355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витаутас Петкявичюс » Рябиновый дождь » Текст книги (страница 1)
Рябиновый дождь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:23

Текст книги "Рябиновый дождь"


Автор книги: Витаутас Петкявичюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)

Витаутас Петкявичюс
РЯБИНОВЫЙ ДОЖДЬ

Лесосека

Сыну Повиласу

Тихо шумел звончатый старый бор. Лучи осеннего солнца скользили по пестрым стволам деревьев, отбеливали паутинки, беспорядочно развешанные на ветвях, и все еще выжимали из голых, без всякой жалости исполосованных сосен прозрачную, словно слеза, живую смолу. Стасис долго смотрел на приговоренный к смерти бор, сокрушался, жалея его, а перед взором снова ожила картина военных лет…

…Казалось ему, что здесь вовсе не подсоченные и приготовленные к вырубке деревья, а люди, раздетые, насильно согнанные в огромную толпу, палачи еще немного покуражатся над ними, помучают, потом построят в ряд и расстреляют… Эти глубокие, резцом прорисованные ребра сосен, их странные, оплывшие живицей раны и, в ожидании своей очереди, нечеловечески покорная, тихая готовность к гибели – все это заволакивало сознание Жолинаса и заставляло защищаться от страшной картины первыми пришедшими в голову словами, оправдывающими человеческую глупость.

– Деревья не устают расти… Деревья не кланяются бурям… Деревья умирают стоя, – словно молитву, повторял он чужие сентенции и не мог надивиться: – Какие странные эти люди. Как щедро наделяют они деревья и зверей теми свойствами, которыми не обладают сами, – осуждал и оправдывал, позабыв, что еще в школьные годы он набрал целую тетрадь подобных цитат, а вот сам ни одной стоящей фразы о деревьях почему-то так и не смог придумать, хотя провел в лесу всю свою жизнь. – Каждое дерево шумит для своего бора. И твое, и мое… Обязательно мое. Только мое. Мое!.. – в горячке не чувствовал, что уже который раз этим словом начинается и кончается вся его философия. – Мое, только мое!.. – Стасису было приятно вспомнить, как они с отцом вырубали здесь густо разросшийся подлесок, как сжигали сучья, а те, что покрупнее, увозили домой на дрова и вместе мечтали: «Пусть подрастут, пусть наберутся сил, а потом поглядим». – Да вот не набрались… – Он прекрасно знает, что схватка давно проиграна, что он уже лежит на лопатках и совсем напрасно распаляет себя, пестует свою злобу. – Говорят, только знающий человек воистину свободен. Может быть, но какой ценой он покупает эту свободу!.. Достаточно прикоснуться к любой тайне – и все вокруг меняется, не остается ничего святого. И совсем неважно, далеко или близко во времени событие, с которым связана эта тайна, – меняется только человек: добившись чего-нибудь, он наглеет, а если что-нибудь теряет, превращается в замученный совестью огрызок. Благословенно неведение человека! – Вспоминает, как буря скрутила и повалила их сарай и как тогда, в час беды, они собирали, латали старое гнилье, но так и не тронули ни одного зеленого дерева. Какое счастье испытывали они тогда от ощущения, что могут быть добрыми и благородными, а теперь?.. – Пусть подрастут, – от волнения он тяжело закашлялся и, ухватившись за сук, долго бухал, до боли смежая веки, потом отмаргивался и, обливаясь потом, кое-как отдышался, снова вобрал в легкие живительный, соснами и можжевельником пропахший воздух. – Ладно… Теперь я лесник без леса…

На соседней делянке уже тарахтели бензопилы, перестукивались топоры и надрывались тракторы. Здесь уже хозяйничала смерть. Стасис подошел, окинул взглядом огромное, заваленное деревьями пространство и тяжело вздохнул. Еще год-другой – и лесорубы приблизятся к дому, к тем соснам, которые выращивал его отец, которые пестовал он сам и по отношению к которым слово «мое» теперь обрело такой огромный смысл.

«Люди, не вырубайте древних пущ!» – вспомнил самим министром написанную статью и криво усмехнулся: куда приходит знание, там не остается места для греха… Лесник без пущи!

Вернувшись на делянку, Стасис забыл про мучивший его кашель, забыл, что с утра маковой росинки во рту не было, что, растапливая баньку, сильно обжег руку… Он снова бегал от одного рабочего к другому и все время кричал:

– Ну куда ты, черт болотный, это дерево волокешь? Куда волокешь, я тебя спрашиваю?! Трудно тебе стороной объехать – не надорвешься ведь. Смотри, весь молодняк поломал!..

– А ты?.. Ах, слепец несчастный, что ты задумал? Туда спустишь – на другую ель повесишь!..

Но деревья падали, никто не обращал внимания на его крики. Сотрясая землю и терзая сердце, они падали одно за другим и уже не вставали. Глядя на агонию пущи, Стасис снова вспомнил свою тетрадь с цитатами: лес рубят – щепки летят. Лес вырубят, но щепки еще долго будут лететь, очень долго… И лететь на наши головы, ибо самые страшные ошибки, как говорил отец, люди совершают тогда, когда все кажется точным и ясным.

– Полундра! – вдруг крикнул чей-то сочный, но еще хриплый после вчерашней попойки голос. – Берегись!

Огромная, лет двести простоявшая сосна вздрогнула и начала медленно клониться в сторону Стасиса. Он поднял голову и нисколечко не испугался.

«Пусть себе падает, пусть раздавит, может, вот так все и кончится, – не успел додумать, как тяжелый ствол просвистел совсем рядом, надломившимся суком сбил шляпу из искусственной кожи и тяжело шмякнулся на землю. Верхушка дернулась, покачалась и замерла. – Да ну их всех…»

– Ты, лесник, смерти ищешь, или какого черта?! Если так приспичило, под поезд бросайся, к озеру сходить не поленись, но только другому жизнь не калечь! – кричал высокий, широкоплечий парень, в испуге выронивший заглохшую бензопилу.

Стасис молчал. Он еще не осознал случившегося, только растерянно смотрел на бледнеющую рядом с ним рябину и не мог оторвать от нее взгляд. Падая, сосна сбрила половину ее ветвей, изуродовала ствол дерева и разодрала кору на зеленоватые, блестящие на солнце ремни, а вокруг насыпала красных ягод. Их было так много и рассыпались они так равномерно, будто кто-то щедрой рукой разбросал их по земле. Стасис вобрал в легкие острый запах, исходящий от разодранной рябины, и лишь тогда понял, какой страшной силы был этот удар и что могло произойти с ним самим, если бы он невзначай попятился хоть на шаг. Стасис нагнулся и попытался поднять с земли сбитую шляпу, но не смог. Острый обломок сука пригвоздил его кожаную, привезенную из Германии шляпу к земле. Ничего не соображая, Стасис несколько раз дернул этот кусок кожи, еще не успевший потерять тепло его тела, и почувствовал, как начинают дрожать руки, как подгибаются колени и как мутная, неуемная сила тянет его к земле.

Потеряв равновесие, Стасис шлепнулся на ствол упавшей сосны и, тыльной стороной ладони смахнув с лица холодный пот, снова уставился на ягоды, рассыпанные умирающей рябиной.

«Они словно маленькие, всевидящие глазки… Они даже с ресницами», – подумал, будто впервые увидел их, и поежился.

– Что с тобой? – уже немного ласковее допытывался парень. – Ведь не первый день в лесу, нас учить должен.

– Не первый, но чудом не последний. – Стасис невольно растрогался и тут же рассердился: – Укусил и пожалел? А ты не жалей, такое сочувствие хуже ненависти… Давай вали дальше и получай премии.

– Ну что ты сегодня весь день злишься? – растерялся лесоруб.

– Разве не видишь?.. Ему лес жалко, – объяснил парню его дружок, а тем временем рядом, за спиной Стасиса, снова завыла бензопила.

Вонь стелющегося по земле голубоватого дыма хлынула на него, покрывая все остальные запахи – и острое предсмертное дыхание рябины, и терпкий дух можжевельника, и сладковатый аромат истоптанного багульника.

Пила тарахтела за спиной, тарахтела, и вот, ломая сучья деревьев, грохнулась на землю очередная сосна.

«Ведь убьют, черт бы их побрал, – с опозданием подумал Стасис и, поднявшись, ушел на другой конец делянки. – Спокойнее, браток, спокойнее, – ругал себя и продолжал философствовать: – Кто не ошибается вместе со всеми, тому достается во сто крат больше за каждую собственную ошибку».

Когда с того конца болота донеслись первые выстрелы, Саулюс не выдержал, вскочил, вытащил последнюю сигарету, несколькими затяжками выкурил ее и, одурев от горячего дыма, долго ходил вокруг машины большими и неуверенными шагами захмелевшего человека. Чем дольше топтался он на месте и чем дольше укрощал себя, тем сильнее распирало его желание бросить все к чертям собачьим, прыгнуть в машину и на предельной скорости умчаться с этой по-осеннему умиротворенной и ко всяким невзгодам привычной опушки. Желание бежать было настолько сильное, настолько осязаемое и пугающее, что Саулюс чувствовал, как чешутся ладони, как вздымается грудь и рябит в лихорадочно горящих глазах. Этого желания не могли унять ни выкуренная сигарета, ни пот, застилающий глаза, ни открытый взгляд друга. Саулюсу обязательно нужно было перебеситься, забыться, наконец, схватиться за какую-нибудь тяжелую работу, от которой потом не мог бы поднять руки… Это бешенство накапливалось уже не первый день, поэтому разгоряченный Саулюс шагал как маятник – несколько шагов вперед, несколько назад, не в силах ни победить себя, ни убежать от себя.

Его раздражали молодые рябины, согнутые тяжелыми гроздьями ягод, пожухлые, далеко простирающиеся сухие заросли осоки, бесконечно покорные, будто помятые жизнью, недоросли-березки, гладкая, как вода в тазу, поверхность озера и страшно назойливые, от малейшего дуновения ветерка шелестящие камыши. Целую неделю он ждал плохой погоды, призывал бурю, ливень, но солнце по-летнему било в сухие, зудящие от бессонницы глаза и заставляло сбрасывать все теплые вещи.

Но больше всего Саулюса бесил тихий и равнодушный к его злости шофер второй машины. Он с яростью наблюдал, как Йонас, усевшись на вытащенном из салона машины сиденье, подперев спиной высыхающую сосну, вяжет большой шерстяной носок и, шевеля губами, считает петли.

«Прежде на мужчину был похож, – ругался про себя Саулюс, – а теперь – гнилая баба!» – с трудом сдерживался, чтобы не выматериться, и громко отплевывался, сунув сигарету горящим концом в рот.

Такое даже в кино не увидишь: угловатая шоферская кепка, сдвинутая на лысеющий затылок, модная кожаная куртка, глухие карманы, сапоги, галифе, папироса в зубах и бабушкины спицы в заскорузлых руках. Чего доброго, он и детей рожать может!..

– Тьфу!

Снова грохнул одиночный выстрел.

– Вот это припекает, – ничего не видел и не слышал сосед.

Поглядев по сторонам, он сбросил куртку, размял занемевшие суставы и снова взялся за дело: уткнулся носом в вязание. Так и просидел до вечера. А потом ни с того ни с сего спросил:

– Ты обувь какого размера носишь?

– Шестнадцатого калибра, – Саулюс напрашивался на ссору.

– Я серьезно, – спокойно сказал товарищ.

– Сорок четвертый.

– Как раз, – обрадовался тот. – Моему сыну только четырнадцать, а нога покрупнее твоей. Видать, еще будет расти, слон.

Даже самый отъявленный ворчун не смог бы придраться к этим словам.

На захиревшей сосне застучал дятел. Над болотом собирались стаи больших и маленьких птиц. Они летали низко над землей, перевертывались в воздухе, то собираясь в черные, грозные тучи, то снова исчезая в ослепительных лучах солнца. Где-то совсем недалеко пищала больная птаха. Монотонный, взывающий о помощи голос усиливал тревогу Саулюса. Он выискивал взглядом несчастную птичку, желая помочь ей, а в действительности сам ждал помощи – неизвестно откуда – и не мог дождаться.

– Может, не поленишься? – напомнил сосед.

– Чего?

– Ботинок скинуть. Видишь, мне пора петли спускать, боюсь, как бы не укоротить. Примерить надо, а свой я вряд ли так легко стащу.

– Знаешь, Йонас, пропадите вы пропадом со своими носками, с утиными охотами и со всеми святыми! – наконец прорвало Саулюса. – И не крутите мне мозги! – Отойдя в сторону, растянулся во весь рост на мху и попытался представить, чем теперь занимается жена, но вместо нее перед глазами вставало волевое лицо радушно настроенного шефа, не позволяющее ни злиться, ни тем более возражать ему.

– Ты видишь? – словно наяву тычет он пальцем в сторону окна, поспешно засовывая в ящик стола кипу бумаг. – Ты только посмотри!

– Уже насмотрелся, – неохотно возражает Саулюс.

– Ну и как?

– Нормально.

– Я тебя еще не такому научу! Если перистые облака раскисают и расползаются по всему небу, значит, хорошая погода только устанавливается.

– А что синоптики обещают? – со слабой надеждой спрашивает Саулюс.

– Я же тебе объяснял: если радио объявило, что ожидается дождь, зонты брать не стоит. Да, возьми у секретарши деньги. Там хватит на все. Сдачи не надо.

– Но, товарищ Моцкус…

– Я все понимаю: в начале самостоятельной жизни каждая копейка на счету.

– Я не поэтому… – Саулюс чувствует, что проиграет едва начатый спор, однако как умеет, так и защищается: – Вы сами понимаете.

– Не на Луне живу, но квартирку ты вне очереди получил? Получил. Чего же еще хочешь? – атакует директор.

– Большое спасибо, но у меня другое…

– Спальный гарнитурчик требуется?

– У меня все есть.

– Знаешь, скромность скромностью, однако теперь и шофера должны жить красиво. Должны! Но ты, мальчик, еще меня не знаешь: твоя комсомольская свадьба – только прелюдия. Если поладим, мы вместе с профсоюзом еще не такие крестины твоему будущему сыну закатим. Все оборванцы посинеют от зависти. Но и ты не зевай, – обнимает словно приятеля, водит по кабинету и немного вольничает: – Не жди, чтобы я и это дело на свои плечи взвалил… Не советую!

Саулюс краснеет, будто ученик, впервые увидевший неприличную фотографию, и сам пугается своих слов:

– Этому меня учить уже не надо, только все поездки да поездки – к жене подойти некогда, – объясняет наконец, почему он ломается, и смело смотрит на Моцкуса.

– А ты в будни, наскоком… Увидишь, какой пролетарий получится… Не нарадуешься! А может, тебе командировку на несколько дней выписать?

– Ну что вы, товарищ директор…

– Напрасно скромничаешь – пригодится. Кроме того, небольшая просьба: заглянешь ко мне домой, не забудь резиновые сапоги в багажник бросить. Ружье возьми. А теперь – отправляйся, меня тут одна внеплановая работенка дожидается. Отсижу часы – позвоню.

Вот и все. Кажется, ничего больше не сказал и голоса не повысил, а я тут же согласился. Даже Грасе соврал, что в командировку уезжаю, – Саулюсу казалось, что он в чем-то испачкался. Захотелось выбраться из этой липкой тины и как следует умыться в холодной озерной воде, но он лежал на животе, задрав ноги кверху, и смотрел, как сосед, зажав в развилине дерева до блеска начищенный сапог, даже посинев от натуги, стаскивает его с ноги. Наконец сапог поддался. Стянув обувь, Йонас придирчиво осмотрел дыры в портянке и повесил ее сушиться на куст. Потом уселся примерять носок и, вытирая рукавом пот, ворчал:

– Так и знал – слишком длинный. Опять придется на палец снимать. И загиб не там получился, чтоб тебе сдохнуть…

У Саулюса больше не было сил ни смотреть, ни слушать, он вскочил и не оборачиваясь направился в лес. Шел, не зная, куда и зачем, пинал ржавые консервные банки, топтал щедро росшие мухоморы, а в душе все сильнее закипала злость. От глупой, необъяснимой ярости в голове роились путаные мысли. Клейкие паутинки липли к лицу, цеплялись за ресницы, щекотали за ушами и раздражали еще сильнее. Деревьев вокруг становилось все меньше, их стволы – все тоньше. Наконец под ногами захлюпала вода. Надо было возвращаться, но Саулюс стоял и с огромным удовольствием чувствовал, как в летние туфли просачивается прохладная, щекочущая подошвы болотная влага.

Вспомнил, как ехал с Грасе к ее родителям в колхоз, как в быстрой речке мыл забрызганную машину и как, специально выключив мотор, нес будущую жену на руках, а холодный весенний поток обжигал икры и проникал до самого сердца.

– Почему с другими ты и смелый, и веселый, а со мной все молчишь и молчишь? – обняв его за шею, спрашивала Грасе.

– А что тут говорить, когда ты на руках?

– Машину жалко, – женская заботливость девушки не позволяла оторваться от земли.

«А меня не жалко?» – хотел спросить Саулюс, но вместо этого ответил:

– Трактор вытащит.

– Я могла бы и в салоне подождать, – говорила она, невесомая, потому только, что молчать становилось страшно.

– А я больше ждать не хочу. Не могу. Ты понимаешь? – Не выпуская девушку из объятий, Саулюс стал целовать ее, а пробегающая мимо ног прозрачная и холодная, словно в роднике, вода вдруг согрелась, накалилась.

Вот так – забывшись, переживая все заново, он шел по болоту, пока не опомнился. Осторожно осмотрелся вокруг, не видит ли кто, и снова до мельчайших подробностей вспомнил тот день. Она не могла защищаться, иначе упала бы в воду… Потом вода кончилась, узкая полоска песка и крутой склон, отнявший последние силы, а на заросшем пышной травой лугу, окруженном невысокими ивами, Саулюс споткнулся…

Господи, как он тогда торопился, как старался, как боялся, как стремился к ней и как ради этого мгновения не остановился бы даже перед самой смертью, а потом, опустошенный и так по-земному завершивший свой полет, снова стыдился ее, снова ненавидел себя и жаждал в ту же минуту провалиться сквозь землю.

– Ты со всеми такая? – спросил девушку, пытаясь оставаться гордым, каким был до сих пор, а она покраснела, схватила брошенный пиджак, накинула себе на голову и заплакала.

Саулюс не пытался утешать ее, огромным усилием воли он подавил в себе непонятное противное и неизвестно откуда пришедшее желание как-нибудь унизить Грасе, истоптать ее ногами или оскорбить, будто она одна виновата, что природа так просто все устроила. Но он взял себя в руки, поднял девушку, вытер слезы и, приехав к ее родителям, коротко, недвусмысленно сказал:

– Она моя жена.

На обратном пути Грасе всю дорогу, пока они ехали домой, гладила его руку, как-то странно, сквозь слезы, улыбалась, но еще избегала прямо и открыто смотреть ему в глаза.

Только под вечер в разоряемый лес вернулась тишина. Словно после затяжного и трудного боя, посреди поваленных деревьев тут и там курились огромные костры. От стелющегося над землей дыма провонял весь бор, перестали пищать комары, тревожно каркали возвращающиеся на ночлег вороны.

Стасис сидел рядом с кучей прогорающих сучьев, и ему казалось, что он родился в третий раз. Приятное тепло, исходящее от только что отпылавшего костра, пробиралось сквозь скудную одежду до самых костей и, отогрев мускулы, клонило на грудь усталую голову. Нанизав на зеленый прутик кусочек домашней колбасы, Стасис неторопливо поворачивал его над тлеющими угольями и тихо радовался так внезапно, неожиданно подаренной жизни.

«Значит, нам еще не суждено, значит, мы еще поживем, как говорила мама, по меньшей мере сто лет проживем! – Поджарил, съел стянувшееся в комочек мясо и, сняв с бутерброда другой кружочек, снова надел его на прутик. Сегодня он имеет право понежиться. И чарку обязательно пропустит, и в баньке попарится, а может, и Бируте уговорит… – боже мой! Что может быть привлекательнее женщины, вымывшейся и попарившейся в горячей бане!..»

– Залатай! – К Стасису снова подошел тот крупный парень и, как бы извиняясь за то, что было, бросил ему под ноги испоганенную шляпу. – Если кепка не получится, хоть кисет под табак сошьешь, – пошутил он как умел, а потом ушел раньше всех.

«Передовик! – Стасис ничего не сказал ему, только выругался про себя и подумал: – Видать, такие ударники и на мясокомбинате среди убойщиков встречаются. Вот дурак, все мысли спутал, на самом прекрасном месте прервал…»

Но чем дальше ощупывал он лоскуты искусственной кожи, тем отчетливее представлял, что могло остаться от его лысеющей головы. И как любой болезненный человек, уцепившийся за какую-нибудь назойливую, раздражающую мысль, Стасис уже не мог отвязаться от вызванных ею видений. Он вертел в руках изуродованную шляпу и видел себя лежащего в луже крови, мертвого, неподвижного, даже горящего в костре сырых сучьев… Видел Бируте, смеющуюся у его гроба, видел Моцкуса, прижавшегося к ней… И даже сам не почувствовал, как от этой возникшей в воображении картины собственных похорон задрожали руки и окончательно пропал голос. Поэтому он долго смотрел на подошедшего директора лесхоза и ничего не мог ему ответить.

– Оглох ты, что ли, какого черта? – потеряв терпение, встревожился тот.

Стасис покачал головой и опять не мог сказать ни слова, хотя прекрасно чувствовал, как от жара тлеющих углей снова разболелась обожженная рука; ясно видел, как занялся зеленый прутик, отчетливо слышал, как постреливает поджариваемая колбаса. Наконец он спохватился и пожал плечами.

Директор, видимо, понял его состояние и уже мягче произнес:

– Хорошо, что ты любишь лес, что жалеешь его, но не до такой же степени…

Стасис тяжело вздохнул и наконец заставил себя сказать:

– И надо же – такая сила!

– Ладно, ладно, нам в лесхозе только несчастных случаев не хватает…

Стасис снова промолчал.

– Только не расплачься! А как баня?

Жолинас наконец избавился от кошмара, вызванного страхом и болезненной фантазией, криво улыбнулся и пошутил:

– Только в лесу, директор, не надо стыдиться, что ты бревно.

– Я никогда так не обзывал тебя, я про баню спрашиваю!

– Баня есть баня, директор. Натопил – аж уши вянут.

– Вот и отлично, я не забуду этого. А как там все остальное?

– Пока что Бируте не жалуется и с голоду не помираем.

– Вот и прекрасно, но ты не волнуйся, я ведь не свинья… Видишь ли, Моцкус – большой и влиятельный человек, поэтому мне не хочется, чтобы он уехал от нас недовольным.

«Это его величие у меня уже в печенках сидит», – хотел ответить лесник, но сдержался, лишь махнул прутиком и не увидел, как кружок колбасы улетел в костер. Потом еще долго щупал рукой вокруг себя, искал, но так и не нашел, надел последний кружочек и внимательно следил за ним, будто и этот кусок мог сам спрыгнуть с ветки и убежать. Тлеющие угли снова напомнили Стасису, как в годы войны немцы расстреливали здесь людей, как он, еще подросток, по просьбе родителей поднял на один дуб освященную в костеле часовенку.

– Чтобы покойники не мерещились, – объяснила мама.

А теперь это посвященное богу дерево уже лежит на боку… «Ладно, пусть они делают что хотят, – сдерживал себя и, не в силах успокоиться, клялся: – Но я все равно привезу домой этот дуб мучеников, на фундамент его поставлю, в памятник превращу… За все грехи, за все муки и страдания». – И Стасис снова вспомнил это свое страшное несчастье, эту, почти уничтожившую его, духовную пустоту, которую принесли и навязали ему злые люди, от которой он очень хотел избавиться, которую всю жизнь старался чем-то заполнить. Мучился, надеясь как-нибудь забыть о ней, пытался изобразить рабскую покорность и терпение, боролся с ней, как борются с нечистой силой, но она, словно заразная болезнь, в минуты отчаяния одолевала Стасиса, и совесть, мучающая уже невыносимо, снова заставляла его пустословить или совершать глупости. Когда наступало такое, Жолинас работал как вол или читал, неделями не отрываясь от захватившей его книги, но все равно наступал конец, последняя страница, последний забитый гвоздь, и Стасис вновь принимался попрекать себя: «Видишь, как повернулось?.. Учился ненавидеть живых, а теперь завидуешь мертвым: мол, они свое отстрадали. Но это уже не зависть. Соперничать надо только с живыми. Однако любое соперничество должно иметь предел, переступить который нельзя. Непозволительно присваивать себе права всевышнего, считать себя священным орудием мести, ибо человек слишком слаб и слишком жесток для такой высочайшей миссии. Начав мстить, он становится таким же подлецом, как тот, против которого он борется. Зло порождает только зло и в конце концов падает на головы тех, кто вызвал его к жизни. Когда бог в наказание закрывает перед кем-то свои ворота, он обязательно оставляет открытым окно покаяния, но человек, захлопывающий дверь перед себе подобным, отыскав щелку, начинает стрелять…»

…Потом этих расстрелянных людей откопали и сожгли, как вот теперь сучья и пни, – он видит себя стоящим перед дулом немецкого автомата и горько плачущим. Немец что-то говорит ему, показывает на изрешеченную пулями часовенку, поднятую на дуб, и топает ногами.

– Ведь я только добра хотел, – ничего не понимая, объясняет Стасис и вздрагивает от болезненных и леденящих тычков дулом автомата в подбородок. Ему страшно, хотя он не чувствует за собой вины. Он только исполнял волю матери и думал, что так будет лучше не только для расстрелянных, но и для этого немца. Ведь невелико удовольствие стоять на часах ночью, когда мерещатся покойники. – Снять? – хочет угодить солдату, но немец еще сильнее дерет глотку. – Оставить? – пытается договориться по-хорошему, а потом, улучив момент, ныряет в кусты и оборачивается, только забежав за угол сарая. Озирается – не гонится ли кто? – и, отодвинув неприколоченную доску, залезает глубоко в свежескошенное сено.

Нет, не это хотелось ему вспомнить. В классе Стасис был самым сильным, старше всех, поэтому мальчики называли его Дяденькой. Нет, они тогда придумали не совсем красивую игру – целым классом ходили за приглянувшейся девочкой. Когда доводили до горьких слез одну, принимались за другую. Стасис не присоединялся к этим дурням, поэтому девочки начали искать защиты у него. Возможно, и не так все было, однако, провожая своих подопечных в школу и домой, Стасис так привык к Бируте, что даже потом, когда эта глупая игра прекратилась, уже не мог оставить ее в покое…

Нет, даже не это главное. Желая отомстить ему, эти мерзавцы набили дупло растущего на дворе у Жолинасов тополя взрывчаткой, подожгли бикфордов шнур, а сами удрали, оставив в старой яме, где зимой хранили картошку, нескольких подлецов, чтобы те крикнули:

– Стасис, выйди!

Он вышел. Отыскивая взглядом крикунов, пересек двор и, сам не зная почему, вдруг обернулся. В это мгновение ствол тополя раздулся, словно при вздохе, и разлетелся на кусочки. Одновременно ударил гром и сверкнула молния. Дерево вздрогнуло и стало медленно приближаться к нему. Потом раскинуло могучие ветви, словно желая обнять, зашумело… но Стасис не убегал. От страха отнялись ноги. Он только смотрел на падающего великана и чувствовал, как страшно горят щеки и становится мокро в штанах.

Тополь гулко ударился о землю. Раздвоенная верхушка обхватила Стасиса, а тонкие, годовые побеги несколько раз очень больно хлестнули по лицу, вышибли из руки вилку, на которой Стасис держал горячий блин, но так и не причинили ему зла.

– Сто лет проживешь, – суетилась вокруг него выбежавшая мать. – Перун тебя пометил и пожалел… Счастливым вырастешь. В люди выйдешь…

– Хулиганы, – первым пришел в себя отец, осмотрев ствол тополя. – Ты гляди, а то с такими поведешься – пропадешь.

Вскоре примчались немцы. Они тоже осмотрели дерево, перетрясли все углы, поразбивали скворечники и ульи, но ничего не нашли, а потом связали отцу руки и куда-то увезли.

Нет, они уже были в деревне, делали обыск у соседа, когда услышали этот взрыв… Но какая разница? Тополя больше нет. Нет и отца. А сегодня опять все повторилось до мельчайших подробностей. Только без взрыва, тихо, словно из-за угла. Интересно, кого теперь отнимет у меня эта сосна? А может, меня самого… Нет, я верю в свою судьбу: ведь не могла она снова вырвать меня из когтей смерти, чтобы потом уложить в яму из-за каких-то легких. И жить мне еще долгие годы. Ведь должна быть на свете какая-то высшая справедливость, если уж нет бога… Должна! И даже пять таких часовенок уже ничего не изменят.

– Дай закурить, – попросил у соседа Саулюс и дрожащими руками прикрыл от ветра пламя спички. Несколько раз затянувшись, стал аккуратно разминать пальцами неохотно горящую папиросу.

Йонас посмотрел на его мокрые, размякшие туфли, на забрызганные грязью брюки, обклеенный паутиной пиджак и осторожно спросил:

– Дома что-то случилось?

– Что там случится! – буркнул Саулюс.

– Молодую жену оставил?

– Ну, жену… А что, нельзя?

– Можно, но не советую.

Саулюсу стало неприятно, что этот обабившийся молчун так легко отгадал его мысли.

– А может, ты в помощники метишь?

– Я женщинам уже не опасен, – мирно ответил сосед, и Саулюс понял, что ему не разозлить Йонаса, даже если сунет горсть муравьев за воротник его расстегнутой клетчатой рубашки.

«Моторизованный телок», – хотел выругаться, но, вспомнив, что кончилось курево, сдержался.

– С собой надо было взять, – посоветовал сосед, сжав губами спицу. – Веселее было бы.

– Хватит и меня одного.

– А я брал, когда был помоложе.

– И помогало?

– Не очень.

– А почему теперь не возишь?

– Теперь у меня жены нет.

– Сбежала? – хотел оскорбить Саулюс.

– Убегала, но куда она денется, вернулась. А в прошлом году похоронил. Рак. – Йонас обо всем говорил отчетливо, с внутренним спокойствием, словно отшельник или мудрец, которого только величайшая необходимость вынуждает жить среди тупых людей.

– Время бежит, – тревожился Саулюс. – Понимаешь? Время! Кто-то работает, старается, находит, изобретает, даже метко стрелять учится, а ты – сидишь и ждешь, ждешь и сидишь, пока физически не почувствуешь, как бежит время. И все мимо, ты не участвуешь в этой гонке, вроде и не живешь вовсе… Ведь это страшно: не успеешь оглянуться – и уже седой или инфаркт, или будешь, вцепившись ногтями, держаться за какое-нибудь выгодное местечко, лишь бы тебя не сковырнул кто помоложе, так как сам ты начал жить, только когда зубов лишился…

– А она красивая? – Йонас не давал Саулюсу завестись.

– Так себе.

– Умная?

– Как и все.

– Тогда чего ты боишься?

– Такие чаще всего и глядят на сторону.

Разговор оборвался. Сосед поднялся на одной ноге, как кенгуру доскакал до машины, порылся в багажнике и снова вернулся, набрав целую охапку закуски и бутылок. Молча хлопнул по донышку поллитровки, вышиб пробку и не жалеючи набулькал стаканчик. Потом опрокинул его в рот и налил Саулюсу.

– Все равно заночуем, – вроде бы оправдался и, вытирая губы, обобщил: – Только на природе эта проклятущая хорошо проходит…

По верхушкам деревьев снова долетел хлопок одиночного выстрела. Потом сразу несколько.

– Твой палит, – объяснил, жадно закусывая, и подмигнул: – Мой поглупее, зато щедрый, видишь, какими подарками откупается за сверхурочные, – взболтнул бутылку. – И снова твой бабахнул.

– Слава богу, может, подстрелит что-нибудь и поскорее домой потащится.

– Наоборот, если удача подвернется, чего доброго, и ночевать не приедет. Ну, еще по капельке!

– А откуда ты знаешь, что это мой? – Саулюс все еще не мог найти повода, чтобы разозлиться.

– Я голос его «зауэра» даже в смертный час от других отличу. Пятнадцатый год пуляет. Из-за этой двустволки я чуть с головой не распрощался. Еще в армии, когда в отпуск ехал, нашел ее в оставленной немцами казарме. Подарок самого фюрера какому-то асу. Разукрашенная, посеребренная, с инкрустациями, с орлом и именной надписью на ложе. Я все позакрасил, чтоб спокойнее было, но он смыл лак ацетоном, соскреб шпаклевку и теперь перед всеми легковерными хвастается, разные небылицы рассказывает. Вначале я даже не думал ружье продавать, сам в свободное время постреливал, но он как пристал ко мне – несколько лет клянчил. Пять тысяч старыми не пожалел, с закрытыми глазами подмахнул водительские документы на первый класс. Ну, еще по глоточку, чтоб тебе загнуться…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю