекций и об интересе американских студентов к нашей зарубежной литературе – к Д. Мережковскому и З. Гиппиус, в частности.

Через несколько месяцев после этого я узнал о тяжелой болезни В. Злобина – как мне сказали, «безнадежной», а 9 декабря он скончался в госпитале Ville d’Evrard, куда был переведен из парижского госпиталя.

Очень хотелось бы, чтобы какое-нибудь издательство выпустило сборник стихов В. Злобина, написанных после его книги, изданной в «Рифме», – это было бы лучшим увековечением памяти поэта.


В.С. Яновский <Злобин в «Круге»>[673]673
  C. Яновский. <Злобин в «Круге»>. Печ. по изд.: Яновский B.C. Поля Елисейские. СПб.: Пушкинский фонд, 1993.


[Закрыть]

Раз, придя на заседание правления «Круга»[674]674
  «Круг» (Париж, 1935–1939) – литературное общество, возглавлявшееся И.И. Фондаминским. Заседания проходили в его доме на авеню де Версай в каждый второй понедельник (по словам Яновского, «место встречи отцов и детей, где спорили на религиозно-философские и литературные темы»), В заседаниях наряду с преобладавшими молодыми писателями участвовали «старики» Г.В. Адамович, Н.А. Бердяев, Г.П. Федотов, А.Ф. Керенский, Г.В. Иванов, мать Мария (Е.Ю. Кузьмина-Караваева), Ф. А. Степун. Общество выпустило три альманаха «Круг» (1936, 1937,1938).


[Закрыть]
, я узнал, что будет обсуждаться кандидатура нового члена – Злобина. Каким образом Иванов убедил Фондаминского и кто еще участвовал в этом заговоре, не помню, но возражать пришлось только мне, даже Федотов[675]675
  Федотов Георгий Петрович (1886–1951) – историк русской культуры, публицист. С 1925 г. в эмиграции. С 1926 г. профессор Православного богословского института (Академии) в Париже. Вместе с И.И. Фондаминским и Ф. Степуном основатель журнала «Новый корабль». С 1941 г. жил в Нью-Йорке.


[Закрыть]
только брезгливо отмалчивался.

– Помилуйте, – возмущался я. – Мы не пригласили Мережковских, у которых могли бы все-таки чему-то научиться. А тут вы предлагаете кандидата со всеми пороками Мережковских, но без их заслуг…

– Вы боитесь Злобина? – победоносно спрашивал Фондаминский, зная, что я отвечу. – Ну вот. Значит, пускай себе сидит и слушает. Может, даже мы на него повлияем. А Мережковские сильные противники. Кому охота теперь с ними спорить о самых элементарных началах и терять время. Только Кельберин[676]676
  Кельберин Лазарь Израилевич (1907–1975) – поэт, критик. В эмиграции с начала 1920-х гг. Участник литературных собраний «Зеленая лампа» у Мережковских (1927–1939), член Союза молодых поэтов и писателей с 1925 г., объединения «Круге (1935–1939).


[Закрыть]
еще соблазнится их речами да еще кое-кто. Нет, Мережковских я не хочу здесь. А Злобин неопасен.

Его настойчивость, а главное, аккуратность, с какой он начинал опять спор именно с того места, на котором давеча прервал, действовали на многих из нас парализующе, и мы уступили.

Так в 1939 году появился на этих собраниях заложник Мережковских – Злобин. Человек, вероятно, в большой степени ответственный за все безобразия последнего периода жизни Мережковских. Держал он себя тихо, подчеркнуто гостем, сидел на диване рядом с Ивановым, составляя некую темную фракцию; однако изредка задавал «каверзные» вопросы, например, после доклада Керенского:

– Не думаете ли вы, Александр Федорович, что Гитлер помимо эгоистических видов на Украину искренне ненавидит коммунизм и хочет его в корне уничтожить?

На что Керенский, кокетничая беспристрастием, ответил:

– Я допускаю такую возможность.

Керенский был у нас заложником исторического чуда. Несколько месяцев он возглавлял и защищал воистину демократическую Россию, тысячелетиями превшую в тисках великодержавных шалунов. Этого уже не удастся зачеркнуть!

– Верховный главнокомандующий, – насмешливо, но и с петербургским трепетом повторял Иванов. – Вы заметили, как он меня держал за пуговицу и не отпускал? Подумайте, Верховный великой державы, во время войны.

