Текст книги "Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения"
Автор книги: Владимир Злобин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Ермилов, обладавший той же способностью, что и Эренбург, быстрого превращения белого в черное и черного в белое в зависимости от потребностей текущей политики, на этот раз благодаря случаю оказался недалек от объективной истины. Уже в самом заглавии новой статьи бросались в глаза два необычайных для советской критики определения: величие писателя Достоевского и русский национальный характер его произведений. Еще в 1939 г. для того же Ермилова главным в Достоевском была реакционная идеализация рабской опустошенности и смирение. В 1942 г. Ермилов признается, что за время войны ему пришлось по-новому продумать русскую литературу.
Подчеркивая и выделяя антифашистский характер творчества Достоевского, Ермилов не чуждается и некоторых натяжек. Так, в смердяковщине он усматривает предугаданное писателем появление ницшеанских и шпенглеровских героев[263]263
…ницшеанских и шпенглеровских героев. – Ницше Фридрих (1844–1900) – немецкий философ; автор трудов, написанных в жанре философско-поэтической эссеистики: «Рождение трагедии из духа музыки» (1872), «По ту сторону добра и зла» (1886), «Так говорил Заратустра» (1883–1884) и др. В своих сочинениях проповедовал культ сильной личности. Шпенглер Освальд (1880–1936) – немецкий философ, историк. Развил учение о культуре как множестве замкнутых «организмов», выражающих коллективную «душу» народа.
[Закрыть] – отщепенцев и отшельников, лишенных чувства общественности. Этот сверхчеловек позднейшей немецкой реакционной литературы, по мысли Ермилова, уже задолго до нее был Достоевским воплощен в образе «сверхлакея» Смердякова.
В лице Ермилова советская критика значительно отошла от своего прежнего непримиримо враждебного и подчеркнуто отрицательного отношения к «Бесам». Говоря о «Бесах», он постоянно находил положения, снимающие с романа реакционные покровы и очищающие его содержание и направленность от антисоциалистических тенденций. По Ермилову, Достоевский в «Бесах» разоблачил политического шарлатана и авантюриста Нечаева[264]264
Нечаев Сергей Геннадьевич (1847–1882) – организатор тайного общества «Народная расправа». Убил, заподозрив в предательстве, студента И.И. Иванова и скрылся за границу, однако вскоре был выдан швейцарскими властями. Приговорен к 20 годам каторги. Умер в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.
[Закрыть] в образе Петра Верховенского. Для характеристики этих «бесов» критик прибегает к современной советской публицистической терминологии и определяет их как среду «отщепенцев», «политических гангстеров», «авантюристов», «убийц», «шантажистов» и т. д. Шигалев – «теоретик смердяковщины». Подчеркиваются моменты открещивания и отмежевывания героев романа от какой-либо «близости социализму». Так, исподволь внушается мысль, что никакой пародии на социалистов в «Бесах» нет, ибо прямого отношения к настоящему социалистическому движению Достоевский не имел.
Реабилитация Достоевского и его постепенное превращение в носителя коммунистических идеалов продолжались и по окончании войны, вплоть до начала ждановской реакции[265]265
Ждановская реакция. – По имени советского политического деятеля Андрея Александровича Жданова (1896–1948). В 1946 г. вышло постановление ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград”», направленное против «идеологически вредных произведений», к которым относились произведения М. Зощенко и А. Ахматовой. Жданов, глава ленинградской партийной организации, выступил с докладом по поводу этого постановления на собрании лениградских писателей.
[Закрыть], т. е. в период между 1945–1947 гг. Спор фактически вылился в открытое, последовательное и решительное отрицание правоты за тем направлением советской критики, что берет свое начало от Михайловского[266]266
Михайловский Николай Константинович (1842–1904) – публицист, социолог, критик, теоретик народничества. В 1892–1904 гг. – редактор журнала «Русское богатство». Автор полемических статей о Достоевском, в которых осуждает, в частности, роман «Бесы».
[Закрыть] и через Горького доходит до Ярославского. Но «апофеоз» Достоевского наступил лишь через десять лет, когда он снова, как во время войны, стал нужен партии для ее чисто утилитарных целей, именно он, Достоевский.
