Текст книги "Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения"
Автор книги: Владимир Злобин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
ТЯЖЕЛАЯ ДУША[453]453
Тяжелая душа. Печ. по первым публикациям в журнале «Возрождение» и «Новом журнале», сверенным с посмертным изданием книги В.А. Злобина «Тяжелая душа» (Вашингтон: изд. Русского книжного дела в США, Victor Kamkin, Inc. 1970).
[Закрыть]
Порой всему, как дети, люди рады
И в легкости своей живут веселой;
О, пусть они смеются! Нет отрады
Смотреть во тьму души тяжелой.
З. Гиппиус
Предисловие
Настоящая книга не есть биография З.Н. Гиппиус в том смысле, в каком это обычно принято понимать. В своей книге «Д.С. Мережковский», озаглавленной первоначально «Он и мы» (это заглавие было по просьбе издателя изменено), Гиппиус рассказывает о наиболее важных событиях своей жизни. Как общее правило, все мемуары, что бы там ни говорили, – «Dichtung und Wahrheit»[454]454
«Dichtung und Wahrheit» («Поэзия и правда»; 1833) – название автобиографической книги И.В. Гёте.
[Закрыть], вымысел и правда. Кое-что в них верно, кое-что забыто, а кое-что выдумано. Однако вымысел здесь не следует понимать как искажение или подмену действительности. Это, скорее, некая художественная правда, какая в иных случаях к действительности ближе, чем воспроизведение фактов чисто фотографическое. Пример – «Детство и отрочество» Л. Толстого. Сравните эту книгу с его точной автобиографией и вы увидите, где настоящий, живой Толстой.
Что касается мемуаров Гиппиус, то едва ли в них преобладает вымысел. Но что это произведение художественное – не подлежит сомнению. Добавить к нему вряд ли что-либо возможно. Но кое о чем Гиппиус не то что забывает, а сознательно умалчивает о том, что она называет «Главное». Для непосвященных пробел незаметен. Но Темира Андреевна Пахмус, профессор Иллинойского университета, которой я открыл мой архив, упоминает об этом «Главном» в своей книге «З.Н. Гиппиус – литературный критик» (книга должна выйти в ближайшее время). И это не единственная книга о Гиппиус. На ту же тему – докторская диссертация Аллы Дмитриевны Кульман и две известные мне работы о ее стихах – Олега Масленникова и Джеймса Барлея – последняя об их ритмической структуре. Есть еще одна или две книги о поэзии Гиппиус, заглавия которых я не помню. Вообще Гиппиус начинают интересоваться, особенно в Америке, и гораздо больше, чем Мережковским. И это не случайно.
Да не подумает читатель, что я не ценю литературный талант Гиппиус. Только я отношусь к ее произведениям, главным образом к стихам, как к своего рода дневнику (кстати, ее четвертая, изданная в Берлине, книга стихов так и озаглавлена «Дневник»). Но тема моей книги совершенно другая – не стихи Гиппиус, а сама Гиппиус, ее «тяжелая душа», как она ее называет и с какой она находилась в непрерывной борьбе.
Мы привыкли к ледяному тону, к жестокому спокойствию ее стихов. Но среди поэтов XX века по силе и глубине переживаний вряд ли найдется ей равный. Напряженная страстность некоторых ее стихотворений поражает. Откуда этот огонь, эта нечеловеческая любовь и ненависть?
Она боролась за полноту бытия, за право быть счастливой и свободной:
Кстати, за это «опасное и властное слиянье всех дорог» на меня обрушилась ныне покойная Ариадна Владимировна Тыркова[457]457
Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна (1869–1962) – общественно-политический деятель, публицист, прозаик, литературовед, мемуарист. В ноябре 1917 г. вместе с А.С. Изгоевым издавала антибольшевистскую газету «Борьба». С начала 1920 г. в эмиграции. В 1921–1922 гг. редактор лондонской газеты «Russian Life». В 1921 г. основала в Лондоне Общество помощи русским беженцам и в течение 20 лет бессменно руководила им. Автор двухтомника «Жизнь Пушкина» (1929,1948), мемуарных книг «На путях к свободе» (Нью-Йорк, 1952), «То, чего больше не будет» (Париж, 1954), «Подъем и крушение» (Париж, 1956–1958).
[Закрыть], автор замечательной книги о Пушкине. Я имел неосторожность опубликовать в одной из моих статей интимную записку Философова к Гиппиус. Тыркову это возмутило. Неодобрительно отнесся к этому и мой собрат по перу, поэт и критик Юрий Константинович Терапиано[458]458
Терапиано Юрий Константинович (1892–1980) – поэт, критик, историк религии. Участник Первой мировой и Гражданской войн (в составе Добровольческой армии). С 1920 г. в эмиграции. В 1925 г. один из организаторов и председатель парижского Союза молодых писателей и поэтов. Соредактор журналов «Новый дом» (1926–1927) и «Новый корабль» (1927–1928). Литературный обозреватель газеты «Русская мысль» в 1955–1978 гг. Автор мемуарной книги «Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974). Эссе, воспоминания, статьи» (сост. Р. Герра, А.Д. Глезер. Париж; Нью-Йорк, 1987).
[Закрыть]. Его статья «Памяти Гиппиус» в номере 2386 «Русской мысли» от 13 ноября 1965 г. – явно камень в мой огород. Терапиано пишет: «Об отношении Гиппиус к любви тоже после ее смерти писали очень много, иногда – возмутительно нецеломудренно, вплоть до публикации самых интимнейших ее писем и писем к ней». Что же мне делать? Сжечь эти письма я не имею права. Я обратился за советом к другому моему коллеге, профессору Вашингтонского университета, Георгию Иваску. Тот решительно ответил: «Запечатать на 50 лет». Легко сказать, на 50 лет! А что через 50 лет будет? Профессор Владимир Васильевич Вейдле как-то в разговоре сказал, шутя, что в 2000 году человечество отпразднует третье тысячелетие христианства выпуском марки с изображением Христа и с надписью «Visit Jerusalem»*[*«Посещение Иерусалима» (фр.).].
Я очень уважаю Владимира Васильевича, но он романтик и оптимист. Нет, мне рисуется картина иная: не только никаких марок с Христом не будет, но даже если бы Он в этот день сошел сам с неба на землю, Его даже не заметили бы, не заключили бы в тюрьму и не явился бы к Нему для разговора Великий инквизитор[459]459
Великий инквизитор – герой вставной «поэмки» Ивана Карамазова из романа Достоевского «Братья Карамазовы» (1879–1880). Образ властолюбца и гордеца, восставшего против Иисуса Христа и его учения, стал символом насильственного устроения земного рая путем превращения человеческого общества в «бесспорный общий и согласный муравейник», в покорное стадо.
[Закрыть]. В лучшем случае Он попал бы в палаццо Армии спасения, где Его после дезинфекционного душа накормили бы, как в лучшем ресторане, и уложили бы спать на мраморные нары.
«Сын Человеческий, пришед, найдет ли веру на земле?» А от этого нас отделяет даже не 50, а всего 33 года!
О, конечно, человечеству готовится необыкновенное будущее. Даже представить себе невозможно, чего только люди не изобретут. Но от наук гуманитарных, от искусства, от музыки, от поэзии – не останется ничего. И наступление этого нового «ледникового» периода чувствуется уже сейчас. Все чаще мелькают в толпе так называемые битники, первые жертвы – потерявшие себя волосатые мальчики с сумасшедшими глазами.
И вот я принимаю решение: не взирая на критику, по существу благожелательную, моя книга о Гиппиус выйдет без единой купюры, ни одного слова не будет из нее выкинуто или заменено другим.
Пусть она будет полна противоречий – самых невозможных, самых невероятных неожиданностей. Меня это не смущает. Тем совершеннее она отразит живую душу Гиппиус, ее связь с жизнью и волю к борьбе.
Зинаида Гиппиус имеет право на свободу слова, и горе тому, кто на это право посягнет.
З. ГИППИУС И Д. МЕРЕЖКОВСКИЙ[460]460
З. Гиппиус и Д. Мережковский. Возрождение. 1959. № 93. Впервые: Новый журнал (Нью-Йорк). 1952. № 31 под названием «З.Н. Гиппиус. Ее судьба» (под рубрикой «Литературный дневник»).
[Закрыть]
I
Двадцать два года прошло – не такой уж большой срок – а кажется, вечность, – со смерти Зинаиды Николаевны Гиппиус (она умерла в Париже 9 сентября 1945 г.), и вот мы уже почти ничего о ней не помним. Да и как помнить: что мы о ней знаем? Кое-какие внешние, притом не всегда даже главные факты, о которых она рассказывает в своей книге о Мережковском. Но и в ней она старается говорить о себе возможно меньше, сознательно отодвигая себя на второй план. Она это делает, впрочем, не из скромности – она себе цену знает, – а из какого-то, ей самой непонятного, желания оставаться в тени.
Об этом нельзя не пожалеть: как личность, как поэт и писатель она явление не менее оригинальное, не менее значительное, чем затмивший ее своей славой Мережковский.
Судьба этой женщины необычайна. Да, между той Зинаидой Николаевной, которую мы знаем, и той, какой она была на самом деле, – пропасть.
Она оставила после себя записные книжки, дневники, письма. Но главное – стихи. Вот ее настоящая автобиография. В них – вся ее жизнь, без прикрас, со всеми срывами и взлетами. Но их надо уметь прочесть. Если нет к ним ключа, лучше их не трогать: попадешь в лабиринт, из которого не выбраться.
*
Она родилась 8 ноября 1869 г. в городе Белеве, от чахоточного отца[461]461
Отец – Гиппиус Николай Романович, юрист.
[Закрыть], семья которого переселилась в 16 веке из Германии в Москву, и прелестной женщины, сибирячки Анастасии Степановой[462]462
Степанова Анастасия – мать Гиппиус, дочь екатеринбургского полицмейстера.
[Закрыть].
Странная девочка, на других не похожая. Крошечная-крошечная, в розовой вязаной кофточке с вечно расстегнутой последней пуговицей. И какая серьезная.
Родителей она обожала. Ее привязанность к ним была такая страстная, что, когда по настоянию отца ее отдали в Киевский институт[464]464
…ее отдали в Киевский институт… – Гиппиус в 1877–1878 гг. несколько месяцев училась в Киевском женском институте. Учеба была прервана из-за переезда семьи в Москву.
[Закрыть], она не могла перенести разлуки, заболела и почти все время провела в институтской больнице. Разлука для нее – хуже смерти.
……………………………………..
скажет она потом, зная с детства, что
«Я с детства ранена смертью и любовью», – отмечает она в 1922 г. в своем «Заключительном слове». А в книге о Мережковском, рассказывая о своем отце, она пишет: «Я его так любила, что иногда, глядя на его высокую фигуру, на него в короткой лисьей шубке, прислонившегося спиной к печке, думала: «А вдруг он умрет? Тогда я тоже умру».
Он умер, когда ей едва минуло одиннадцать лет. Но уже раньше по поводу смерти в их доме одной дальней родственницы она замечает: «Смерть тогда на всю жизнь завладела моей душой». Смерть отца – как бы начало ее собственной смерти, которую она тогда ощутила впервые со всей ей доступной реальностью. Не успела родиться, как уже начала умирать. Недаром прозвали ее в Киевском институте: «Маленький человек с большим горем».
После родителей она больше всего любит свою единственную «нянечку Дашу» – Дарью Павловну Соколову.
Она никогда не узнает,
Как я любил ее,
Как эта любовь пронзает
Все бытие мое.
Любил ее серое платье,
Волос ее каждую прядь,
Но если б и мог сказать я.
Она б не могла понять.[467]467
Она никогда не узнает… – Один из вариантов стих. «Оттуда?» (Варшава, 1920; с посвящением: Д.П.С. – няне Д.П. Соколовой).
[Закрыть]
Нянечка Даша зовет ее «Батюшка белый» и носит перед сном на руках вокруг зала. Она же водит ее гулять в Летний сад. Отец З.Н. дважды пытался обосноваться в столице, но петербургского климата не выдерживал и переводился в провинцию, во второй раз в Нежин, город Гоголя[468]468
…Нежин, город Гоголя… – Н.В. Гоголь в 1821–1828 гг. учился в Нежинской гимназии высших наук.
[Закрыть], где вскоре и умер от острого туберкулеза.
«В первый раз мы жили там, когда мне было всего четыре года», – вспоминает З.Н. о своем «первом Петербурге». «Мне помнятся только кареты, в которых мы ездили, да памятник Крылову в Летнем саду, куда меня водила няня Даша и где играло много детей. Впрочем, еще Сестрорецк, лес, море и белые снежинки, падавшие на мое белое пальто (в мае)».
Но однажды няня Даша повела ее не в Летний сад, а в Гостиный двор – покупать куклу. Был конец марта, и не белые снежинки падали на ее белое пальто, а громадные хлопья мокрого снега, похожие на грязные носовые платки. Но «маленького человека» ждало разочарование – первое в жизни. Тот, по ее словам, «удар о стену, которую мы, может быть, перейдем только после смерти». Вместо куклы она пожелала живую девочку, находившуюся в магазине, да так настойчиво, что няня Даша с трудом увела ее домой. «Желанья были мне всего дороже…»[470]470
«Желанья были мне всего дороже…» – Из стих. «Брачное кольцо» (1905).
[Закрыть]
В этом ее первом желании, как в фокусе, – все, о чем она потом в жизни мечтала и от чего не могла, не умела (а может быть, просто в глубине души не хотела) отказаться. За несколько недель до своей смерти она, полупарализованная, на обложке книги, которую перелистывает – антологии русской поэзии «Якорь», – левой рукой, справа налево, так что прочесть написанное можно только в зеркале, нацарапывает:
По лестнице… ступени все воздушней
Бегут наверх иль вниз – не все ль равно?
И с каждым шагом сердце равнодушней:
И все, что было, – было так давно…[471]471
По лестнице… ступени все воздушней… – Четверостишие, написанное Гиппиус на обложке коллективного сборника стихов «Якорь» (Берлин, 1936). Стихотворение привел также С.К. Маковский в книге «На Парнасе Серебряного века» (Мюнхен, 1962; очерк «Зинаида Гиппиус»).
[Закрыть]
Эта беспомощная, последняя попытка преодолеть свою слабость – одно из бесчисленных доказательств ее воистину необыкновенной живучести: «Неугасим огонь души»[472]472
«… Неугасим огонь души». – Из стих. «Неотступное» (1925).
[Закрыть].
Но кто бы мог предположить, что в этом хрупком, эфемерном, не от мира сего существе, какой она казалась, такая сила?
II
Первая исповедь. О ней – в «Заключительном слове». Бедная, на деревенскую похожая церковь. За высокими окнами – верхушки зеленеющих деревьев. Тишина. Весна… Кстати, как это до сих пор никто из критиков не отметил ее замечательный язык – ясный, острый, сверкающий, как чистейшей воды алмаз. По поводу этой своей первой исповеди она пишет: «Но искупленья я еще не понимаю», – и прибавляет: «Я, очевидно, не понимаю и покаяния».
Теперь, когда ее «труды и дни»[473]473
«Труды и дни» – название дидактической поэмы древнегреческого поэта Гесиода (ок. 700 до н. э.).
[Закрыть] известны, это признание особенно поражает, чтобы не сказать – потрясает. За всю ее долгую жизнь – ни одного факта, ни даже намека на факт, который свидетельствовал бы, что она хоть раз чистосердечно в чем-нибудь покаялась, смирилась, признала себя виноватой или хотя бы просто попросила у кого-нибудь прощения, извинилась. Нет – ни смирения, ни покаяния. Она словно боится, что, смирившись, покаявшись, она потеряет тот внутренний «упор», ту от ее сознания скрытую «пружину», благодаря которой она плохо ли, хорошо ли, но продолжает держаться на поверхности, когда другие камнем идут ко дну.
В своей книге о Мережковском она вспоминает, что, когда ее отец был ею недоволен, он переставал обращать на нее внимание, и она знала, что необходимо (ее слово) идти просить прощения. Но о том, каких ей это стоило усилий, она молчит. И что она шла и прощения просила, свидетельствует о ее действительно безграничной к отцу любви.
Стихи писать она начала семи лет. Вот ее первое стихотворение:
Давно печали я не знаю,
И слез давно уже не лью.
Я никому не помогаю,
Да никого и не люблю.
Людей любить – сам будешь в горе.
Всем не поможешь все равно.
Мир что большое сине-море,
И я забыл о нем давно.[475]475
Давно печали я не знаю… – В письме к В.Я. Брюсову от 11 января 1902 году, посылая это стихотворение, Гиппиус вспоминала: «В 1880 г., т. е. когда мне было 11 лет, я уже писала стихи (причем очень верила во «вдохновение» и старалась писать сразу, не отрывая пера от бумаги). Стихи мои всем казались «испорченностью», но я их не скрывала. Были довольно однообразны, не сохранились, но вот, помню кусочки одного из самых первых. Оцените детскую и странную искренность. Должна оговориться, что я была нисколько не «испорчена» и очень «религиозна» при всем этом. <…> Выписываю со всеми трогательными «рифмами», как помню. Вот вам ваше сердце – в теле одиннадцатилетней девочки, едва прочитавшей Пушкина и Лермонтова – потихоньку! не знающей ни стиха, боящейся наказания за «испорченность», напрасно старающейся каяться перед Христом «нищих духом и обремененных!» (Российский литературоведческий журнал. 1994. № 5/6. С. 288. Публикация М.В. Толмачева).
[Закрыть]
А вот для сравнения другое, написанное в конце жизни:
Та же тема, тот же размер с неизменным мужским родом – то же отношение к миру, обиженно-презрительное, как у лермонтовского Демона.
В своей книге о Мережковском она так определяет свою натуру: «У меня остается раз данное, все равно какое, но то же. Бутон может распуститься, но это тот же самый цветок, к нему ничего нового не прибавляется».
Все, что она знает и чувствует в семьдесят лет, она уже знала и чувствовала в семь, не умея этого выразить. «Всякая любовь побеждается, поглощается смертью», – записывала она в 53 года («Заключительное слово»). И если она четырехлетним ребенком так горько плачет по поводу своей первой любовной неудачи («живая кукла»), то оттого, что с предельной остротой почувствовала, что любви не будет, как почувствовала после смерти отца, что умрет.
Не менее интересно и ее второе стихотворение, написанное два года спустя, то есть – когда ей было девять лет.
Довольно мне тоской томиться
И будет безнадежно ждать!
Пора мне с небом примириться
И жизнь загробную начать.
У Лермонтова:
Даже если она в девять лет «Демона» читала, что не невозможно, – это не подражание. В 1905 г. она пишет:
Мне близок Бог, но не могу молиться,
Хочу любви, и не могу любить.
У Лермонтова:
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться.
И таких совпадений много. Недаром ее так к Лермонтову влечет. Некоторые его стихотворения она даже помнит наизусть, в то время как свои, за редкими исключениями, – никогда.
О ее детстве и первых юношеских годах мы не знаем почти ничего. Время, в каком она родилась и выросла – семидесятые-восьмидесятые годы, – не наложило на нее никакого отпечатка. Она с начала своих дней живет как бы вне времени и пространства, занятая чуть ли не с пеленок решением «вечных вопросов». Она сама над этим смеется в одной из своих пародий, писать которые мастерица.
Решала я – вопрос огромен[478]478
Решала я – вопрос огромен… – Из стих. «Любовь к недостойной» (1902).
[Закрыть], —
Я шла логическим путем.
Решала: нумен[479]479
Нумен, ноумен (греч.) – непознаваемая «вещь в себе»; термин, введенный немецким философом Иммануилом Кантом (1724–1804).
[Закрыть] и феномен[480]480
Феномен (греч. являющееся) – в философии И. Канта изменчивая часть бытия.
[Закрыть]
В соотношении каком?
Вопросы общественные? Какая скука! И когда на ее горизонте появляется двадцатитрехлетний Мережковский со своим отвлеченным гуманизмом и своими даже для того времени слабыми стихами, она в первую минуту инстинктивно от него отшатывается. Ведь не только стихи его слабы, но он и верхом не ездит, и не танцует.
Она – человек страстей, и страсти пробуждаются в ней рано. Властвовать собой она научится в совершенстве, но не сразу. Уже ребенком она лжет, притворяется опасно больной. От этого страдает ее мать, которую она любит больше всего на свете. Но она ее мучит и мучится сама. О чем она мечтает?
Строчка эта когда-то облетела всю литературную Россию, и с нее начинается поэтическая слава Гиппиус. Но ей, человеку живому, с этим ни под каким соусом не съедобным, твердокаменным идеалом делать нечего. Нет, о чем она мечтает на самом деле?
Она в этом не признается. Лишь замечает вскользь:
Странные – чем? Почему? Она молчит. Но за нее отвечает Лермонтов:
В стихотворении «Гризельда», написанном приблизительно тогда же, когда и «Мне нужно то, чего нет на свете», она говорит, что кто-то – во сне или наяву – ей являлся. Она даже знает – кто, ибо с удивлением спрашивает:
Есть ли за этим какая-нибудь реальность – об этом ниже. Но в те годы, в дни ее ранней молодости проблема зла не очень ее беспокоит. И когда она встречается с Мережковским, она еще не знает, не решила – Мадонна она или ведьма? И то, и другое ее прельщает. С выбором она, впрочем, не торопится: оба начала уживаются в ней прекрасно. А Мережковскому сочетание противоположностей, главным образом, и нравится.
III
Эта встреча – событие в ее жизни единственное.
Она ее считает провиденциальной. И она права. Они были действительно созданы друг для друга. Но не в том смысле, в каком это обычно принято понимать, то есть – не в смысле романтическом. Сравнивать их с Филемоном и Бавкидой, Дафнисом и Хлоей или с Афанасием Ивановичем и Пульхерией Ивановной[485]485
Сравнивать их с Филемоном и Бавкидой, Дафнисом и Хлоей… Афанасием Ивановичем и Пульхерией Ивановной… – Названы идеальные супружеские пары: соответственно герои древнегреческого мифа, любовно-буколического романа Лонга (ок. 200 до н. э.) и повести Н.В. Гоголя.
[Закрыть] можно лишь по наивности или незнанию.
Происходит эта встреча в Боржоме в одно из воскресений конца июня 1888 г. на танцевальном вечере в ротонде. Кто-то из ее поклонников-гимназистов представил ей Мережковского. «Я встретила его довольно сухо[486]486
«Я встретила его довольно сухо…» – Здесь и далее Злобин цитирует книгу Гиппиус «Дмитрий Мережковский».
[Закрыть], – пишет она в своих воспоминаниях, – и мы с первого же раза стали… ну, не то что ссориться, а что-то вроде». Еще до встречи ей как-то попадается «Живописное обозрение» с его стихами, которые ей не нравятся. А ему, уже в Боржоме, – ее портрет, при взгляде на который он восклицает: «Какая рожа!»
«Однако после первой встречи мы стали встречаться ежедневно, – продолжает она. – Но почти всегда разговор наш выливался в спор».
С гимназистами ей было куда привольнее, веселее, а главное – спокойнее. Не было того вечного напряжения и страха, который она, неизвестно почему, испытывала в присутствии Мережковского и который ее смущал. «Любопытно, что у меня была минута испуга, – признается она. – Я хотела эти свидания прекратить, и пусть он лучше уезжает. Что мне с ним делать?»
Она уже бывала, и не раз, влюблена, знала, что это, а ведь тут – совсем что-то другое. Она так и говорит: «И вот, в первый раз с Мережковским здесь у меня случилось что-то совсем ни на что не похожее».
Это «ни на что не похожее» происходит как бы само собой, без какого-либо участия ее воли. 11 июля, лунной ночью, во время детского танцевального вечера в ротонде она с Мережковским как-то незаметно оказывается вдвоем на дорожке парка, что вьется по берегу Боржомки. «Я не могу припомнить, как начался наш странный разговор, – описывает она эту ночную прогулку – Самое странное – это, что он мне тогда не показался странным. Мне уже не раз делали, как говорится, «предложение», еще того чаще слышала я «объяснения в любви». Но тут не было ни «предложения», ни «объяснения». Мы, и, главное, оба, – вдруг стали разговаривать так, как будто давно уже было решено, что мы женимся и что это будет хорошо».
Так же, без участия ее воли, словно во сне происходит «само собой», в Тифлисе, утром 8 января 1889 г. венчание. «Я была не то в спокойствии, не то в отупении, – говорит она. – Мне казалось, что это не очень серьезно».
Вечером Мережковский уходит к себе в гостиницу, а она ложится спать, забывая, что замужем. И только на другое утро едва вспоминает, когда ей мать через дверь кричит: «Ты еще спишь, а уж муж пришел! Вставай!»
И она восклицает в тон Флоберу: «Муж? Какое удивление!»
IV
Что было бы с ними, если б они не встретились?
Он, наверное, женился бы на купчихе, наплодил бы детей и писал бы исторические романы в стиле Данилевского[487]487
Данилевский Григорий Петрович (1829–1890) – прозаик, публицист. Автор популярных исторических романов.
[Закрыть]. Она… о ней труднее. Благодаря ее мужественности и динамизму – возможностей у нее больше. Спортсменка – она любит риск и во всем старается доходить до конца. Как раз то, к чему он неспособен совершенно. Как сказано у него в паспорте: «К отбыванию воинской повинности признан негодным».
Может быть, она долгое время находилась бы в неподвижности, как в песке угрузшая, не взорвавшаяся бомба. И вдруг взорвалась бы бесполезно, от случайного толчка, убив несколько невинных младенцев. А может быть, и не взорвалась бы: какой-нибудь «специалист-техник», вроде Рюрика Эдуардовича Оказионера* [*) Так в одном из ее неизданных рассказов («Наверно») называется черт. Здесь и далее значком * отмечены примем В.А. Злобина. – Ред.], «спас бы ее, разрядив духовно, и она продолжала бы мило проводить время в обществе гимназистов и молодых поэтов…». На эту тему можно фантазировать без конца. Но одно несомненно: ее брак с Мережковским, как бы к этому браку ни относиться, был спасителен: он их спас обоих от впадения в ничтожество, от небытия метафизического.
Через несколько недель после свадьбы они уезжают в Петербург, где устраиваются сначала в маленькой квартире на Верейской улице, а потом в знаменитом «доме Мурузи» на углу Литейного проспекта и Пантелеймоновской. Их совместная жизнь длится без малого пятьдесят три года – до его смерти.
Как это ни странно, по крайней мере на первый взгляд, в их браке руководящая, мужская роль принадлежит не ему, а ей. Она очень женственна, он – мужествен, но в плане творческом, метафизическом роли перевернуты. Оплодотворяет она, вынашивает, рожает он. Она – семя, он – почва, из всех черноземов плодороднейший. В этом, и только в этом смысле он – явление исключительное, небывалое, единственное. Его производительная способность феноменальна. Гиппиус угадывает его настоящую природу, скрытое в нем женское начало и лишь по неопытности – ведь ей всего девятнадцать лет – не чувствует внутренней слабости за внешним блеском, которым он ослепляет «литературный» Боржом (его ослепить, кстати, было нетрудно). Его восприимчивость, его способность ассимилировать идеи граничит с чудом. Он «слушает порами», как она говорит, и по сравнению с ним она – груба. Но у нее – идеи, вернее, некая, еще смутная, не нашедшая себе выражения реальность, как бы ни на что не похожая, даже на рай, – новая планета: «Какие живые, яркие сны!» – это все, что она может сказать.
Он к ее стихам прислушивается внимательно и недаром так дорожит утренними с ней прогулками по боржомскому парку. Любит их и она. В этих прогулках, разговорах, даже ссорах – начало их сближения, того «духовного брака», потомство от которого будет «как песок морской».
В первый же год после свадьбы, в Петербурге, происходит одна важная перемена: он бросает стихи и начинает писать прозу. Она стихи не бросает (не бросит никогда), но тоже большую часть времени посвящает прозе. Эта ее попытка – не первая. Она уже писала дневники, не говоря о письмах (которые часто – образец эпистолярного искусства). Но теперь она прозу пишет главным образом из-за денег, чтобы дать Мережковскому возможность свободно работать над его первым романом[488]488
…его первым романом… – Исторический роман «Смерть богов. Юлиан Отступник» (опубл. 1895) – первый в трилогии «Христос и Антихрист», продолженной романами «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи» (опубл. 1901) и «Антихрист. Петр и Алексей» (опубл. 1905).
[Закрыть] «Юлиан Отступник».
Откуда он, этот «Юлиан», и его продолжение «Леонардо да Винчи» – вторая часть ставшей знаменитой трилогии?
«Идея «двойственности», которую он развивал в романе «Леонардо», – казалась мне фальшивой, – пишет она в своих воспоминаниях, – и я принялась ему это доказывать». Напрасно: идея – ее, и у нее им взята.
О, мудрый Соблазнитель,
Злой Дух, ужели ты —
Непонятый Учитель
Великой красоты.
И «Юлиан» и «Леонардо» вышли из этого четверостишия, случайно оброненного ею зерна. Но когда Мережковский был еще увлечен «двойственностью» («бездна вверху, бездна внизу»), она от этой идеи уже отошла, поглощенная другой, ставшей потом главной идеей его жизни.
Что она старается эти его «опоздания» объяснить – а они понятны: даже в плане духовном так сразу не родишь, – доказывает, что она их взаимоотношений не понимает. Ей кажется, что те же идеи – в нем, но только до его сознания они доходят позже. У него, по ее теории, – «медленный и постоянный рост (курсив ее), в одном и том же направлении, но смена как бы фаз, изменение (без измены)». Смена фаз! Но дело ведь не в процессе беременности, а в обусловливающем этот процесс оплодотворении. И если бы она была в самозарождении его идей так твердо убеждена, то не искала бы этому все время доказательств.
Конечно, сказать, что каждая его строка внушена ею, – нельзя. Она дает главное – идею, а там уже его дело, он свободен оформить, развить ее по-своему. Роль его не менее значительна, не менее ответственна, чем ее. Только это – не та, какую ему обычно приписывают. А если трудно установить с точностью момент зачатия физического, то момент духовного оплодотворения – неуловим совершенно.
V
«Что касается меня, то я в это лето (1905 г.) вдруг погрузилась в одну мысль, которая сделалась чем-то у меня вроде idee fixe* [*Навязчивая идея (лат.).], и моя idee fixe была – «тройственное устройство мира». Это и есть та идея, которая в ней зрела, когда Мережковский еще увлекался «двойственностью».
Он эту новую идею тотчас же подхватывает. Еще бы! Он ее «так понял подкожно, изнутри, – радуется Гиппиус, – что ясно: она, конечно, была уже в нем, еще не доходя пока до сознания». Как она скромна! Эта идея ей стоила чуть ли не спасения души, и если она не погибла, то исключительно благодаря чуду. Но ей все равно. Она свое дело – дело своей жизни – сделала. Очередь за ним. И, как свидетельствует ее запись, он оказался на высоте.
«Он дал ей (этой идее) всю полноту, преобразил ее в самой глубине сердца и ума, сделав из нее религиозную идею всей своей жизни и веры – Идею Троицы, Пришествия Духа и Третьего Царства или Завета (курсив ее). Все его работы последних десятилетий имеют эту – и только эту – главную подоснову, главную ведущую идею».
Яснее сказать нельзя. Конечно, ни один из шестидесяти двух томов сочинений Мережковского сочинением Гиппиус не становится. Но по существу это не меняет ничего. А «кухня» никого не касается. Это дело – личное, интимное. И слава Богу, что у писателя Мережковского такая умная жена.
Есть еще одно доказательство влияния Гиппиус на творчество Мережковского – некий, Мережковскому совершенно несвойственный запах —
Как будто тухлое разбилося яйцо,
Иль карантинный страж курил жаровней серной, —
каким иногда веет от его вполне благочестивых произведений.
Когда в 1903 г. Победоносцев запретил Петербургские религиозно-философские собрания, то, может быть, одной из причин был этот неуловимый запах, который он почувствовал в царившей на собраниях атмосфере свободы.
Для первого заседания этих собраний, 29 ноября 1901 г., происходивших в зале Географического общества на Фонтанке, Гиппиус заказывает себе черное, на вид скромное платье. Но оно сшито так, что при малейшем движении складки расходятся и просвечивает бледно-розовая подкладка. Впечатление, что она – голая. Об этом платье она потом часто и с видимым удовольствием вспоминает, даже в годы, когда, казалось бы, пора о таких вещах забыть. Из-за этого ли платья или из-за каких-нибудь других ее выдумок недовольные иерархи, члены Собраний, прозвали ее «Белая дьяволица». Но это, скорее, – дурной вкус и легкомыслие. Ее кумовство с чертом выражалось иначе.
Верит ли она в Бога? Вопрос как будто неуместный. Но при ближайшем знакомстве с ее «трудами и днями» он возникает сам собой. Так сразу на него, однако, не ответишь. Одно можно сказать: в черта она верит. Это – твердо. Вот как верил Гоголь, Достоевский и как не верил Толстой. Черт для нее – существо реальное, одно из ее главных, если не главное, действующих лиц. Впрочем, в ее произведениях он большей частью в тени, за кулисами и показывается лишь изредка, кроме тех случаев, конечно, когда рассказ или стихотворение ему посвящены* [* Как, например, в рассказе «Иван Иванович и черт».]. Но нельзя себе представить такого ее серьезного метафизического письма или разговора, где тема о черте не занимала бы первого места.
Она сама рассказывала, как в молодости сделала себе однажды ожерелье из обручальных колец ее женатых поклонников. Отзвук этого – в ее стихотворении «Мудрость», где она, под видом чертовки, крадет «у двух любовников любовь».
Вот чему ее научил «Непонятый Учитель». И с тем же легкомыслием, с каким она описывает свое для Религиозно-философских собраний придуманное кафешантанное платье, она в своих воспоминаниях приводит сказанную ею на паперти после венчания фразу: «Мне кажется, что ничего и не произошло особенного», – на что один из шаферов отвечает: «Ну нет, очень-таки произошло, и серьезное».
В этом она, впрочем, скоро и сама убедится. «Нет, Дима, так тебя любить, как я люблю Дмитрия, я не могу» (письмо Д. Философову, 1905 г.). «Ведь мы – одно существо», – говорит она о себе и Мережковском уже после его смерти. Это и непонятно, и неприятно, но за этим определенная реальность. И если представить себе Мережковского как некое высокое дерево с уходящими за облака ветвями, то корни этого дерева – она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду – не подозревает никто.
VI
Лето 1905 г. Мережковские проводят на даче в имении «Кобрино» по Варшавской железной дороге. Оттуда в июле она пишет Д. Философову на 32 страницах письмо – он живет с ними, но уехал на месяц к себе в имение повидаться с матерью[490]490
Мать Философова – Анна Павловна Философова (урожд. Дягилева; 1837–1912), деятельница женского движения в России, одна из учредительниц первых женских трудовых артелей, в том числе артели переводчиц, а также петербургских Высших женских (Бестужевских) курсов (1878), инициатор создания Русского взаимно-благотворительного общества (1899).
[Закрыть]. Это письмо делает честь не только ее уму, но и мужеству, с каким она обнажает свою душу.
«Знаешь ли ты, или сможешь ли себе ясно представить, – спрашивает она Философова, – что такое холодный человек (курсив Гиппиус), холодный дух, холодная душа, холодное тело – все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же, живет ощущение этого холода, его «ожог» – иначе сказать не могу. Смерть лучше, когда она – небытие просто, и холод ее только отсутствие всякой теплоты; а этот холод – холод сгущенного воздуха, и бытие – как бытие в Дантовом аду, знаешь, в том ледяном озере…»
Вот когда она узнала наконец, что такое «снеговой огонь», о котором ее душа мечтала «с вещей безудержностью».
И вот отчего веет иногда от Мережковских таким холодом – холодом междупланетных пространств, от которого льнущие к ним души замерзают, как в зимнюю стужу воробьи на телеграфных проводах. Но того, каким страданием был этот холод для них самих, не представляет себе никто.
«Если и не поймешь – поверь мне, Дима, – продолжает она, – очень это большое страдание… Я холодная – или мы холодные, – мы чисто-холодные, уже без всякого призрака, подобия вечно-ощутительной и ощущаемой движущейся вперед любви к человеку, к людям, к миру. Мы без жалости, без мягкости, без нежности. Оттого и страдание такое… Помнишь те «вечные муки» ада старца Зосимы, его слова о душе, уже сознающей, что избавление – любовь, понимающей любовь, видящей ее – и не имеющей. Вот этот ад у меня теперь на земле».