Текст книги "Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения"
Автор книги: Владимир Злобин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
На лунном небе чернеют ветки…
Внизу чуть слышно шуршит поток.
А я качаюсь в воздушной сетке,
Земле и небу равно далек.
Внизу – страданье, вверху – забавы.
И боль и радость мне тяжелы.
Как дети, тучки тонки, кудрявы…
Как звери, люди жалки и злы.
Людей мне жалко, детей мне стыдно,
Здесь – не поверят, там – не поймут.
Внизу мне горько, вверху обидно…
И вот я в сетке – ни там, ни тут.
Из посвященных Философову стихов – это все. Но о нем и о своем чувстве к нему Гиппиус писать продолжает, и узнать эти ее стихи не трудно. Вот, например, одно, как бы «прощальное», от сентября 19<18> г.
Твоя печальная звезда
Недолго радостью была мне:
Чуть просверкнула, – и туда,
На землю, – пала темным камнем.
Твоя печальная душа
Любить улыбку не посмела,
И от меня уйти спеша,
Покровы черные надела.
Но я навек с твоей судьбой
Связал мою – в одной надежде,
Где б ни была ты – я с тобой,
И я люблю тебя, как прежде.[540]540
Твоя печальная звезда… – Стих. Гиппиус «Как прежде».
[Закрыть]
Она осталась ему верна. Верность была основным свойством ее природы.
В одном из своих последних стихотворений она, обращаясь к охраняющему вход в рай привратнику, говорит:
Но привратник, отворив дрожащей рукою перед нею дверь, отвечает:
Суда не будет. Проходи!
XII
Война <19>14 г. их разделила. Не знаю, был ли Философов членом партии к<онституционных> д<емократов> или только ей сочувствовал, но свои статьи он печатал в милюковской газете «Речь», органе этой партии. Мережковские ни к какой партии не принадлежали и к войне относились как к неизбежному злу (вообще они войну – всякую – отрицали в принципе). О каком-либо ее оправдании, особенно религиозном, не могло быть и речи. В <19>16 г. Гиппиус писала:
Нет, никогда не примирюсь.
Верны мои проклятья.
Я не прощу, я не сорвусь
В железные объятья.
Как все, живя, умру, убью.
Как все – себя разрушу.
Но оправданием – свою
Не запятнаю душу.
В последний час, во тьме, в огне,
Пусть сердце не забудет:
Нет оправдания войне
И никогда не будет.
И если это Божья длань —
Кровавая дорога, —
Мой дух пойдет и с Ним на брань,
Восстанет и на Бога.[542]542
Нет, никогда не примирюсь… – Стих. Гиппиус «Без оправданья» (апрель 1916).
[Закрыть]
Это стихотворение, конечно, напечатано не было, никакая редакция его не приняла бы. Впервые оно появилось в берлинском сборнике[543]543
Впервые… в берлинском сборнике… – Неточность: впервые в сб. «Последние стихи» (Пб., 1918) с посвящением М. Горькому, снятым в последующих публикациях, в том числе в упомянутом Злобиным сб. «Стихи. Дневник. 1911–1921 «(Берлин: Слово, 1922).
[Закрыть] стихов Гиппиус «Дневник», вышедшем в 1922 г. в издательстве «Слово».
Философов смотрел на войну иначе – не то чтобы он ее считал «святым делом», но дух патриотический поддерживал. Все для войны. На этой почве у него с Мережковскими происходили постоянные столкновения. Они видели дальше. Для них война была началом мировой катастрофы, чем-то вроде «Атлантиды». Особенно это чувствовала Гиппиус. В канун рокового <19>14 г. она пишет стихотворение, которое я уже приводил не раз и которое лучше, чем что-либо, выражает ее тогдашнее душевное состояние:
На сердце непонятная тревога.
Предчувствий непонятный бред.
Гляжу вперед – и так темна дорога,
Что, может быть, совсем дороги нет.
Но словом прикоснуться не умею
К живущему во мне – и в тишине.
Я даже чувствовать его не смею:
Оно как сон. Оно как сон во сне.
О, непонятная моя тревога!
Она томительней день ото дня.
И знаю: скорбь, что ныне у порога.
Вся эта скорбь не только для меня.[544]544
На сердце непонятная тревога… – Стих. Гиппиус «У порога».
[Закрыть]
Когда катастрофа наступила (кстати, победу большевиков Гиппиус предсказала еще в 1905 г. См. ее письмо Философову «За час до манифеста» от 17 окт<ября> 1905 г., напечатанное в 64-й тетради «Возрождения»), когда наступила катастрофа, отношения между Мережковскими и Философовым обострились настолько, что они предпочитали друг с другом не разговаривать, ибо всякий разговор переходил в спор и в ссору. Философов вел себя так, как будто причина всех бед, в том числе и победы большевиков, – Мережковские. Он почти не выходил из своей комнаты, целыми днями лежал на кровати, как труп, оброс бородой и ни с кем не разговаривал. Вид у него был страшный. Все вокруг него словно окаменело. Окаменел, казалось, даже воздух. И если бы не Мережковский, проявивший необыкновенную энергию и один подготовивший бегство, он у большевиков так и погиб бы.
Разрыв с Философовым произошел в Польше, когда Мережковские уехали в Париж, а он вместе с Савинковым остался в Варшаве для подпольной борьбы с большевиками. Гиппиус переживала разрыв болезненно, чувствуя и сознавая, что Философов, что бы с ним и с Польшей ни случилось, не вернется никогда, что это – разрыв окончательный. В своих воспоминаниях она лукавит, говоря, что отчасти косвенно содействовала разрыву и она.
Савинкова, под власть которого подпал теперь Философов, она возненавидела, поняв наконец, что он человек прежде всего не умный. От ее «февральского» увлечения им, когда ей казалось, что только он вместе с Корниловым[545]545
Корнилов Лавр Георгиевич (1870–1918) – генерал от инфантерии (1917), участник Русско-японской и Первой мировой войн. После 1917 г. один из организаторов Белого движения и Добровольческой армии. Погиб во время штурма Екатеринодара (ныне Краснодар).
[Закрыть] могли бы спасти Россию от гибели, – не осталось ничего. И то, что Философов во власти Савинкова, было невыносимо.
После ее смерти найдена в ее бумагах небольшая тетрадка, в коричневой обложке, на которой посредине карандашом написано: «Отдать Д.В. после», т. е. Дмитрию Владимировичу Философову после ее смерти. Внизу, в левом углу год: 1920. Под надписью карандашом приписка чернилами: «Некому отдавать, он умер. И он. 1944».
Философов умер 4 августа <19>40 г. в польском курорте Отводске. Мережковские об этом узнали в Биаррице в августе <19>40 г., но не от Тэффи первой, как она пишет в своих воспоминаниях. В этих воспоминаниях, напечатанных в «Новом русском слове» 29 января 1950 г., Тэффи в доказательство, что Мережковские люди холодные, неспособные к любви, рассказывает о своей встрече и разговоре с ними вскоре после смерти Философова. «Любили ли они кого-нибудь когда-нибудь простой человеческой любовью?» – спрашивает она и отвечает: «Не думаю». И она описывает встречу и разговор: «Когда-то они очень дружили с Философовым. Долгое время это было неразлучное трио. Когда в Биаррице прошел слух о смерти Философова, я подумала: «Придется все-таки сообщить об этом Мережковским». И вот в тот же день встречаю их на улице.
– Знаете печальную весть о Философове?
– А что такое? Умер? – спросил Мережковский.
– Да.
– Неизвестно отчего? – спросил он еще и, не дожидаясь ответа, сказал: – Ну, идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане, – пояснил он мне.
Вот и все».
На полях этого номера «Нового русского слова» рукой приславшей мне его знакомой дамы, кстати, большой поклонницы Тэффи, пометка: «2 отвратительных личных и злобных пасквиля» (о Мережковском и Гиппиус).
На самом деле было так.
О смерти Философова Мережковские узнали не от Тэффи первой, а от Я.М. Меньшикова. В «agenda»* [*«Записная книжка» (фр.).] Гиппиус записано 22 авг<ста> <19>40 г.: «Дм<итрий> немножко вышел. Встретил Меньшикова[546]546
Меньшиков Яков Михайлович (1888–1953) – публицист, внебрачный сын публициста Михаила Осиповича Меньшикова, расстрелянного большевиками в 1918 г., и писательницы Лидии Ивановны Веселитской (псевд. В. Микулич; 1857–1936).
[Закрыть], который сказал, что 4 авг<уста> умер Дима». И Гиппиус приписывает две последние строчки своего «прощального» стихотворения:
А с Тэффи они о своем горе просто не хотели говорить. Дм<итрий> Серг<еевич> ее недолюбливал, считал фальшивой. Его разговор с нею передан не точно.
В своем напечатанном в «Новом журнале» дневнике «Серое с красным» Гиппиус 2 сентября <19>40 г. записывает: «С того дня (22 авг<уста>), как мы, встретив на улице зловещего Меньшикова, узнали, что умер Дима, я так в этом и живу. Я знала, что он умрет, что он глубоко страдает и жаждет смерти. Я даже думала, что он уже умер, – трудно было себе представить, что он мог все это и себя пережить… А все-таки – лучше не знать наверно. Вот снова подтверждение, что вера – всякая, даже не моя ничтожная, а большая – всегда слабее любви. Чего бы проще, кажется, говорить, как Сольвейг[548]548
Сольвейг – героиня драмы Г. Ибсена «Пер Гюнт» (1867).
[Закрыть]:
Где б ни был ты – Господь тебя храни.
………………………………………..
А если ты уж там – к тебе приду я…
Да, приду. А если и не приду – ведь я этого не узнаю… Но мысль, что не приду и не узнаю…»
Она пережила Философова на пять лет. Со дня его смерти начинается ее «обратный путь».
XIII
В маленькой, предназначавшейся Философову тетрадке, в 64 страницы, на 52-х заметки карандашом, 12 – чистых. Первая дата 26 марта 1921 г., последняя <19>36 г. Месяц и число не указаны.
26 марта <19>21 г. Гиппиус записывает: «Без связи. Без цели. Так. Мне непонятно: куда исчезает все, что проходит через душу. Невысказанное. Себе – без слов. Но бывшее. Значит, и сущее. Или даже очень «словное», и не мелькающее, а пребывающее, запомнятое, только никому не переданное, – куда оно? Вот я умру. И куда оно? Где оно?
Притом оно, такое, не сделано, чтоб не передаваться. И оно никому навсегда неизвестно. И столько, столько его».
Далее о разлуке, измене и смерти. «В разлуке вольной таится ложь» (строчка из ее стихотворения: «Не разлучайся, пока ты жив»), «Уходить так сладко. Я, кажется, во сне видела уход… Я ни о чем не думаю. Я только несу в себе, во всем моем существе – одно…
В каждом маленьком «никогда больше» – самые реальные глаза смерти. Банальность этой фразы изумительна. Т. е. изумительно, что она сделалась банальной, не сделавшись понятной.
Впрочем, Смерть вообще самая окруженная оградой вещь. Когда говорят Смерть – подразумевают ограду, а еще чаще – ничего.
В сущности, люди не могут выносить в других измены, коренной перемены в своем «я». Люди сами не знают, что именно этого не могут. Однако приходят в самое ужасное негодование и бешенство именно по этому поводу».
О Савинкове: «М<ожет> б<ыть>, у Сав<инкова> мимикрия. Так переоделся, что сам поверил?
Рэйли[549]549
Рэйли, Рейли Сидней (Зигмунт Георгиевич Розенблюм; 1874–1925?) – агент британской разведки. По одной из версий, расстрелян. Рейли познакомился с Савинковым в Москве в 1918 г. Осенью 1920 г. оба приняли участие в белорусском рейде С.Н. Булак-Булаховича.
[Закрыть] окончательно положил Сав<инко>ва на полочку «главы боевой организации». Говорит: это не homme d'etat* [* Государственный человек (фр.)]).
Говорит, что в Варшаве более нет смысла останавливаться. Предполагает, что С<авинков> уйдет нелегально соединяться с оперирующими бандами, что Антонов[550]550
Антонов Александр Степанович (1888–1922) – эсер с 1906 г., руководитель восстания крестьян Тамбовской и частично Воронежской губерний, недовольных большевистской политикой «военного коммунизма». Убит при аресте.
[Закрыть] и Махно[551]551
Махно Нестор Иванович (1888–1934) – анархист-коммунист. В 1918–1921 гг. возглавил анархо-крестьянское движение на Украине под лозунгом «Государство – без власти». С августа 1920 г. в эмиграции. Автор книг «Русская революция на Украине» (1929), «Под ударами контрреволюции» (1936), «Украинская революция» (1937).
[Закрыть] возьмут его начальником.
Не возьмут.
Савинкова мне очень жалко. Я думала о нем больше. Или не жалко? В нем —
У меня все возмущение, весь ужас перед несправедливостью жизни – слились в один ком или застыли одним камнем. И я хожу с ним, ношу его, и он меня распирает».
О Философове: «Дима, ты, в сущности, не изменился. И тут таится ужасное. Маленькая чуточка ужасного, но именно тут, в пребывании точки какой-то «сущности», не могущей измениться, но очень видоизменяется».
Гиппиус хочет сказать, что Философов остался таким, каким был до встречи с нею и с Д.С. Он только казался другим. И эта «призрачность» ее ужасает. «Ты говорил, что ты с нами «покорился» (чему?), «потерял свою личность», а ты «отвечаешь за свою личность». А теперь?
Савинков, м<ожет> б<ыть>, более марьируется[552]552
…марьируется… – т. е сочетается (от фр. mariage).
[Закрыть] с внешним уклоном твоего «я» (это очень трудно сказать), чем Дмитрий. Но тут нет ничего прекрасного. Тут никакой еще заслуги перед твоей «личностью». (Так как я говорю это для себя, то могу и недоговаривать.)
Странно. У меня есть какое-то «облегчение», что я не должна все время «оправдывать» Дм. перед тобой, вечно чувствуя его под твоим судящим и осуждающим взором.
Могу позволить ему быть грешным по-своему, быть собой. Без стыда покрывать его своей любовью.
Твой жестокий, вечный суд над ним – твой темный грех, Дима, но он простится тебе, потому что ты был в нем не волен. Ты его не хотел. Но ты не мог… Так же, как ты хотел любить меня – и тоже не мог.
Я, думая о тебе, никогда как-то не «сужу» тебя. Скорее себя. Даже очень себя. У меня нет твоих оправданий. Я не все сделала для тебя, что могла сделать. Я умела любить тебя, как хотела, т. е. могла. Но я чего-то с этой любовью не сделала.
Много чего! Много!»
Запись продолжается в Висбадене, где Мережковские проводят лето <19>21 г. Тема – та же: о человеке, любви и смерти.
«Никакого страха у меня перед своей смертью нет, – записывает она. – Только предсмертной муки еще боюсь немного. Или много? Но ведь через нее никогда не перескочишь, теперь или после.
А именно теперь хочется покоя. Иногда почти галлюцинация: точно уже оттуда смотрю, оттуда говорю. Все чужие грехи делаются легки-легки, и странно выясняются, тяжелеют свои.
Вот это главное, вот это перемена ужасно яркая, но не выразимая.
В эти минуты даже против б<ольшевико>в нет злобы (невозможность всякой именно злобы). Вовсе нет «прощения», совсем не то! Но относительно б<ольшевико>в понимаешь, что они ничего бы не могли без «Божьего попустительства». А Бога я «отсюда» еще могла бы судить, а когда я «оттуда» – то мысли нет, в голову не приходит, не знаю почему».
Последняя запись в <19>21 г. от 27 декабря: «Нет, никогда, никогда не пойму я никакой измены. Т. е. это слишком громко «измена». Просто не пойму, что было, а потом нет.
Чего ж тут не понимать? Очень просто.
«Нет благословения». Дима, ты должен вспоминать эти мои слова, как свои. Быть может, оттого ты так сердишься, такое непомерно грубое, ребячески несправедливое было твое письмо. Оттого такая жалость. Не стыдись жалеть себя.
Ты это прочтешь, только если переживешь меня. Поэтому читать будешь уже наверно без страха и без злобы. Но может быть, все-таки без понимания, я и на это готова. Остановись просто, взгляни в себя: ведь можно было уйти от нас, если мы лично не годны (или даже тебе неугодны), но уйти не так. Не уйти от того, что было когда-то нашим главным. От этого некуда уйти, а если стараешься, то на делах нет благословения. Я не делаю ничего, хотя я не уходила: я только упала, где стояла.
Ты пишешь: это было лучшее время моей жизни (когда ушел), – а я вижу твои стиснутые зубы. Откуда же злоба, если ты доволен собой и счастлив?
Если ничего нет, все теряешь – правду нельзя потерять. С ложью нельзя и одного раза вздохнуть. И добьюсь я ее, правды, хоть одна – перед Богом».
Но если не Правды (с большой буквы), то правды о Философове она в следующем, <19>22 г., добивается: понимает наконец, что с ним произошло. Враг снимает маску, и она узнает того, с кем боролась всю жизнь, – черта. Имени его она, впрочем, не произносит. Страшно: слишком близок ей человек, в образе которого он является.
В начале января <19>22 г. Философов приезжает по делам в Париж. Еще до его приезда Гиппиус записывает свои впечатления от последней встречи с Савинковым, который пригласил ее и Мережковского обедать: «С<авинко>ва, когда увидала его еще этот последний раз (обед втроем), не ненавидела и не жалела. Поняла, что и не буду никогда уже ненавидеть, да, вероятно, и жалеть. Я скажу правду: мне было неинтересно. И не то что было, а стало. И не от меня, а от него.
Все, что он говорил, и весь он – был до такой степени не он, что я его не видела. А тот, кого видела, мне казался неинтересным.
Он – прошел, т. е. с ним случилось то, что теперь случается чаще всего, и для меня понятнее всего. Оборотень. Еще один оборотень.
Может быть, Дима, и ты уже оборотень, – спрашивает она Философова, зная, что с ним произошло. – По крайней мере, все, что идет от тебя, теперь феноменально – идет не от тебя, и для тебя неестественно. Точно совсем от другого какого-то человека.
Если так, то хорошо, что я тебя не вижу и, м<ожет> б<ыть>, лучше, если я тебя и вовсе более не увижу. Или нет: пусть не лучше, а все равно. Не знаю, дойду ли до этого, но хочу дойти. До полной реализации того, что ты не погиб, что ты живешь – со мной, в моем сердце (больном) именно ты единственный, ты сам.
«Где был я, я сам?» – тревожно, в роковую минуту, спрашивает Пер Гюнт.
И для него, как для тебя, есть это место. Не бойся.
Но когда я так думаю, мне не хочется (кажется ненужным) даже и после моей смерти отдавать эти слова тебе. Тебе – другому, ибо феноменально ты не он, и читать будет другой.
Смешение порядков, и надо их сначала очень разделить, чтобы потом они могли слиться.
Мне нужна очень большая сила. Чтобы верно хранить тебя. И чисто хранить, отдельно, цельно, не затемняя ничем своим, ни малейшей тенью».
XIV
Философов приезжает в Париж 3 января <19>22 г. Мережковские приготовляют для него у себя комнату. Но он останавливается в гостинице, в отеле «Д’Отэй», на рю д’Отэй. В ночь с 4 на 5 января Гиппиус записывает: «Ну вот, милый Дима. Вчера «он» приехал в Париж. Он написал «petit bleu»* [*Телеграмма (фр.).] В<олоде>, чтобы он к нему зашел в гостиницу. Естественно, что ты бы пришел. И если представить себе, что он – ты, то даже смешно.
Разделила ли я до конца, т. е. и кожно, тебя от оборотня? Кажется, еще не вполне, но иду на это и дойду.
Не правда ли, мы понимаем с тобой, почему «он» не может быть равнодушен, так злится без всяких, казалось бы, причин внешних, почему с такой злобной досадой, желающей быть презрительной, говорит о «непотрясаемости Мережковских» – и все остальное? Это его бессилие, и он, кроме того, все время выдает себя. Что он не ты, мой ясный, мой родной, мой бедный. Он не знает, что ты жив, хотя он и прогнал тебя из тебя. Но он подозревает что-то смутно и боится».
Эти последние строки написаны, по-видимому, после визита Философова. Он пришел 9 января, т. е. через неделю после своего приезда. В ночь накануне его прихода Гиппиус снится сон. «Под девятое января такой сон тяжелый, – рассказывает она. – Дима умирает в соседней комнате (неизвестная квартира), а я почему-то не могу войти туда. Хожу из угла в угол. И умер, и какая-то горничная (это будто бы гостиница?) закрыла ему глаза. А я и тут лишь из двери едва могу выглянуть. Вижу только спину его на кровати.
С необыкновенной физической тяжестью проснулась. Опять заснула – и опять то же самое! Продолжение.
В этот день ты и пришел, Дима (ты или он). Я изо всех сил помогала ему казаться тобой. Для этого нужно ни о чем не говорить».
Философов как бы выходит из сна, из кошмара, который преследует Гиппиус. Но страшнее всего – это что при соприкосновении с действительностью кошмар не рассеивается. Напротив, действительность превращается в кошмар, двойник, оборотень побеждает.
Превращение Философова имеет последствия и политические. И Гиппиус это отмечает: «Тот Дима, который следовал и следует за С<авинко>вым понемножечку, шаг за шагом, от интервенции – к восстаниям, к зеленым, к «советам» без коммуны, затем к его величеству крестьянству русскому, потом куда еще? – сам не замечая, должен был дойти и до Ленина без Чека, т. е. совсем к абсурду. Я не буду с ним говорить об этом и для себя, и для него. Он будет оправдывать все это «политикой», а я не хочу свое больное сердце подвергать бесполезной боли. Не надо».
Отраженно, через Философова, она поняла и Савинкова – то, что он есть на самом деле, а не то, чем кажется. В <19>23 г., т. е. через год после последней встречи с ним, она записывает: «Иногда мне кажется, что никакого С<авинко>ва уже давно нет и ты в руках злого марева, призрака. Не боюсь тут сказать, чертовой игрушки, да! да! Ведь именно черт не воплощается, и у него игрушки такие же. Не страшная это кукла – С<авинко>в. Только для тех, кто не знает, что это. Правда, таких и природа не любит, не терпит, ибо он – пустота. Я сама не знаю, когда я пришла к такой для меня бесповоротной формуле (и с таким смыслом) пустота. А смысл такой: С<авинко>в хуже всякого большевика, Троцкого например. Т. е. он совсем за чертой человеческого и Божьего.
Нет, вот сказала – и мне стало страшно. Как это я смею так говорить? А может, это личное, за тебя. Дима, когда я вижу, что тебя он из тебя выгнал. Право, я сама двоюсь. И говорю – и не смею говорить, и знаю – и хочу не знать, верю, что ничего не знаю… Пусть Бог судит и видит С<авинко>ва, я не умею и не смею. Молчу. Молчу».
И вдруг она возмутилась. Пробовала смириться – ничего не вышло. «А иной раз бунт одолевает. Ох какой! – признается она в декабре <19>23 г. – Никого не боюсь, ни тебя, Дима, ни за тебя, все мне равно, так бы, такими бы словами последними выругаться, на «благость» смотрю как на «елей»… Да и не слова, а такой бы нож, и не задумалась бы я отрезать тебя от С<авинко>ва, чего бы это ни стоило. Ты бы выздоровел или умер, а о С<авинко>ве я, конечно, не думаю – о пустоте-то!»
Но что «нож» поможет – она не уверена: «Я знаю, что и тогда ты бы не выздоровел вполне. Ты никогда не имел бы силы вернуться к прежнему (верному). Даже и тогда. Но это не нужно. Т. е. нужно, но на это я не посмотрела бы. Лишь бы выздоровел ты хоть немного.
Т.е. я знаю, что ты и отрезанный от С<авинко>ва – никогда не простишь мне, что я была права. Именно это, а не то, что я была так виновата (этого я себе не прощу).
Но чужой правоты почти никто не может простить.
Какая боль, какая боль».
И вот, наконец, <19>24 г. Предательство Савинкова, его переход на сторону большевиков. Гиппиус записывает в ноябре: «Неужели? Неужели это совершилось? Дима, Бог рассудил, как я не думала. Как я счастлива эти дни. Я тебя видела, тебя выздоровевшего или выздоравливающего. После этих недель невероятного кошмара (за тебя все) – какая нечаянная радость! Эта книжка смысл потеряла. Так, для памяти, для себя. Чтобы «говорила же я…». А это и не нужно вовсе.
Вместо С<авинко>ва обнаружилось пустое, гадкое место, и я считаю чудом, совершившимся для тебя, что эта пустота обнаружилась, что ты мог увидеть.
Благодарение Богу за тебя, я знала, что ты не погибнешь «там», но какое счастье, что это дано здесь!
И если даже рана твоя болит и ты скрываешь боль напряжением воли – ничего, ничего! Все будет, то есть все уже есть, ибо ты – ты!»
Проходит шесть месяцев. В мае <19>25 г. получается из Москвы известие о «самоубийстве» Савинкова. Он якобы «выбросился» из окна тюрьмы. «На меня это не произвело впечатления, – записывает Гиппиус. – Убил ли он себя или что вообще случилось – не все ли равно?
Ведь он уже годы, как умер. Да и был ли когда-нибудь?
Дима, да, ты все-таки не простишь мне (или не забудешь), что я была права».
Проходит 11 лет. Но что Гиппиус за это время пережила, выражено ею в одной строчке, которой ее запись кончается. Вот эта строчка:
«Да, это пришло слишком поздно (для Д<имы>)».
В <19>43 г., за два года до своей смерти, она посвящает Философову последнее стихотворение:
Когда-то было, меня любила
Его Психея, его Любовь.
Но он не ведал, что Дух поведал
Ему про это – не плоть и кровь.
Своим обманом он счел Психею,
Своею правдой лишь плоть и кровь.
Пошел за ними, а не за нею,
Надеясь с ними найти Любовь.
Но потерял он свою Психею
И то, что было – не будет вновь.
Ушла Психея и вместе с нею
Я потеряла его любовь.
Это единственное стихотворение Гиппиус, написанное в женском роде. И это, конечно, не случайно.