Поворот к нему был вызван тактическими (но не принципиальными) изменениями в курсе нового «коллективного руководства» КПСС. Замалчивать такого гиганта, как Достоевский, было нецелесообразно и даже вредно, и, наоборот, его реабилитация после «культа личности» была на руку послесталинскому руководству. Затем, перемена отношений к Достоевскому совпадает с юбилейными датами (135 лет со дня рождения и 75 лет со дня смерти в 1956 г.). Не отпраздновать эти во всем мире известные даты опять-таки было верхам не выгодно. «Коллективное руководство» чрезвычайно чувствительно к общественному мнению, особенно зарубежному. Имя Достоевского в руках коммунистов, стремившихся убедить Запад в искренности своей новой политики в искусстве, было важным козырем. Что маневр удался, свидетельствует вызванный им за рубежом интерес к русским делам и разговоры об эволюции советской власти. Восхождение Достоевского на советскую сцену ничем не отличается от всякого другого мероприятия в интересах политической пропаганды.
Развенчание «культа личности», провал советского положительного героя, существующего лишь в партийной пропаганде, предрешили и в области художественной политики ставку на «простых людей». Пришлось заняться изучением психики этих рядовых членов общества, искать в них положительные качества, перевоспитывать и обращать в героев. Вот здесь-то Достоевский и оказался незаменим. Что именно в эту сторону было партией направлено использование в советском театре Достоевского, свидетельствует сама советская пресса.
Возврат к идеям и темам Достоевского взволновал и заинтересовал советского актера и советского зрителя. После ходульных советских героев правдивые образы Достоевского сразу нашли путь к сердцам, чистота которых сохранилась, несмотря на все испытания. Советская власть и это старалась использовать в своих целях, подменяя право человека на счастье – счастьем социалистического человека, любовь к ближнему – дружбой советских народов (классовой дружбой), неподкупность – коммунистической честностью, жертвенность – советским патриотизмом и т. д. Не забывалось и «социальное звучание» спектаклей Достоевского, т. е. – опорачивание старого общества и возбуждение «гражданской ненависти» ко всему «отжившему».
Подлинного, настоящего Достоевского советский зритель не видит и не увидит, ему преподносят препарированного по советскому рецепту и советским способом не Достоевского, а его труп.
3. Достоевский и мы
Но мы, видим ли мы подлинного Достоевского?
Многое в нем потеряло для нас свою актуальность. Ставрогин, например, и все, что так или иначе связано с революцией – русской, – все о ней пророчества (увы, сбывшиеся). И даже «вечный» вопрос, вопрос Ивана Карамазова Алеше: «Есть Бог или нет?» Не потому, однако, что после всего пережитого, передуманного и перечувствованного мы потеряли веру в Бога. Нет, но вопрос ставится сейчас иначе – острее. Сейчас уже не спрашивают, есть ли Бог, а какой Он и как Его отличить от дьявола. При нашем совершенном смещении понятий и той каше, какая заварилась в мире, – это не так легко.
Но если мы в самом деле хотим восстановить иерархию ценностей, мы должны прежде всего преодолеть страх. Это первое условие. Второе – ничему не удивляться.
Не удивляйся ничему
И ничему не ужасайся.
Больше всего нас пугал даже не Достоевский, а Гоголь. Впрочем, пугали все. Гоголь «Вием», «Страшной местью», собственной судьбой. Достоевский – революцией и семипудовой купчихой, Владимир Соловьев – Антихристом. После Пушкина русская муза перестала улыбаться, на ее лице застыло выражение мрачной сосредоточенности. Декаденты пугали отсутствием страха:
Мне страшно, что страха в душе моей нет.
«Когда вы умрете, – говорил Философов[267]267
Философов Дмитрий Владимирович (1872–1940) – критик, публицист. Редактор литературного отдела журнала «Мир искусства» (1899–1904). С начала 1900-х гг. ближайший друг и сподвижник Мережковского и Гиппиус. В 1901–1903 гг. активный участник Религиозно-философских собраний, соредактор (вместе с Мережковскими) журнала «Новый путь». Один из организаторов и руководителей Религиозно-философского общества в Петербурге (1907–1917). Автор книг «Слова и жизнь. Литературные споры новейшего времени. 1901–1908» (1909), «Неугасимая лампада», «Старое и новое. Сборник статей по вопросам искусства и литературы» (обе 1912). В конце декабря 1919 г. эмигрирует (с Мережковскими и Злобиным) в Варшаву. Соредактор варшавских газет «Свобода» (1920), «За свободу!» (1921–1932), «Молва» (1932–1934), «Меч» (1934–1939).
[Закрыть] Мережковским, – вам поставят памятник и напишут: “Они жили и боялись”».
Испуганное поколение.
Но вот что случилось: в один прекрасный день мы перестали бояться. Это вышло как-то само собой. И там, в России, тоже.
Что же дальше? Сначала ничего. Потом Рай.
Раем пугает нас Достоевский – земным. Великим Инквизитором, царством Антихриста. А на самом деле неземным – вечным, потому что какой же рай без «осанны» из груди диавола, а ведь это: «оправдание зла». Страшно.
Но не оттого ли все, что предсказал Достоевский, сбылось и ничего не разрешилось?
«Бог с диаволом борется, а поле битвы – сердце человеческое».
Так было.
Теперь: дипломатические переговоры. Холодная война. И кто поручится, что завтра за нашею спиной не будет заключен между дьяволом и Богом «похабный мир».
Достоевский против этого бессилен. Но он понял «тайну русского коммунизма», которую приоткрыл в «Бесах».
Чем ближе человек к Богу, тем он глубже, и чем от Него дальше – тем более плосок. Эти два движения, две воли все время друг с другом борются, так как человек – неустойчивое равновесие между небом и землей.
Борьба этих двух возможностей присуща всякому подлинному человеку – существу трех измерений. Но есть другие существа, напоминающие человека лишь своим внешним видом, по своей же метафизической сущности принадлежащие к другой категории. Этим ларвам внутренний конфликт между глубиной и плоскостью – чужд, т. к. они плоски по существу.
«Плоские» вечно борются с «глубокими», чтобы их себе уподобить или истребить. На Западе борьба еще продолжается, но кончена на Востоке. Там, в бывшей России, основано первое «Царство плоских».
«Плоские» начали строить и вот воздвигли нечто напоминающее государство, на самом деле, гигантскую машину, род гидравлического пресса, превращающего все, что глубоко и высоко, в абсолютную плоскость.
Сила, приводящая эту инфернальную машину в действие, – жажда равенства, та самая, что движет всеми революциями.
Существование в России «Царства плоских» опасно для всего человечества, т. к. плоские стремятся к мировому господству.
Перед судом (По поводу статьи Н. Ульянова «Десять лет»)[268]268
Перед судом. По поводу статьи Н. Ульянова «Десять лет». Возрождение. 1959. № 88.
Ульянов Николай Иванович (1904–1985) – историк, литературовед, критик, прозаик, публицист. С 1935 г. профессор Ленинградского института истории, философии и литературы. В начале июня 1936 г. арестован и отправлен в лагерь на Соловки, затем в Норильск. В июне 1941 г. освобожден. Во время Великой Отечественной войны был мобилизован на окопные работы под Вязьмой, где попал в плен и был отправлен в концлагерь. После войны остался в эмиграции. Участник парижского Союза борьбы за свободу России (1946–1961). В 1956–1972 гг. преподавал русскую историю в Йельском университете (США).
[Закрыть]
В своей пространной статье «Десять лет»* [ «Русская мысль». 1959. № 1328, 1330, 1331. (Перепечатка из «Н<ового> р<усского> с<лова»>.)] Н. Ульянов, отмечая свойственное русской литературе ритмическое чередование эпох стиха с эпохой прозы, говорит: «Если бы не аномалия, именуемая Тютчевым, то после тридцатых-сороковых годов стиха совсем бы не было до самого конца девятнадцатого века. Сейчас по всем признакам тоже время его заката… В наши дни как в эмиграции, так и в Советском Союзе… проза явно не может подняться на должную высоту. Нет прозаиков. Трон остается незанятым». Этим объясняется живучесть стиха в нашем столетии. «Его век, – заключает Ульянов, – продлен не собственной силой, а отсутствием противника. Он живет по милости прозы, не явившейся на дежурство».
На самом деле положение еще хуже, чем изображает Ульянов. Мы живем в эпоху, неблагоприятную не только для изящной словесности, но для искусства вообще. Творческие силы современного человека, без различия национальности, направлены на другое и проявляются главным образом в областях, связанных с социальным строительством, с экономикой, политикой и наукой – словом, со всем тем, от чего для современного человека зависит устойчивость его материального положения. Такие эпохи бывают. Это не значит, что во время войн и революций никто не пишет и не издает книг. Их было очень много, например, в эпоху Французской революции, но до нас не дошла ни одна. То же, вероятно, ждет большинство книг советских, исключая переизданных классиков и двух-трех настоящих писателей. Что же до литературы новоэмигрантской, литературы «последнего ядра», как ее называет Ульянов, то ей нельзя не пожелать успеха, тем более что это – наша «смена». Однако не скрою: отношение Ульянова к вопросу меня смущает. «Это литература семи потов и некоего клятвенного обязательства, – говорит он. – Клятвы у нас даются какие угодно… но никогда не дают обязательства писать хорошо. Ныне без такого обязательства нельзя». Но разве это так уж важно? Косноязычье не страшно, если есть что сказать. Но пустоту все равно не скроешь ничем, никаким стилем:
Есть форма, но она пуста.
Красива, но не красота.
Главное же, что это – экзамен не на литератора, а на человека.
Мне почему-то кажется – может быть, я ошибаюсь, – что именно в этом вопросе у Ульянова не все благополучно. Иначе нельзя объяснить ту легкость (и жестокость), с какой он расправился с эмиграцией. Он пишет: «Никаких лавров заграница никому не сулит – один терновый венец. Грех староэмигрантского писательства в том, что оно об этом венце и слышать не хотело, гналось за лаврами».
Это не верно. Судьба эмиграции трагична по существу, трагичен уже самый ее факт, и если Ульянов ее тернового венца не видит, то не потому, что его нет.
Есть целомудрие страданья
И целомудрие любви.
Пускай грешны мои молчанья.
Я этот грех ношу в крови.
Не назову родное имя.
Любовь безмолвная свята.
И чем печаль неутолимей,
Тем молчаливее уста.
Самое горькое в нашей судьбе – это что нас осудили оставшиеся на родине друзья. Вот что писала Анна Ахматова:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд.
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Мы к Ахматовой были снисходительнее, когда здесь стало известно ее прославляющее Сталина стихотворение[270]270
…прославляющее Сталина стихотворение… – Вероятно, имеются в виду два стихотворения: «21 декабря 1949 года», «И вождь орлиными очами…» (Огонек. 1950. № 14), посвященные 70-летию со дня рождения Сталина. Ахматова надеялась, что эти стихи помогут ей добиться освобождения сына, Льва Николаевича Гумилева, арестованного в ноябре 1949 г. Однако надежды ее были тщетными.
[Закрыть], мы ее не осудили ни единым словом, только пожалели: «Бедная! Вот до чего могут довести нужда и голод».
Начало трагедии – в России. Отъезд.
До самой смерти… Кто бы мог думать?
(Санки у подъезда, вечер, снег.)
Знаю, знаю. Но как было думать,
Что это – до смерти? Совсем? Навек?
Молчите, молчите, не надо надежды.
(Вечер, ветер, снег, дома…)
Но кто бы мог думать, что нет надежды.
(Санки. Вечер. Ветер. Тьма.)
Продолжение здесь:
Стал нашим хлебом – цианистый калий.
Нашей водой – сулема.
И здесь же конец:
Мы вымираем по порядку.
……………………………..
Невероятно до смешного:
Был целый мир – и нет его…
Вдруг ни похода ледяного,
Ни капитана Иванова,
Ну, абсолютно ничего!
Это «ничего» Ульянова пугает. «Через какие-нибудь четыре-пять лет, – говорит он, – мы (т. е. дипийцы) останемся совсем одни. Старая формация уйдет, и ее уход будет беспощадным для нас. Она унесет писателей, редакторов, критиков, унесет читателей – те двести-триста человек, что еще следят за русским печатным словом, унесет журналы – свои создания. Не оставит ни кола ни двора. Создавайте сами. А по части создания за нами не числится ни одного крупного дела… Размеры ожидающей нас катастрофы ужасны. Мы останемся “голыми людьми на голой земле”». Значит, все-таки что-то эмиграция создала, на что-то пригодилась. Ульянов отрицает существование у нас не только свободы политической мысли, но мысли вообще. «Какая мысль у «политики», представленной гниющими обломками разбитого российского корабля? – спрашивает он. – Историкам не так легко будет назвать хоть одну сколько-нибудь значительную либо оригинальную политическую идею, рожденную в эмиграции… Никогда эмигрантские политики не страшны были большевикам, да ничего подлинно антибольшевистского в их деятельности и не заключалось. Большевиков они поругивали для приличия, а всю страсть, весь талант вкладывали в борьбу между собой… Никакой миссии у политиканствующей эмиграции не было и нет».
Читаешь и глазам не веришь. Кто это говорит? Ульянов? Неужели он?
С большим достоинством ответила ему К.В. Деникина. «Известно, что отношение врага – самое характерное определение, – пишет она. – Стоит просмотреть советское отношение к нашей эмиграции. Я уже упоминала, какими способами этот страшный враг пытался (да и пытается) разложить, скомпрометировать и уничтожить ее, а все читающие советскую печать знают, с какой дикой злобой она отзывалась всегда о нас, отрицая даже, что мы политическая эмиграция, просто: «Кучка продавшихся иностранной разведке авантюристов и уголовных преступников».
В тех же приблизительно тонах ответ Глеба Струве[271]271
Струве Глеб Петрович (1898–1985) – историк литературы, критик, переводчик. Участник Белого движения. С 1918 г. в эмиграции.
[Закрыть]: «В статье Н. Ульянова есть несколько поспешных и неоправданных общих суждений о старой эмиграции, объясняемых, вероятно, недостаточным знакомством с ее историей… Никто не станет отрицать печального факта эмигрантского разъединения и грызни, но отсюда до того, чтобы не считать большевизм главным врагом, далеко… Слишком голословно и огульно и утверждение Ульянова о том, что в эмиграции «нет политической мысли».
Она, конечно, есть, и она очень проста. Вернее, не мысль, а несколько положений.
Нам с детства вбивали в голову, что истина, добро, красота, справедливость, свобода – словом, прогресс – налево, а направо – зло во всех формах: ложь, рабство, мракобесие, духовная гибель и т. д. Эту идею, наследство девятнадцатого века, многие впитали с молоком матери, и она подменила их человеческую сущность. «Религия – опиум для народа», – сказал Ленин. А Милюков[272]272
Милюков Павел Николаевич (1859–1943) – историк, публицист, политический деятель. Один из основателей партии кадетов, председатель ее ЦК и редактор центрального органа «Речь» (до 1917 г.); министр иностранных дел в первом составе Временного правительства. В Париже – председатель Союза русских писателей и журналистов (1922–1943), редактор влиятельной эмигрантской газеты «Последние новости».
[Закрыть] в течение двадцати лет твердил в «Последних новостях»: «Религия есть реакция».
В этом он, как все вообще атеисты, от Ленина мало чем отличался.
Но после двух мировых войн, революции и сорока лет изгнания мы поняли, что не все, что налево, прекрасно и что не все губительно, что направо. Мы также поняли, что без Бога свободы нет. Это еще не политическая идея в узком смысле слова. Но готовых политических идей Россия и не примет. Их у нее тоже еще нет, хотя она и знает, чего хочет или, вернее, чего не хочет. Идея родится при встрече, когда мы вернемся на родину. Но какова бы эта идея ни была, будущее России в нашем сознании ясно уже сейчас – правовое государство.
Еще в одном грехе винит Ульянов русскую эмиграцию. В том, что на пережитое ею «светопреставление» ее мира не откликнулась никак. Ни одна струна не дрогнула в ответ на небывалые громы. По мнению Ульянова, она «осталась немой, оглушенной, как воробей пушечным выстрелом». И ему кажется, что эта слепота к величайшему посещению Божию – род греха».
На это можно ответить, во-первых, что светопреставление еще не кончилось. Во-вторых, что отклики были, но настолько неудачные, что о них лучше не вспоминать, и, в-третьих, что законы творчества духовного с законами природы не совпадают. Если не трудно знать, когда, скажем, взойдут яровые или поспеет виноград, то совершенно неизвестно, в какой форме и при каких обстоятельствах ответит и ответит ли вообще человеческая душа на то или иное задевшее ее событие. Но молчание в данном случае еще не доказывает ничего, хотя бы оно длилось пятьдесят лет и даже вечность. Судьба России от этого не зависит.
Ульянов не заметил: в нашей судьбе, в судьбе русской эмиграции есть нечто парадоксальное, как бы вечный вызов здравому смыслу. Вот уже сорок лет, как мы на волоске над пропастью. Чего только за это время не произошло в мире. Рушились троны, царства, империи. А мы целы. Волосок оказался прочнее всего на свете. Пережили Гитлера, пережили Сталина, даст Бог, переживем Хрущева. Переживем и конец зарубежной литературы, если он неизбежен, как того опасается Ульянов. Переживем все.
Но «рассудку вопреки, наперекор стихиям»[273]273
«Рассудку вопреки…» – слова Чацкого из комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума».
[Закрыть] литература новой эмиграции может не только выжить, но и расцвести пышным цветом. Забывать это ни при каких обстоятельствах не следует. Я имею в виду критиков и критику. Ульянов прав: критика сейчас в глубоком упадке. Нет постоянно действующего судебного учреждения. Есть карательные экспедиции, губернаторские нагоняи, урядницкие зуботычины, есть изъявления высочайшей милости, оправдание воров и разбойников, засуживание неповинных людей. Но нет закона и стражей закона.
«Нашей литературе нужен хозяин! – восклицает Ульянов. – Не капризный талант, видящий в себе меру всех вещей, но пастырь добрый. Мы нуждаемся в ровном, уверенном руководстве испытанного мэтра. Нам бы правителя с острым глазом, чтобы замечать достойное, с длинной линейкой, чтобы бить по рукам наглую бездарность, терпеливого наставника, не гнушающегося растолковывать азы искусства!»
Какой тут все-таки при не изменившейся привычке к «партийному руководству» и к «научному подходу» наивный идеализм и вера в чудо. А наряду с этим даже не грубодушие – людоедство, антропофагия в чистом виде, со всеми ей свойственными приемами.
Ущерб, изнеможенье и на всем
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовем
Возвышенной стыдливостью страданья.
Этого Ульянов в русской эмиграции не заметил. Для него она – гниющие обломки, маскарадное тряпье и свиные рыла (за исключением нескольких умерших мэтров). Отвечая Ульянову, Кс. Деникина писала: «Здесь были представители всего народа во всем его многообразии и даже многоплеменности. И объединяло их одно чувство – абсолютного неприятия коммунистических начал. Эмиграция наша хранила те культурные и моральные устои, на которых стоит человеческое общество, – свободу совести, достоинство личности, право, понятие о добре и зле, то есть те основы, которые растлил и уничтожил большевизм.
Даже одним фактом этого массового ухода, этого отрицания грубого насилия, поработившего Россию, этого желания бороться с ним – эмиграция становилась в число врагов коммунистической диктатуры и представляла собой и политическую и моральную силу».
Все великие империи (как вообще все на земле) строятся на крови. Таков жестокий закон истории. Развенчивая русскую эмиграцию, отрицая ее героизм (который признает даже Кускова[274]274
Кускова Екатерина Дмитриевна (1869–1958) – общественный и политический деятель, публицист. После 1917 г. издавала оппозиционную большевикам газету «Власть народа». В 1921 г. одна из организаторов Комитета помощи голодающим, разогнанного властями. В 1922 г. выслана из России. В эмиграции (в Берлине, Праге, Женеве) председатель Политического Красного Креста, член комитета пражского Земшра. Сотрудничала с газетами «Дни», «Последние новости», журналами «Современные записки», «Воля России», «Новый журнал» и др.
[Закрыть]) и ее трагедию, Ульянов этим самым отрицает ее участие в строительстве будущей России. Мы ни минуты не сомневаемся в его личной порядочности, но здесь, в эмиграции, он невольно делает то, что делают сознательно в России большевики: разделяет нас с нашим народом и этим задерживает его и наше освобождение. Род греха, пожалуй, посерьезнее, чем немота Лиры перед лицом современных событий.
Нам сейчас не до стихов и вообще не до литературы. Мы каждый день как бы возвращаемся с кладбища. И решать вечером, у камелька, по примеру Ульянова, кто в эмиграции первый поэт, занятие в нашем теперешнем положении недостойное. Это узнается потом в России, когда «тайное станет явным». А здесь нельзя. Знаем только, что такой-то поэт настоящий, такой-то – графоман. И это все.
Что же до статьи Ирины Одоевцевой «В защиту поэзии», то от Ульянова она поэзию все равно не защитит. Это бой мотылька с удавом. Но сама по себе статья отличная…
А что, если в самом деле удав?..
Post scriptum
Эта статья была уже в наборе, когда появился еще один ответ Ульянову Зинаиды Шекаразиной, бывшей слушательницы «Института живого слова», знавшей лично Блока, Кузмина[275]275
Кузмин Михаил Алексеевич (1875–1936) – поэт, писатель, композитор, музыкальный критик, переводчик.
[Закрыть], Гумилева, а здесь, в Париже, усердно посещавшей собрания «Зеленой лампы».
В своем насмешливом ответе («Р<усская> м<ысль>» от 19 марта) З. Шекаразина вполне разделяет мнение Ирины Одоевцевой о литературном вкусе Ульянова, столь опрометчиво взявшем на себя опасную роль (прежде всего опасную для него самого) художественного критика и поэтического арбитра. Приветствуя статью И. Одоевцевой, З. Шекаразина пишет: «Ласковой кошачьей лапочкой с коготками она (Одоевцева) переворачивает и так и этак и критика, и его бедных лауреатов – кандидатов на опустевший эмигрантский поэтический престол».
В порядке спора узколитературного эти две статьи едва ли не самые удачные и по форме, и по содержанию. Но вопрос, затронутый Ульяновым, выходит далеко за пределы литературы и требует возражений по существу. «Ласковая кошачья лапочка» Ульянову не страшна. Не страшна и грубая сила. Она может временно вывести из строя, но как аргумент – не убедительна. Единственно, чего Ульянов действительно боится, – это правды об его отношении к России и к русскому делу.
Лгать можно по-разному. Не обязательно все от начала до конца выдумывать, достаточно сказать не всю правду. Отрицая русскую эмиграцию как силу духовную, не признавая ни ее политических, ни ее культурных заслуг – Ульянов о ней лжет, и эта ложь опутывает, как тонкая паутина, не только души и без того недоверчивых дипийцев, но и души наших братьев в России. С какой целью он это делает, намеренно или невольно – не знаю. Но какова бы ни была его цель и в каком бы он состоянии ни действовал, факт остается фактом, причем довольно позорным, ибо то, что делает Ульянов, – предательство.
Трудно себе представить, чтобы за десять лет своего пребывания на Западе он не поинтересовался тем, что было сделано зарубежной Россией за время ее сорокалетнего изгнания. Нет буквально такой области, в какой русский человек не проявил бы своего таланта. Об этом достаточно красноречиво свидетельствуют печатавшиеся в «Возрождении» статьи Татьяны Алексинской[276]276
Алексинская Татьяна Ивановна – (30 сентября/12 октября 1886, Москва – 20 октября 1968, Париж, похоронена на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа). Сестра милосердия, историк, мемуарист, общественный деятель.
Жена Г.А. Алексинского, мать Г.Г. Алексинского. Окончила Высшие медицинские курсы. Участвовала в революционной деятельности. В мировую войну работала в санитарном поезде на фронте, затем в хирургическом госпитале в Москве. В 1916 в Париже вышла ее книга «Среди раненых» (на французском языке).
В 1919 эмигрировала во Францию, жила в Париже. Работала в поликлинике «Convention». Сотрудничала во французской прессе. Основала Союз дипломированных сестер милосердия имени Ю. Вревской (1931), была бессменной председательницей его правления. Организовывала благотворительные вечера в пользу сестер милосердия. Участник Международных конгрессов сестер милосердия в Париже (1933) и Лондоне (1937). Входила в Комитет помощи Союзу русских военных инвалидов (1935). Во Вторую мировую войну организовала помощь русским солдатам, мобилизованным во французскую армию. Собрала большой архив по русской эмиграции. Публиковала очерки по истории революции и русской эмиграции и свои воспоминания в журналах «Возрождение», «Мосты», «Новый журнал», газете «Русская мысль».
[Закрыть]. Мало того, русская эмиграция оказала громадное влияние на развитие культуры западных стран, для которых приток свежих творческих сил был в иных случаях спасителен. Так, во Франции из писателей, получавших за последние годы Гонкуровскую премию, двое – русского происхождения. Во всех областях искусства, а также в науке русские обращают на себя внимание своей исключительной творческой одаренностью. Сказать о таком народе, что у него нет не то что политической, а вообще никакой мысли, мог лишь человек, которого Господь Бог не благословил ни умом, ни талантом.
Но у Ульянова есть и то и другое… В чем же дело?
Неужели «Десять лет» пребывания на Западе – недостаточный срок, чтобы научиться уважать достоинство человека и его право на свободу мысли и слова?