Когда, случалось, цитировали знаменитый белый стих Ходасевича: «Я руки жал красавицам, поэтам, вождям народа…»[677]677
  «Я руки жал красавицам, поэтам, вождям народа…» – Из стих. Ходасевича «Обезьяна» (7 июня 1918; 2-я ред. – Возрождение. 1927.19 мая). Предположение Г.В. Иванова вряд ли имеет основания: Ходасевич написал это стихотворение до знакомства с Керенским, т. е он мог впервые «жать руку» вождя в 1922 г. в Берлине, когда заходил в редакцию газеты Керенского «Дни» (см. об этом запись 27 окт. 1922 г. в «Камер-фурьерском журнале» Ходасевича. М.: Эллис Лак, 2002. С. 410).


[Закрыть]
– Иванов неизменно объяснял:

– Это он Керенского имел в виду, других вождей народа он не знал.

Как-то раз случайная дама из правого сектора сообщила за чайным столом Мережковских, что встретила Керенского в русской лавчонке – он выбирал груши.

– Подумайте, Керенский! И еще смеет покупать груши! – вопила она, уверенная в своей правоте.

В этот день обсуждалась тема очередного вечера «Зеленой лампы». Мережковский с обычным блеском сформулировал ее так: «Скверный анекдот с народом-богоносцем…»

К нашему удивлению, правая дама, запрещавшая Керенскому есть груши, возмутилась:

– Мы придем и забросаем вас тухлыми овощами, – заявила она. – А может быть, и стрелять начнем.

Но и либералы, эсеры, народники тоже запротестовали, узнав о предстоящем вечере, и пришлось уступить «общественному мнению» – из трусости.

Мережковские закончили довольно позорно свой идеологический путь. Главным виновником этого падения старичков надо считать Злобина – злого духа их дома, решавшего все практические дела и служившего единственной связью с внешним, реальным миром. Предполагаю, что это он, «завхоз», говорил им: «Так надо. Пишите, говорите, выступайте по радио, иначе не сведем концы с концами, не выживем». Восьмидесятилетнему Мережковскому, кащею бессмертному, и рыжей бабе-яге страшно было высунуть нос на улицу. А пожить со сладким и славою очень хотелось после стольких лет изгнания. «В чем дело, – уговаривал Злобин. – Вы ведь утверждали, что Маркс – антихрист. А Гитлер борется с ним. Стало быть – он антидьявол».

Салон Мережковских напоминал старинный театр, может быть, крепостной. Там всяких талантов хватало с избытком, но не было целомудрия, чести, благородства. (Даже упоминать о таких вещах не следовало.)

В двадцатых годах и в начале тридцатых гостиная Мережковских была местом встречи всего зарубежного литературного мира. Причем молодых писателей там даже предпочитали маститым. Объяснялось это многими причинами. Тут и снобизм, и жажда открывать таланты, и любовь к свеженькому, и потребность обольщать учеников.

Мережковский не был в первую очередь писателем, оригинальным мыслителем, он утверждал себя главным образом как актер, может быть, гениальный актер… Стоило кому-нибудь взять чистую ноту, и Мережковский сразу подхватывал. Пригибаясь к земле, точно стремясь стать на четвереньки, ударяя маленьким кулачком по воздуху над самым столом, он начинал размазывать чужую мысль, смачно картавя, играя голосом, убежденный и убедительный, как первый любовник на сцене. Коронная роль его – это, разумеется, роль жреца или пророка.

Поводом к его очередному вдохновенному выступлению могла послужить передовица Милюкова, убийство в Halles, цитата Розанова – Гоголя или невинное замечание Гершенкрона. Мережковскому все равно, авторитеты его не смущали: он добросовестно исправлял тексты новых и древних святых и даже апостолов. Чуял издалека острую, кровоточащую, живую тему и бросался на нее, как акула, привлекаемая запахом или конвульсиями раненой жертвы. Из этой чужой мысли Дмитрий Сергеевич извлекал все возможное и даже невозможное, обгладывал, обсасывал ее косточки и торжествующе подводил блестящий итог-синтез: мастерство вампира! (Он и был похож на упыря, питающегося по ночам кровью младенцев.)

Проведя целую длинную жизнь за письменным столом, Мережковский был на редкость несамостоятелен в своем религиозно-философском сочинительстве. Популяризатор? Плагиатор? Журналист с хлестким пером?.. Возможно. Но главным образом гениальный актер, вдохновляемый чужим текстом… и аплодисментами. И как он произносил свой монолог!.. По старой школе, играя «нутром», не всегда выучив роль и неся отсебятину – но какую проникновенную, слезу вышибающую!

Парадоксом этого дома, где хозяйничала черная тень Злобина, была Гиппиус: единственное оригинальное, самобытное существо там, хотя и ограниченное в своих возможностях. Она казалась умнее мужа, если под умом понимать нечто поддающееся учету и контролю. Но Мережковского несли «таинственные» силы, и он походил на отчаянно удалого наездника… Хотя порою неясно было, по чьей инициативе происходит эта бравая вольтижировка: джигит ли такой храбрый или конь с норовом?

Кто-то за столом произносит имя Виолетты Нозьер – героини криминальной хроники того периода (девица, убившая отца, с которым состояла в противоестественной связи).

– Вот, – заливается Мережковский и ударяет кулачком в такт по воздуху над столом. – Вот! От Жанны д’Арк до Виолетты Нозьер – это современная Франция.

– Ах, какой из него бы получился журналист! – не без зависти повторял Алданов, с которым я вышел оттуда. – Ах, какой журналист! Подумайте, одно заглавие чего стоит: «От Жанны д’Арк до Виолетты Нозьер».

Такими штучками – и в плане метафизическом – блистал всегда Мережковский. Но особой глубины и даже свежести, подлинной оригинальности в них как будто не оказалось. Да и правды не было, то есть всей правды. От Жанны д’Арк до Шарля де Голля – гораздо справедливее и осмысленнее. А Виолетты Нозьер были повсюду, во все времена. Но Мережковскому главное произвести эффект, сорвать под занавес рукоплескания.

Демонизм – это когда душа человека не принадлежит себе: она во власти не страстей вообще, а одной, всепоглощающей, часто тайной страсти. Думаю, что Мережковский был насквозь демоническим существом, хотя что и кто им владели в первую очередь, для меня неясно.

Собирались у Мережковских пополудни, в воскресенье, рассаживались за длинным столом в узкой столовой. Злобин подавал чай. Звонили, Злобин отворял дверь.

Разговор чаще велся не общий. Но вдруг Дмитрий Сергеевич услышит кем-то произнесенную фразу о Христе, Андрее Белом или о лунных героях Пруста… и сразу набросится, точно хищная птица на падаль. Начнет когтить новое имя или новую тему, раскачиваясь, постукивая кулачком по воздуху и постепенно вдохновляясь, раскаляясь, импровизируя, убеждая самого себя. Закончит блестящим парадоксом: под занавес, нарядно картавя.

Люди постарше, вроде Цетлина[678]678
  Цетлин Михаил Осипович (псевд. Амари; 1882–1945) – поэт, критик, прозаик, переводчик, издатель, мемуарист. В 1920–1940 гг. редактор отдела поэзии в журнале «Современные записки». В 1942–1945 гг. один из редакторов-основателей (вместе с женой и М.А. Алдановым) «Нового журнала» в Нью-Йорке.


[Закрыть]
, Алданова, Керенского, почтительно слушают, изредка не то возражают, не то задают замысловатый вопрос. Кто-нибудь из отчаянной молодежи лихо брякнет:

– Я всегда думал, что Христос не мог бы сказать о педерастах то, что себе позволил заявить апостол Павел.

– Вы будете вечером на Монпарнасе? – тихо спрашивают рядом.

– Нет, я сегодня в «Мюрат».

Мережковский начал с резкого декадентства в литературе. Он был дружен с выдающимися революционерами этого века, такими как Савинков. Считалось, что он боролся с большевиками и марксизмом, хотя во времена нэпа вел переговоры об издании своего собрания сочинений в Москве.

Затем он ездил к Муссолини[679]679
  Муссолини Бенито (1883–1945) – фашистский диктатор Италии в 1922–1943 гг. Захвачен итальянскими партизанами и казнен. Мережковский встречался с Муссолини трижды: 4 декабря 1934 г., 28 апреля и 11 июня 1936 г. Итог встреч: итальянское правительство оплатило пребывание Мережковского в Италии для работы над исследовательско-биографической книгой «Данте» (на итальянском: Болонья, 1938; на русском: Брюссель, 1939).


[Закрыть]
на поклон и получил аванс под биографию Данте. Рассказывал о своей встрече с дуче так:

– Как только я увидел его в огромном кабинете у письменного стола, я громко обратился к нему словами Фауста из Гёте: «Кто ты такой? Wer bist du derm?..» А он в ответ: «Пиано, пиано, пиано».

Можно себе представить, как завопил Мережковский, вывернутый наизнанку от раболепного восторга, что дуче тут же должен был его осадить: «Тише, тише, тише».

Мережковский под этот заказ несколько раз получал деньги. Переводил этого Данте известный итальянский писатель, поэт русского происхождения Ринальдо Петрович Кюфферле[680]680
  Кюфферле Ринальдо Петрович (1903–1955) – поэт, прозаик, переводчик, скульптор. Уроженец Петербурга. В эмиграции преподавал русский язык и литературу в Миланском культурном центре, переводил на итальянский язык Бунина, Зайцева, Шмелева, Мережковского, Вяч. Иванова, Алданова и др.


[Закрыть]
, переводивший и мои две итальянские книги: «Альтро аморэ» и «Эсперианцо американо». От него я кое-что слышал о трансакциях Мережковского.

Сам Дмитрий Сергеевич, отнюдь не стесняясь, рассказывал о своих отношениях с Муссолини:

– Пишешь – не отвечают! Объясняешь – не понимают! Просишь – не дают!

И это стало веселой поговоркой на Монпарнасе применительно к нашим делам.

Мережковский сравнивал Данте с Муссолини и даже в пользу последнего: забавно было бы прочесть теперь сей тайноведческий труд по-итальянски.

Впрочем, вскоре поспел Гитлер, и тут родные гады откровенно зашевелились, выползая на солнышко из темных углов.

Мережковский полетел на нюрнбергский свет с пылом юной бабочки. Идея кристально чиста и давно продумана: в России восторжествовал режим дьявола, предсказанный Гоголем и Достоевским… Гитлер борется с коммунизмом. Кто поражает дракона, должен быть архангелом или, по меньшей мере, ангелом. Марксизм – антихрист; антимарксизм – антиантихрист: quod erat demonstrandum! [Что и требовалось доказать – лат.]

О Муссолини он еще осведомлялся: кто ты есть?.. Но тут, с немцами, и спрашивать нечего: все понятно и приятно.

К тому времени большинство из нас перестало бывать у Мережковских. Кровь невинных уже просачивалась даже под их ковер в квартирке, украшенной образками св. Терезы маленькой, любимицы Зинаиды Николаевны. Там, на улице Колонель Боннэ, вскоре начали появляться, как потом выразился Фельзен, «совсем другие люди».

Иванов, конечно, пристроился к победному обозу и собирался наконец превратиться в отечественного поэта, кумира русской молодежи. Впрочем, думаю, что вполне уютно тогда чувствовал себя только один Злобин.

Злобин, петербургский недоучившийся мальчик, друг Иванова, левша с мистическими склонностями, заменил Философова в хозяйстве Мережковских. На мои недоумевающие вопросы Фельзен добродушно отвечал:

– Мне сообщали осведомленные люди, что у Зинаиды Николаевны какой-то анатомический дефект…

И, снисходительно посмеиваясь, добавлял:

– Говорят, что Дмитрий Сергеевич любит подсматривать в щелочку.

Как бы там ни было, но Злобин постепенно приобрел подавляющее влияние на эту дряхлеющую и выживающую из ума чету. Вероятно, он ее пугал грядущей зимою: холодом, голодом, болезнями… А с другой стороны, борьба с дьяволом-коммунизмом, пайки, специальный поезд Берлин – Москва, эпоха Третьего Завета, новая вселенская церковь и, конечно, полное издание сочинений Мережковского в роскошном переплете. Влияние, любовь, ученики.

Догадки, догадки, догадки… Но как же иначе объяснить глупость этого профессионального мудреца, слепо пошедшего за немецким чурбаном? Где хваленая интуиция Мережковского, его знание тайных путей и подводных царств, Атлантиды и горнего Ерусалима? Старичок этот мне всегда казался иллюстрацией к «Страшной мести» Гоголя.

Недаром на большом, сводном собрании, где выступал Мережковский вместе с Андре Жидом, французская молодежь весело кричала:

– Cadavre! Cadavre! Cadavre! [Труп! Труп! Труп! – фр.].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю