355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Злобин » Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения » Текст книги (страница 13)
Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения
  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 16:00

Текст книги "Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения"


Автор книги: Владимир Злобин


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

HENRI TROYAT – АКАДЕМИК[342]342
  Henri Troyat – академик. Возрождение. 1959. № 90. Henri Troyat, Анри Труайя (р. 1911) – псевдоним выходца из России Льва Тарасова, французского прозаика и драматурга, члена Французской академии с 1959 г.


[Закрыть]

Я ждал этого события давно. Несмотря на свои еще сравнительно молодые годы, он был так похож на академика, что его не могли не выбрать. И его действительно выбрали большинством 23 голосов из 25. В 1938 г. за роман «L’Araigne»* [* «Паук» – фр.] он получил Гонкуровскую премию. Эта была его пятая книга. За первую, «Faux jour»* [* «Ложный свет» – фр.] ему в 1935 г. присудили Prix populiste[343]343
  Приз (премия) популярности (фр.).


[Закрыть]
. Между этими двумя датами Академия наградила его Prix Louis Barthou[344]344
  Prix Louis Barthou – Премия Луи Барту (1862–1934), министра иностранных дел Франции, убитого террористом.


[Закрыть]
, а в 1952-м он получил премию князя монакского. Он вступает в Академию уже в лавровом венке.

Его перу принадлежат многочисленные труды. Перечисляю главные: трилогия «Tant que la terre durera»[345]345
  «Tant que la terre durera» – трилогия «Пока стоит земля» (1947–1952).


[Закрыть]
и пятитомная серия «Les Semailles et les Moissons»[346]346
  «Les Semailles et les Moissons» – серия романов «Сев и жатва» (т. 1–5,1953–1958).


[Закрыть]
. Действие трилогии происходит во время русской революции, во второй серии – в современной Франции. В настоящее время он работает над новой серией исторических романов из эпохи 1815 г., озаглавленной «La lumiere desjustes»[347]347
  «La lumiei'e des justes» – серия исторических романов «Свет праведных» (1959–1963).


[Закрыть]
, первый том которой «Compagnions du coclicot»*[*Компания Коклико» (фр.).] недавно вышел.

Направление его творчества определилось, как он сам об этом рассказывает, после того, как он решил «пустить в оборот капитал своего русского опыта». Он происходит из известной семьи Тарасовых из Армавира. Родился в Москве в 1911 г. Во Франции он с восьмилетнего возраста.

Свой русский опыт он использовал не только в области романа. Его перу принадлежит ряд биографий русских писателей: Достоевского, Пушкина, Лермонтова. В этом году появилась его новая книга «La Vie quotidienne en Russie au temps des derniers tsars»* [*«Повседневная жизнь России эпохи последнего царя» (фр.).]. Задуманы биографии Чехова, Толстого и Горького.

«Многие могли бы это сделать не хуже меня, – сказал он журналистам после приема в Академии, – но мне кажется, что мне легче судить о стиле русского писателя. Прелесть Чехова наполовину от французов ускользает, и две трети юмора Гоголя пропадают в переводе.

Но особенно я люблю писать биографии из-за встречающихся в них нелепостей. В жизни человека столько удивительного, столько – неожиданностей, иногда они огорчают, если вы человеком восхищались, а иногда заставляют восхищаться тем, кого вы презирали. Это очень освежает!»

В 1949 г. два рассказа Труайя – «Наваждение» и «Тэндем» были напечатаны в «Возрождении».


Поговорим о прошлом[348]348
  Поговорим о прошлом. Возрождение. 1959. № 91.


[Закрыть]

Заглянуть в прошлое иногда очень полезно (когда это возможно). У меня сохранились несколько моих речей в «Зеленой лампе» начала тридцатых годов. Они приобретают сейчас особый интерес в связи с утверждением Ульянова о русской эмиграции, которая, по его мнению, ничего не создала. По ним видно, каких невероятных усилий стоила ей победа над «духом отрицания, духом сомнения»[349]349
  …«духом отрицания, духом сомнения»… – См. у М.Ю. Лермонтова в поэме «Демон»: «Дух отрицанья, дух сомненья // Летал над грешною землей».


[Закрыть]
, которым ныне одержим Ульянов, а до него были многие другие.

Вот для начала газетный отчет о заседании «Зеленой лампы», посвященном докладу Д.В. Философова.

«В четверг, 31 мая, состоялось «открытое собрание «Зеленой лампы»[350]350
  «…собрание «Зеленой лампы». – В собеседовании на тему «От чего зависит эмиграция» (по докладу Д.В. Философова, зачитанному З.Н. Гиппиус) приняли участие А.В. Алферов, Злобин, Г.В. Адамович, B.C. Варшавский, Б.В. Дикой, Н.А. Оцуп, Д.С. Мережковский и др.


[Закрыть]
. Тема собеседования – доклад Д.В. Философова, прочитанный в варшавском Литературном содружестве и напечатанный в журнале «Меч»[351]351
  «Меч» (Варшава, 20 мая 1934 – 27 августа 1939) – литературно-политический еженедельник, который возглавляли Д.В. Философов (в Варшаве) и Д.С. Мережковский (в Париже). С 1934 г. воскресная газета (редакторы В.В. Бранд и Г.Г. Соколов).


[Закрыть]
– «От чего зависит возрождение эмиграции».

З.Н. Гиппиус после небольшого вступительного слова читает, в сокращенном виде, доклад Д. Философова. Публика слушает внимательно.

Первым из оппонентов выступает А. Алферов[352]352
  Алферов Анатолий В. (1902?—1954?) – прозаик, критик. Автор книги «Очерки по истории русской литературы XIX века» (Прага, 1925). В 1930-е гг. жил в Париже, работая маляром. Участник собраний «Зеленой лампы» и «Перекрестка», вечеров «Круга». Печатался в журналах «Встречи», «Иллюстрированная Россия», «Полярная звезда» (соредактор), «Числа».


[Закрыть]
. Ему понятно настроение Философова, оно близко очень многим эмигрантам, пожалуй, даже и тем, кому Философов бросает вызов. Однако содержание «активизма», к которому Философов призывает, Алферову не ясно, т. е. его доступное (осуществимое) содержание. Ясно только недоступное. Такие понятия, как «воля к бытию», «не подчинение материи, а овладение ею» и т. д., суть понятия, которые не предполагают определенного действия. Алферову даже кажется, что под ними с одинаковым удовольствием подписались бы и американский бандит Диллингер и любой отец Церкви. Совершенно ясно только одно: нужно служить Богу. Но ведь это такая бесконечно сложная и трудная вещь, в особенности когда это предлагается в политическом журнале. Как, например, перевести Евангелие на политику? К тому же оно и на службе у многих здешних политических врагов Философова. Хочется верить, что есть здесь действительно «элита» – «Божья гвардия», которой все известно, которой, может быть, даже и не нужно никаких соединительных тканей, и все это ей смешно. Но что же делать с громадной эмигрантской массой? Ведь ей мало Бога, и во имя Бога ей нужно дать нечто видимое и конкретное, какой-то трамплин, упор. Почему же ей ничего не дают те, кто знает об этом?

Выступающий после Алферова В. Злобин высказывает опасение, что вопрос, поставленный Философовым, или вовсе не будет услышан в Париже или будет встречен враждебно. Возрождение эмиграции? Но для большинства это такое же невозможное и уже почти ненужное чудо, каким стало падение большевиков. Парижская «элита», не говоря уже о круге обывательском, к вопросам общественным охладевает с каждым днем все больше. Сейчас другой вопрос на очереди – о праве на личную жизнь, на личное счастье, как будто это право когда-либо кем-либо оспаривалось. Факт очень характерный, и не трудно догадаться, что дело тут вовсе не в «личном счастье», помешать которому возрождение эмиграции никак не может, скорее, наоборот, а в безответственном индивидуализме или, что то же самое, в бессовестном рационализме. Он-то и есть главный враг того праведного дела, к какому призывает Философов.

И не то удивительно, что мы «рассудку вопреки, наперекор стихиям» продержались столько времени в невозможных условиях, но то, что всего крепче, всего прочнее на свете оказался волосок, на котором мы висим над пропастью. А громады за это время рушились воистину вековые.

Может быть, судьба русской эмиграции, этого «малого стада», действительно не погибнуть. Но не будем искушать судьбу. Мы боремся не только за себя, но и за какую-то общечеловеческую правду».

Одним из необходимых условий этой борьбы была, конечно, непримиримость к большевикам. Но были две непримиримости – подлинная и мнимая. Об этом Гиппиус написала впоследствии целый трактат (который Философов называл «кристаллографией»). Выдержка, которую я сейчас приведу, однако не из трактата Гиппиус, а из моей речи на соединенном собрании «Зеленой лампы» и одной политической группы молодежи, главных участников которой я назову ниже. Вот что я сказал в заключительном слове (отчет об этом собрании был напечатан в «Возрождении»),

«Если б меня спросили, какое сейчас самое положительное явление в мире, я бы, не задумываясь, ответил – непримиримость к большевикам.

Но есть две непримиримости – не старая и новая, а подлинная и мнимая. Их часто смешивают, принимают одну за другую, особенно иностранцы, сплошь и рядом ошибающиеся – на свою же голову.

Непримиримость, которую мы здесь сегодня по-разному выражали, – вся подлинная и потому – великая сила. Это как бы наш «золотой фонд», наш «основной капитал», и смысл сегодняшнего собрания в том, что мы этот капитал реализовали и, таким образом, положили начало для возможной в будущем совместной работы».

К сожалению, ничего из этого не вышло. Может быть, оттого, что «Зеленая лампа» хотя политики и не чуждалась и очень за ней следила, но была обществом не политическим, а литературным. Поремский же и Рождественский – ибо это были они – будущие основатели партии «солидаристов», уже тогда, главным образом, интересовались политикой. Литература была для них, как для большевиков, с которыми они продолжают воевать, сохранив всю юношескую свежесть своей непримиримости, только средством пропаганды.

Но их борьба была с самого начала – борьбой с врагом внешним. С внутренним, с тайным, невидимым, с «умным и страшным духом небытия», как его называет Достоевский, боролась, как умела, «Зеленая лампа». И борьба была не легкая, ибо «дух небытия», как всякий дух, был неуловим.

Помню доклад об «эмигрантской литературе» В. Ходасевича[353]353
  …доклад об «эмигрантской литературе» В. Ходасевича… – Имеется в виду доклад «Отчего мы погибаем?» (см. объявление в газ.: Возрождение. 1933. 6 апр.), сделанный Ходасевичем на заседании литературного общества «Перекресток». Его статья по докладу – «Литература в изгнании» (Возрождение. 1933. 27 апр. и 4 мая).


[Закрыть]
и через неделю доклад Алферова[354]354
  …доклад Алферова… – «Будни эмиграции (Куда мы идем?)». Содокладчик-оппонент Злобин. В дискуссии выступили Е.В. Бакунина, B.C. Варшавский, З.Н. Гиппиус, Ю.В. Мандельштам, Д.С. Мережковский, Н.А. Оцуп, Б.Ю. Поплавский, M.Л. Слоним, В. А. Смоленский, Ю.К. Терапиано и др. (см. отчет: Числа. 1933. № 9).


[Закрыть]
о «Буднях эмиграции». На последнем я был оппонентом. Вот приблизительно мои возражения – Алферову и заодно Ходасевичу.

«Доклад Алферова как бы продолжение доклада Ходасевича. Ходасевич судил и осудил русскую эмигрантскую литературу. Алферов судил и осудил русского эмигранта.

По поводу этих двух докладов у меня – один вопрос: по отношению к какому идеальному должному осуждается наше сегодняшнее данное? Какой должна быть в идеале эмигрантская литература и как должен себя вести русский человек в изгнании, если он хочет быть идеальным эмигрантом, достойным сыном своего отечества?

Но ни у Ходасевича, ни у Алферова на этот вопрос ответа нет. У Алферова есть, впрочем, кое-какие на это намеки. Пользуясь ими, я попытаюсь изобразить идеального эмигранта, каким его видит Алферов, чтобы выяснить, справедлив ли его суд над русской эмиграцией».

Но прав ли в своем суде над эмигрантской литературой Ходасевич, я ввиду отсутствия каких-либо конкретных данных, к сожалению, лишен возможности выяснить. Ходасевичу кажется, что эмигрантская литература погибает вовсе не оттого, что она эмигрантская, а оттого, что она недостаточно эмигрантская. В ней нет или потухла идея миссии, посланничества. Но в чем именно положительное содержание этой идеи, Ходасевич не указывает. Главного, единственно для нас важного мы не знаем.

Оно не в том, конечно, это главное, – жива или потухла в эмигрантской литературе идея миссии, а в том, кем именно из писателей и почему эта идея предана. Кто из них и на какую чечевичную похлебку променял свое духовное первородство.

Отсутствие прямого ответа на этот вопрос лишает нас возможности сделать из доклада Ходасевича практический вывод, хотя сам он и считает, что такой вывод был бы полезен. Единственный вывод, какой из его доклада можно сделать, – это закрыть «Перекресток»[355]355
  «Перекресток» (1928–1937) – литературная группа поэтов, живших в Париже (П. Бобринский, Д. Кнут, Ю. Мандельштам, В. Смоленский, Ю. Терапиано и др.) и Белграде (И. Голенищев-Кутузов, Е.Тагер и др.).


[Закрыть]
, закрыть «Зеленую лампу», закрыть вообще все литературные кружки и общества и вместо всего того основать «Клуб самоубийц» (по поводу воскресных собраний у Мережковских он писал З. Гиппиус: «Разгоните этот скотный двор»).

Но вправе ли мы сделать такой вывод из доклада чисто литературного, каким хочет быть доклад Ходасевича? По-моему, вправе. Отделять произведение от автора вообще трудно, а в данном случае, когда дело касается гибели литературы, да еще из-за предательства некоей высокой идеи, – совершенно невозможно. Провал эмигрантской литературы, если б удалось его окончательно и безапелляционно установить, свидетельствовал бы о провале писателя-эмигранта как человека, а не как писателя только. Вот об этом, об исчезновении в русском эмигранте Человека – человеческого начала, и говорит Алферов, продолжая и углубляя доклад Ходасевича. Погибает и уже почти погиб, как Алферову кажется, не русский эмигрант, не русский человек, а человек вообще, Человек с большой буквы. «Идеальный эмигрант», каким он представляется Алферову, и есть, прежде всего и главным образом, такой Человек. С этой точки зрения можно с правом сказать, что наше пребывание в эмиграции нечто иное, как экзамен на человека, экзамен, который мы, по мнению Алферова, не выдержали. С этой же точки зрения та мессианская идея, положительное содержание которой Ходасевич не вскрывает, – нечто иное, как наша всечеловечность, всемирность – идея всеобщего братства. Только теперь становится ясным, в каком тяжелом преступлении обвиняет Ходасевич эмигрантскую литературу, в частности русских писателей эмигрантов. Ведь дело идет ни более ни менее, как о вечной гибели – о гибели души России. Вопрос этот в такой его постановке настолько для нас серьезен, что мы были бы вправе требовать от Ходасевича, чтобы он вышел из узких рамок чисто литературного исследования и имел бы мужество выступить с открытым разоблачением, назвав имена и факты, указав путь – если таковой имеется, – какой мог бы, пока еще не поздно, спасти нас от надвигающейся катастрофы.

Но вернемся к Алферову, посмотрим, какой выход из положения указывает он. В этом не так просто разобраться. Доклад Алферова очень путан.

Мы должны прежде всего восстановить в себе свой человеческий образ и укрепить между собой человеческую связь. Мы должны понять, что все мы люди и что в гибели России все мы равно повинны. Против этого трудно возражать – общее место. Но далее начинается нечто двусмысленное. Алферов говорит буквально следующее: «Думается мне, лишь тогда мы могли бы найти утешение, стать цельными людьми, достойными сынами отечества, когда все без исключения (курсив мой. – В.З.) граждане России представились бы нам не как существа низшего порядка, а самыми обыкновенными людьми, пусть ожесточенными, опустившимися, но родственными нам по крови и сердцу, во всяком случае, достойными не меньшего сожаления, чем мы сами. Брататься с ними, конечно, не стоит, но узнать их поглубже, попытаться исправить тех, кто нуждается в исправлении, переложить часть их ответственности за совершенное на себя (курсив мой. – В.З.) – мы обязаны». И этого, по убеждению Алферова, требует не только христианская мораль, для многих недоступная, но самая обыкновенная человеческая житейская совесть.

Признаюсь, против этого восстает не эмигрантское, а все мое человеческое естество. Восстает против смешения «всех без исключения граждан России», т. е. в том числе и палачей с жертвами. Это они, палачи, нам родственны по крови и сердцу?

Чудовищно!

Есть преступленья вопиющие, смертные, неискупимые. Мы об этом забыли. Вспомните того грешника, что в «Страшной мести»[356]356
  «Страшная месть» (1832) – повесть Н.В. Гоголя.


[Закрыть]
бросается к старцу отшельнику, умоляя за него помолиться. Вспомните, как старец раскрывает Евангелие и как наливается кровью каждая буква.

Так вот, если б идеальный эмигрант Алферова действительно, не на словах, а на деле переложил на себя хотя бы только самую малую часть ответственности за то, что до сих пор происходит в России, то не то что Евангелие, а любая человеческая книга, вся наша грешная, эмигрантская, но под знаком непримиримости к палачам рожденная литература налилась бы кровью и он почувствовал бы величайший ужас и величайшее отчаяние.

Идеальный эмигрант Алферова – это некто в маске, которую ему иногда удается выдать за человеческое лицо.

Это он напустил в наш эмигрантский дом уныние и безнадежность.

Это он внушает нам, что мы старики, что мы всего лишились, все забыли, все предали, что мы ничего в эмиграции не сделали и не сделаем, ибо время наше прошло, что всех нас ждет неизбежная близкая гибель.

На это мы отвечаем:

«Врешь. Жив Бог. Жива душа России. Мы уже много сделали и, с Божьей помощью, доведем свое дело до конца, хотя бы наши эмигрантские будни стали еще мрачнее».


Почти свобода[357]357
  Почти свобода. Возрождение. 1959. № 91.


[Закрыть]

В свое время Георгий Иванов горько оплакивал старого русского интеллигента, которого считал лучшим в мире читателем. С его исчезновением русская литература потеряла верного друга.

А чего хотел новый читатель эмигрант, чего он ждал от русской литературы – толком не знал никто. Сказать, что ничего, как многие говорили, было также неверно, как сказать, что если в эмигрантской литературе чего-то не хватает, что было ему необходимо, то виновата цензура (она была – негласная и двуликая, лево-правая). На это редакторы, скажем, «Современных записок» могли возразить (и возражали), что не раз печатали на страницах своего журнала произведения русских писателей, политически журналу совершенно чуждых. Большего требовать нельзя. Что же до стороны чисто литературной, то эмигрантские цензоры-редакторы нисколько не скрывали, что искусство не их специальность. Зато они и были осторожны – из старых брали тех, кто с именем, из молодых, кто имел хотя бы небольшой литературный стаж или за кого ручались «мэтры».

Я это говорю к тому, чтобы не получилось ложного представления, будто у наших здешних писателей столы ломились от гениальных произведений, а цензоры печатали только Гурвича[358]358
  Гурвич Георгий Давидович (1894–1965) – социолог, правовед, философ, публицист. В эмиграции с 1921 г. (Берлин, Париж). В 1920—1930-е гг. печатался в журнале «Современные записки».


[Закрыть]
и Минцлова[359]359
  Минцлов Сергей Рудольфович (1870–1929) – прозаик, историк, библиограф. В эмиграции с 1918 г. (Финляндия, Сербия, Латвия).


[Закрыть]
. Русская зарубежная литература была вовсе не так угнетена, как это могло показаться после нашумевшей речи З. Гиппиус «У кого мы в рабстве?..»[360]360
  …после нашумевшей речи З. Гиппиус… – Имеется в виду выступление Гиппиус на собрании «Зеленой лампы» 11 июня 1931 г. на тему «У кого мы в рабстве? (О духовном состоянии эмиграции)». После вступительного слова Г.В. Иванова в дискуссии приняли участие Г.В. Адамович, B.C. Варшавский, Б.К. Зайцев, Злобин, А.И. Куприн, Д.С. Мережковский, Н.А. Оцуп, Б.Ю. Поплавский, Ю. Фельзен, М.О. Цетлин. Речь Гиппиус напечатала варшавская газета «За свободу!» (1931.21 июня).


[Закрыть]
. Почти все могло быть напечатано в крайнем случае в порядке дискуссионном.

Да, почти все. Русская зарубежная печать была почти свободна. Можно было развивать в ней какие угодно политические взгляды, высказывать самые передовые мысли об искусстве, говорить и о христианстве и религиозном возрождении России – для всего этого в отдельности находилось место. Но стоило соединить три темы – о христианстве, общественности и свободе в одну проблему, как тотчас же все двери закрывались, вы становились равно неприемлемы для всех существующих в эмиграции направлений. Я думаю, едва ли сами цензоры понимали, в чем тут дело. Они делали это инстинктивно, из какого-то им самим неведомого чувства самосохранения.

Между тем эта триединая проблема возникла не в эмиграции, а давно, еще в России, во времена символизма, но и тогда относились к ней так же, как теперь здесь, с тем же ужасом и отвращением – от Победоносцева[361]361
  Победоносцев Константин Петрович (1827–1907) – ученый-правовед, переводчик, публицист. В 1880–1905 гг. обер-прокурор Святейшего Синода.


[Закрыть]
и митрополита Сергия[362]362
  Сергий (в миру Иван Николаевич Страгородский; 1867–1944) – церковный деятель, духовный писатель. В 1901–1905 гг. ректор С.-Петербургской духовной академии. Председатель Религиозно-философских собраний. Архиепископ Финляндский и Выборгский. С 1917 г. архиепископ, а затем митрополит Владимирский и Шуйский. В 1926 г. был арестован. С 1927 г. заместитель Патриаршего местоблюстителя (главы Русской Православной Церкви). В 1942 г. стал патриархом Московским и всея Руси.


[Закрыть]
до марксистов Петра Струве[363]363
  Струве Петр Бернгардович (1870–1944) – экономист, историк, философ, критик, публицист, политический деятель; академик Российской Академии наук (1917). Лидер партии кадетов. В 1906–1918 гг. редактор петербургского журнала «Русская мысль». Соавтор сборника «Вехи» (1909), вызвавшего долгую политическую полемику, которая завершилась изгнанием ее участников из России. С 1920 г. в эмиграции. В 1925–1927 гг. под ред. Струве в Париже выходила ежедневная газета «Возрождение», в 1927–1928 гг. – «Россия», в 1928–1934 гг. – «Россия и славянство».


[Закрыть]
и Бердяева[364]364
  Бердяев Николай Александрович (1874–1948) – философ, публицист. В 1922 г. выслан из России. Основатель и редактор парижского журнала «Путь» (сентябрь 1925 – март 1940). Автор около 40 книг и более 500 статей.


[Закрыть]
. Какая странная солидарность. Тут есть над чем призадуматься, особенно цензорам левым.

Но не важно, какая цензура нас «угнетала» – или левая или правая. Дело не в этом, а в том особом духе, которым были проникнуты не только «охраняющие входы» нашей зарубежной печати, но вообще вся культурная сфера со всем, что в ней происходило. Дух этот, о какой знакомый! Как его назвать? Революция, реакция, реставрация? Назовем его просто «мертвый дух». А какого он происхождения – левого или правого, – не все ли равно.

Но вернемся к читателю. Несмотря на все свои недостатки и пороки, он от мертвого духа отталкивался. К счастью, не вся наша зарубежная литература была этим духом заражена, иначе не было бы вопроса «У кого мы в рабстве?». Но поскольку дело шло о литературе официальной, цензурой разрешенной и одобренной, можно было сказать почти с уверенностью, что современного русского читателя, русского человека в изгнании она удовлетворить не могла.

Чего ж он хотел?

Вряд ли он сам отдавал себе в этом отчет.

Бог, земля и свобода – не эти ли три вещи более всего нужны сейчас всякому русскому человеку, не утратившему человеческий образ и подобие?

Но цензоры опять скажут: да ведь только этим и полна вся наша печать. Только об этом все и говорят. Да, но раздельно, в разных углах. А попробуйте соединить эти три вопроса о Боге, земле и свободе в одну проблему, как воцаряется гробовое молчание.

Понять, что эти три вопроса не разрешимы в отдельности, а лишь вместе, что эта триединая проблема нам задана самой историей, – начало победы над «духом небытия».

Но судить нас будет только Россия.


О моем однофамильце[365]365
  О моем однофамильце. Возрождение. 1959. № 92.


[Закрыть]

В своем ответе на статью И.В. Одоевцевой «В защиту поэзии» Ульянов пишет: «Ни на один из многочисленных откликов, вызванных статьей «Десять лет», я не отвечал. Большинство писало о вещах, не имевших ко мне прямого отношения, либо возражало на свои же собственные измышления» («Н<овое> р<усское> с<лово>», 10-V.59).

То же мог бы сказать и я о статье Ульянова «Ошибочная амнистия» («Н<овое> р<усское> с<лово>», 14-VI. 59), о той ее части, где он говорит обо мне и о моем ответе на его статью «Десять лет» («Возрождение», тетрадь 88).

То, что из меня делает Ульянов, даже не карикатура – до того это не я и содержание, какое он в мои слова вкладывает, до того не соответствует их смыслу, что в первую минуту не соображаешь, о ком и о чем речь. Не я, а какой-то манекен, который он же выдумал и с которым по-настоящему сражается. Первый логический из этого вывод – это что и я сражаюсь с манекеном и что настоящий живой Ульянов тут ни при чем. Мы оба бьем мимо цели.

Когда я писал: «Вот уже сорок лет, как мы на волоске над пропастью…» – я хотел подчеркнуть элемент чудесности в нашей эмигрантской судьбе. Как было не понять такой простой вещи. Я писал: «Ульянов не заметил: в нашей судьбе, в судьбе русской эмиграции есть нечто парадоксальное, как бы вечный вызов здравому смыслу». Висеть на волоске над пропастью – значит быть готовым к ежеминутной катастрофе, которая может кончиться гибелью. Что общего между человеком в таком положении и комфортом – ей-Богу, не вижу. Но вот в ответ на мои слова о чуде, о том, что, несмотря на все испытания и беды нашей эмигрантской жизни, судьба нас хранит, – Ульянов пишет: «Я не психиатр и не могу дать определения внутреннему состоянию, продиктовавшему эти строки, но они превосходно объясняют, почему человек, комфортабельно устроившийся «на волоске над пропастью», слышать не хочет ни о каких опасностях». При всем сознании своего несовершенства я никак не могу отнести эти слова к себе. Мне все время кажется, что Ульянов говорит о каком– то моем однофамильце. Но это, может быть, именно потому, что я как раз из числа тех оппонентов Ульянова, для которых, как он думает, «самого понятия «осознания» зла не существует». Говорю «может быть», потому что возможно и другое объяснение. Возможно, что мы с Ульяновым (т. е. я, а не мой однофамилец) в слово «зло» вкладываем различное содержание и то, что Ульянову кажется злом, мне таковым не кажется или кажется злом «не столь большой руки». Продолжая разоблачать моего однофамильца, Ульянов говорит: «Мои выступления, постоянно напоминающие о близости катастрофы, приводят его в бешенство». За бешенство однофамильца не отвечаю. Но о близости какой катастрофы говорит Ульянов? Для меня есть только одна – война. По сравнению с нею все другие – пустяки.

В пылу спора я назвал Ульянова «удавом» и «людоедом». По этому поводу он пишет: «Подозреваю, что «зверь из бездны», «Антихрист» тут же промелькнул в его мозгу. Злобину, прожившему всю свою парижскую жизнь с Мережковскими, стоило, вероятно, немалого труда воздержаться от этих пифических слов. Остановила, надо думать, мысль: «Много чести будет». Что именно «мелькало в мозгу» моего однофамильца и какая происходила в нем внутренняя борьба, лучше меня знает выдумавший его Ульянов. В моем же мозгу мелькало слово совсем другого порядка, нисколько не пифическое, очень точное, произнести которое в споре с Ульяновым, надеюсь, не придется.

Посвященную мне часть своей статьи Ульянов заканчивает: «Полагаю, что Е.Д. Кускова, отнюдь не политическая единомышленница Мережковских, ближе к ним по духу, чем «свой» человек Злобин. У нее было то, что всегда отличало чету Мережковских, – тревога за будущее русской культуры, и чего совсем нет у Злобина».

Т.е. у моего однофамильца. Прошу читателя не смешивать. Что же до «четы Мережковских» с их тревогой за будущее русской культуры, то это было не совсем так, как представляет себе Ульянов. Вообще он Мережковских ненавидит. Я это уже давно замечал. Не то чтоб они были в действительности лучше или хуже, чем кажется Ульянову, – не лучше, не хуже, а другие. И мир, в каком они жили, тоже был особенный, ни на какой другой не похожий.

В этом мире не было ни времени, ни пространства, и вместе с тем это не был мир отвлеченных понятий, мир идей. В нем все было в высшей степени реально. Время и пространство как бы переставали в присутствии Мережковских быть преградой между людьми, становились соединяющими их мостами. Об этом хорошо говорит в своем стихотворении «Над забвеньем» Гиппиус:


 
Не память, а – воскресенье.[366]366
  Не память, а – воскресенье… – Неточно из стих. «Над забвеньем» (сентябрь 1928). У Гиппиус 1-я строка: «Не память, – но воскресенье».


[Закрыть]

Мгновений обратных лет.
Так бывшее над забвеньем
Своею жизнью живет.
 

К России относились не всегда одинаково:


 
Мы – дети, матерью проклятые,
И проклинающие мать.
 

Но любили ее – оба – страстно, Гиппиус, пожалуй, даже страстнее, чем Мережковский. В <19> 18 г., под большевиками, она писала:


 
Если гаснет свет – ничего не вижу.
Если человек зверь – я его ненавижу.
Если человек хуже зверя – я его убиваю.
Если кончена моя Россия – я умираю.
 

Эта страстность на первый взгляд плохо вяжется с тем представлением, какое мы имеем о Гиппиус (до сих пор!). В свое время я это отметил в статье «Неистовая душа»* [* См. «Возрождение», тетрадь 47]. Вот что я тогда писал: «Кто, глядя на эту нарумяненную, надменную, немолодую даму, лениво закуривающую тонкую, надушенную папиросу, на эту капризную декадентку, на эту немку, мог бы сказать, что она способна живой закопаться в землю, как закапывались в ожидании Второго Пришествия раскольники, о которых с таким ужасом и восторгом рассказывает в своей книге «Темный лик» В.В. Розанов? Да, такой в своем последнем обнажении была З.Н. Гиппиус – неистовая душа».

Мы привыкли к ледяному тону, к жестокому спокойствию ее стихов. Но среди русских поэтов XX века по силе и глубине переживания вряд ли найдется ей равный. Напряженная страстность некоторых ее стихотворений поражает. Откуда этот огонь, эта нечеловеческая любовь и ненависть?

Но Россией для Мережковских исчерпывалось не все. Был еще мир – земля, и они его любили не меньше, чем Россию, – той же не отвлеченной, страстной любовью. За три месяца до революции, в ноябре <19>16 г., Гиппиус писала:


 
Милая, верная, от века Суженая,
Чистый цветок миндаля,
Божьим дыханьем к любви разбуженная,
Радость моя – Земля!
 
 
Рощи лимонные – и березовые,
Месяца тихий круг.
Зори Сицилии, зори розовые, —
Пенье таежных вьюг.
 
 
Всю я тебя люблю, Единственная,
Вся ты моя, моя!
Вместе воскреснем, за гранью таинственною,
Вместе – и ты, и я![367]367
  Милая, верная, от века Суженая… – Из стих. Гиппиус «Божья» (ноябрь 1916).


[Закрыть]

 

Я не сомневаюсь, что тревога Екатерины Дмитриевны Кусковой за будущее русской культуры была вполне искренна и что она ее любила не меньше, чем, скажем, Горький. Кстати, об этой любви Горького к культуре Гиппиус когда-то писала:


 
Он был титулярный советник.
Она – генеральская дочь,
Он сделал ей предложенье,
Она прогнала его прочь.[368]368
  Он был титулярный советник… – Неточно 1-я строфа из стих, без названия Петра Исаевича Вейнберга (1831–1908), положенного на музыку А.С. Даргомыжским.


[Закрыть]

 

Но что между Кусковой и Мережковскими существовала какая-то внутренняя связь и что они были друг другу близки по духу, как in extremis* [* В последний момент – фр.], утверждает Ульянов, – по меньшей мере спорно.

Тревога Мережковских была не за будущее русской культуры, а за то, что культуры первее – за Человека. Без него не то что о культуре, но и о самой плохенькой цивилизации нельзя даже подумать. Однако если все зависит от человека, то вопрос культуры в скрытой форме, вопрос о свободе – без нее человек, как творческая личность, не существует, – т. е. это вопрос и политический, а не только гуманитарный. О какой же близости между «четой Мережковских» и Кусковой может быть речь, раз они, по собственному признанию Ульянова, политические противники?

Я знаю, Ульянов не доверяет личным воспоминаниям, и, может быть, он прав, ибо в большинстве случаев их точность сомнительна. Послушаем поэтому, что говорит о Кусковой (которая какой была – такой до смерти и осталась), сама Гиппиус в весьма поучительной статье «Невинные признания». Статье предпослан эпиграф: «Сама себя раба бьет…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю