355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витаутас Петкявичюс » Рябиновый дождь » Текст книги (страница 11)
Рябиновый дождь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:23

Текст книги "Рябиновый дождь"


Автор книги: Витаутас Петкявичюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

– А его рука, боже ты мой!.. Как три раза варенная и совсем развалившаяся клецка!

– Теперь все?

– Нет, не все. Только вспомни, как он смотрит на человека! Мне казалось, что он раздевает меня и ищет вшей в каждом шве моего платья.

– Вот давай-ка подведем итог. – Он говорил повышенным тоном, торжественно, как когда-то на комсомольских собраниях. – За запах беды, за дряблую ладонь и искание в чужих швах – приговорить Стасиса Жолинаса к вечной каторге с высылкой его из Литвы в темную каморку или с повторным отравлением крысиным ядом!

– Чего ты кривляешься? Что случилось? С тобой невозможно разговаривать!

– А куда денем все то, что он позавчера нам рассказал?

– Я ничего не знаю.

– Знаешь, – он повысил голос, – не выкручивайся! Я всю ночь чувствовал, что ты подслушиваешь за дверью. И едва он ушел, сразу шмыгнула в кровать. Или не так?

Жена залилась краской и отвела взгляд в сторону. Она хотела крикнуть: «А может, ты вздумал заработать эти восемь тысяч?..» – но, собравшись с силами, сдержалась.

– Видишь ли, меня трудно обмануть. Во-первых, когда я приехал домой, ты еще не спала. Во-вторых, ты меня ни о чем больше не расспрашивала, хотя вначале я рассердился, что ты подозреваешь меня в измене. В-третьих, разреши расцеловать тебя за это.

Они равнодушно обнялись, будто несчастье чужих людей все еще стояло рядом и наблюдало за ними подозрительным и осуждающим взглядом.

– Но как жутко, Саулюкас, неужели еще есть такие люди? – Грасе полагалась на свою интуицию больше, чем на любые доказательства, поэтому снова попыталась вернуться к разговору.

– Как видишь, – не сдавался Саулюс. – Но теперь Жолинас мне нисколько не страшен. Защищался человечек от беды как умел. Собой рисковал. Но как оправдать Моцкуса? Академик, интеллигентный человек, на целую голову выше этого сорвавшегося с креста Иисусика…

– Он Иуда, не Иисус. Кроме того, и Моцкус не застрахован от ошибок, потому что перед любовью все равны. Чует мое сердце: твой шеф – хороший человек, слишком хороший, вот ты и не веришь в него. Ты по маминому ремню соскучился.

– Ты права: слишком хороший.

– Разве за это надо осуждать?

– Нет, но все равно подозрительно.

– Тогда почему ты добрых боишься больше, чем плохих?

– А если они маскируются? Притворяются?.. И еще неизвестно, как поступил бы Моцкус, окажись он на месте Стасиса.

– Послушай, ведь так думают полицейский, старая дева или больной; все плохи, один я хороший.

– Спасибо, теперь я един в трех лицах.

– Дурак ты надутый. Уж крысиный яд Моцкус ни при каких обстоятельствах не стал бы глотать. Он скорее бы вверх ногами все перевернул, но в открытую, как положено такому человеку. Ты не понимаешь, как не хватает таких людей, рыцарей, которые за оскорбление женщины или за нарушение данного слова могли бы сразиться на дуэли, которые за свои идеалы не раздумывая пошли бы на виселицу. А ты, еще ничего не совершив, уже подозреваешь человека, и только потому, что он лучше тебя. Ведь это страшно. Ты даже не стараешься быть достойным внимания Моцкуса, ты только пользуешься его щедростью и ворчишь.

– Малышка, неужели ты совсем ослепла? Моцкус в лучшем случае только организует костер и желающих взойти на него найдет, но сам?.. Боже упаси!..

– Ты свинья, я ненавижу тебя! – Больше аргументов у Грасе не было, и она рассердилась.

– Только не злись, – предупредил муж.

– За такие речи я глаза тебе выцарапаю! Если ты и дальше будешь изображать такого непогрешимого, я уйду от тебя! – Это была последняя попытка победить, и они, надувшись, стали стелить себе каждый отдельно.

Саулюс свалился, не раздеваясь, долго ворочался, курил, но даже не думал уступать. И вдруг в ночной тишине он услышал злой и прерывистый голос.

– Тебя, видать, очень заинтересовали эти восемь тысяч, – произнесла она то, чего больше всего боялась сказать.

Саулюс тоже испугался этих слов. Он встал и вышел, хлопнув дверью, всю ночь ходил по всяким переулкам в поисках приключений. Утром с подпухшими от бессонницы глазами забежал к матери, перекусил и попросил:

– Мама, расскажи мне, как там на самом деле было с нашим отцом.

– Ты никогда не спрашивал об этом.

– Теперь спрашиваю.

– Погоди, Грасе жаловалась, что ты работу бросаешь?

– Не нравится она мне.

– Если сердце не лежит, не работай. Каторга, а не работа, когда себя насилуешь. Помню, твой отец вернулся той ночью выпивший, черный как земля, и говорит:

«Собирай вещички, и пошли отсюда куда ноги понесут, куда глаза глядят, насмотрелся я и насилия, и крови, и слез».

Я ему и так и этак: мол, а куда скотинку денем, кому избу оставим? А он на коленях умоляет:

«Спрячь, на ключ закрой, потому что я больше за себя не отвечаю».

И если бы трусом был или больным! Все годы после войны вместе с Моцкусом был. Уложила я его, как ребенка, накрыла, убаюкала, а сама места не нахожу. Целую ночь просидела. А вокруг такая тишина, такое спокойствие, сердце болит.

Он встал на заре, извинился, поцеловал мне руки и, взяв из угла винтовку, ушел. Как сегодня вижу его: только поднялся по тропинке через рожь на холм и исчез, будто в лучах солнца сгорел. Я даже выстрелы как следует не расслышала, а вечером появился ты…

Бабье лето

Бродя по лесу, Бируте окончательно успокоилась и приняла решение. Ей стало легко и хорошо, словно она спускалась с небесных высей на озаренную солнцем землю. Она вспомнила, как первый раз прыгала с парашютом: подошла к двери самолета, мысленно перекрестилась, потом зажмурилась и оттолкнулась. Сначала под сердцем будто что-то оторвалось, как и сегодня, когда уходила из дома, вылетело через горло вместе со страхом, а потом над головой хлопнул раскрывшийся шелковый купол, ремни дернули ее вверх, покачали, и тогда снова… включилось сердце, нагрелись щеки, и стало изумительно хорошо, словно заново родилась: над ней висел белый купол, падали на землю солнечные лучи, внизу бегали маленькие люди, а она, словно белокрылый посланец бога, все падала, все спускалась и никак не могла опуститься.

Вот и шлепнулась, – она вытерла последние слезы и с досадой, тяжело вздохнула. Вокруг еще было тепло, еще летали осенние бабочки, еще без всякого хрипа пиликали кузнечики, но стоящая за спиной осень уже вызывала в сердце какую-то странную тоску и тревогу. Тоскливое уханье оленей, тихая дрожь пожелтевших листьев, танец лососей у плотины, нарядившихся в сверкающую чешую – в свой свадебный и похоронный наряд, – все это усиливало тревогу и напоминало: что прошло – назад не воротится.

Возле небольшого, покрытого белыми клочками паутины луга она остановилась и заулыбалась. Осторожно прошла поперек луга и обернулась: за ней зеленели виляющие, странные следы, оставленные сбитыми туфлями.

«А может, вернуться, собрать вещи и уйти по-человечески? – разговаривала сама с собой, потому что посоветоваться ей уже давно было не с кем. – Нет, если я вернусь, больше не уйду», – посматривала на выглядывающие из-под шубы кружева ночной рубашки, на блестящие и размокшие от росы туфли, щупала вылезающую из рукавов шерсть и чувствовала, что ей немножко жаль оставленных дома платьев, янтарных безделушек, которые она собирала несколько лет, украшений и бутылки из-под шампанского, почти по горлышко набитой гривенниками…

Боже, боже, как быстро все промчалось! Не успел человек нарадоваться жизни – и уже осень, и снова грусть и боль. А сколько за эти годы тихо проплакано, сколько за каждой слезинкой погибших надежд и мечтаний!.. И все из-за них, из-за братьев и соседей, из-за любимых и ненавистных, из-за этих неловких и ласковых, словно желание, мужчин. «Господи, за что нам такое горе? – Потом снова рассердилась: – Все они такие! Все-все! Но шоферок – настоящий Викторас: и речь его, и поведение, и гордость. А может, он сын Моцкуса?.. – Она снисходительно подумала о мужских глупостях, и ей стало хорошо: – Да разве это грех, если по земле ходит его сын, такой молодой и красивый человек!..»

Бируте никуда не торопилась. В такой одежде средь бела дня идти в деревню ни то ни се, зачем этим спокойным людям чужие горести, а ей – разговоры и сплетни? Это ее беда и ее радость. Это она ушла из дома, чтобы никогда не возвращаться назад… Только жалко леса, тревожно на душе из-за зарастающего, уже совсем засоренного ручейка и из-за этих пяти холмиков, которые она прибирает и украшает цветами.

Она помыла в озере ноги, поставила туфли сушиться на камень, а сама, стащив с копны охапку росистого сена, легла на солнышко и попыталась заснуть, но в сухой траве ползали тысячи всяческих жучков, они назойливо скреблись под ухом и лезли под рубашку. Под ней шуршало сено, голова кружилась от только что пережитых волнений и сильного запаха увядающей травы.

С малых лет она вот так спала с братьями на сене, они сползали друг к дружке, когда постели проваливались, потели под общим покрывалом. Но однажды мать сказала ей:

– Тебе надо стелить отдельно.

– Почему?

– Разве ты не видишь?

Бируте еще ничего не видела, только чувствовала, что постепенно становится совсем другой, чем братья. Ей все чаще и все болезненнее хотелось, чтобы мальчики заметили ее, чтобы из-за нее подрались, чтобы, раскачав за руки и за ноги, бросили ее в воду, чтобы утешали, когда она плачет, и гладили ее волосы, когда она делает что-нибудь лучше, чем они. Ей становилось все труднее давать сдачи этим сорванцам, потому что какая-то странная и непонятная снисходительность, зарождающаяся в сердце, уже не позволяла поднять на них руку. Теперь она скорее плакала, отойдя в сторонку, чем хватала парней за волосы, как это бывало раньше.

А однажды мама лозой погнала ее купаться к девочкам.

– Ты мне смотри, коза! – добродушно пригрозила она. – Учись кукол пеленать.

Выросшая в компании трех братьев, она и с девочками была другая: те плескались, словно утки, возле бережка, охали, приседая на отмели, а она плюхалась в воду и уплывала подальше в озеро, заложив руки за голову, и, медленно двигая ногами, долго лежала на воде и думала. Их девичья купальня все отдалялась от мужской, отдалялась… Собравшись в болтливую кучку, они прятались от назойливых взглядов мальчишек за густой кустарник. Взрослые мужчины все чаще называли их девками, вертихвостками, козами и все реже – детьми, хотя среди них только Вайчюлисова Казе купалась, как большая, в рубашке. Подражая ей, попробовала однажды так и Бируте. Когда они вышли на берег, Казе даже удивилась:

– Тоже мне барышня!

– Что с того, что ты большая, – отрезала Бируте, – у тебя все к спине присохло, а у меня – нет!

Казе больно поколотила ее, но Бируте не плакала – знала, за что страдает. Потом Бируте умылась, причесалась и упрямо повторила:

– Бей, но красивее меня все равно не будешь!

А тайна, прикрытая льняной рубашкой, с каждым днем все увеличивалась и заставляла все сильнее тревожиться. Эту тревогу углубила начавшаяся война, так как на второй ее день, когда Бируте пошла доить спрятанных коров, в Мяшкаварте она встретила окровавленную и ободранную Казе. Она несла в руке помятый подойник и бессмысленно колотила им о каждое дерево. Ведро звенело, словно треснувший колокол, грохотало, как отслужившая свое кастрюля, и вызывало у Бируте ужас.

– Казите, что с тобой?

Казе смотрела на нее и не узнавала. Блузка и рубашка были порваны, виднелась искусанная, усыпанная синяками небольшая грудь.

– Казите, на тебя бык напал?

Казе смотрела на Бируте потухшим, сумасшедшим взглядом, смотрела словно на пустое место… и вдруг распухшими губами сказала:

– Ложись, гадина, убью!

Бируте ничего не поняла, только почувствовала, что случившееся с Казе несчастье куда непоправимее, куда страшнее, чем если бы ее поранил Вайчюлисов бык. Она повернулась, спотыкаясь примчалась домой и все рассказала маме. Женщины в страхе бросились искать Казе. Когда они подбежали к ней, она дужкой подойника колотила по сосне. Они сообща умыли ее, переодели. Потом долго лечили, заперев в чулан, а таких девчонок, как Бируте, даже близко не подпускали.

Так и повисла эта беда, эта полутайна над головами деревенских девчушек, словно некий бука. Родители запретили им одним ходить в лес. Мужчины, вооруженные дубовыми палицами, провожали их в школу и встречали после уроков, а они как были, так и остались наивными, любознательными и болтливыми деревенскими девчонками: писали в альбомы друг дружке стихи собственного сочинения, загибали в них страницы со «священными», даже зашифрованными тайнами, сплетничали о мальчиках, выбирали и распределяли их меж собой и не очень-то удивлялись, узнав от того или иного болтуна, что и они распределены, так как вся цель их полудетских, полувзрослых игр состояла в том, чтобы узнать, кому кто нравится и из-за кого эти стриженые кавалеры чаще всего дерутся между собой…

– Ты Вайчюлисова, – как-то очень грустно проговорился Стасис, терпеливо ждавший ее у школьных ворот.

– Очень он мне нужен, этот твой Вайчюлис, – ответила она, обрадовавшись, что досталась не ему, не Стасису, а самому своенравному мальчику, которого в школе все боялись. – Мне на Витаса и смотреть неохота.

– Почему?

– А потому, что есть лучше его.

Стасис покраснел, глаза его вспыхнули какой-то невысказанной надеждой, и он спросил:

– А я?

– Ты не боишься Вайчюлиса?

– Нисколько.

– Хорошо, что ты смелый, – успокоила она Стасиса и вздохнула, – но для меня ты, Стасис, слишком старый.

Жолинас как-то потух, опустил голову и попробовал защититься:

– Это ничего не значит, я ради тебя все могу…

– Мне ничего не надо. И скажи этому своему Вайчюлису, чтобы он не надоедал, а то, если я пожалуюсь старшему брату, он костей не соберет.

Как было бы хорошо, если бы и сейчас у меня было кому пожаловаться, думает Бируте и вспоминает, как терпеливо и долго училась она не замечать мальчиков, если они нравились ей, и как заставляла себя свободно и ласково разговаривать с теми, к которым относилась равнодушно. А когда троица Вайчюлиса не на шутку пристала к ней, Бируте уже чувствовала себя зрелой барышней по сравнению с этими самоуверенными дурачками. Поэтому она без большого труда обвела их вокруг пальца и высмеяла перед всей деревней.

Было воскресенье, когда они втроем стали ходить по пятам за Бируте. Другие девочки переживали из-за этого, плакали, бегали жаловаться родителям, а она постепенно, улыбками и разговорами заманила их далеко за городок, к тете, куда ее посылала мама. У тетиного дома она повернулась к ним, подошла и вежливо сказала:

– Спасибо, что проводили. Домой меня завтра дядя привезет, – и, гордо ступая по каменным ступенькам, поднялась на сверкающую цветными стеклами веранду.

А эти дурачки, не поверив ни единому ее слову, повертелись под окнами, повертелись и, несолоно хлебавши, под вечер поплелись домой. А она прикатила днем, когда все это видели, – постаралась, чтобы дядя въехал в деревню в тот час, когда дети стайками шли в школу.

Но Вайчюлис провалился под лед, простудился и умер. Его хоронила вся школа. И она чернилами написала на холщовой ленте: «Вечная память Витаутасу Вайчюлису. Покойся в мире». И, так как больше места не оставалось, добавила только две буквы – «Б» и «Г».

Она несла венок вместе с братом и плакала возле ямы потому, что так делали все; она носила траурную ленточку потому, что такие же ленточки нацепил весь класс, но она почувствовала и невольное, смешанное со страхом уважение к назойливому сорванцу, не раз обижавшему и даже оскорблявшему ее. В ту осень, когда выпал первый снег, он повалил ее на землю, растер лицо, а потом натолкал за пазуху белого и рыхлого снега. Запихивая снег, Витас ледяными пальцами схватил ее все еще растущую упругую грудь, больно стиснул… и сам испугался. Резко выдернув руку, он странно рассмеялся и быстро убежал.

Она страшно разозлилась, что он прикоснулся к этому почти священному, только ей и маме доступному месту, ее бесило, что она такая слабая, не может защитить себя, было страшно, что каждый мерзавец может унизить и обесчестить ее, как Казе… Бируте плакала, жаловалась Стасису, но все еще ощущала странный, опаливший ее огонь, который пробежал по телу, когда к нему прикоснулся Вайчюлисов Витас.

Смерть соседа заставила ее быстро позабыть обо всем. Бируте простила ему все обиды, все его выпады и оскорбления, но огонь, пробежавший по телу, продолжает волновать ее и по сей день, она видит себя молодой и красивой и никак не хочет пустить в душу эту тревожную, совсем не надолго остановившуюся за спиной осень.

И еще она помнит полную наивного удивления первородную радость открытия, которую она испытала, впервые увидев себя нагой в огромном и красивом зеркале с вырезанными на раме розами и двумя серьезными ангелочками, которые, подперев рукой подбородок, смотрели на каждого живым, пронизывающим взглядом.

Зеркало это выпало из телеги улепетывавших немецких приспешников, когда рядом с ними разорвался снаряд и вспугнул лошадей. Зеркало вывалилось через грядку телеги и так удачно застряло в сложенных в кучу вешалах, что ни у одного ангелочка даже крылышки не обломились. Мать строжайше запретила прикасаться к этой драгоценности.

– Что чужое, то не наше, – сказала она и строго огляделась.

– Что же, так и пропадать вещи? – Отец впервые при детях усомнился в ее правоте.

– На чужом добре не наживешься. – Она топнула ногой. – Ша!

Уловив разногласие родителей, братья тайком притащили зеркало и спрятали в баньке. Старший ходил туда причесываться новой алюминиевой расческой, а младшие приклеивали к зеркалу отмоченные почтовые марки, чтобы те ровнее высохли.

И вот однажды Бируте, напарившись, – мать еще мылась – вышла в предбанник одеваться и, когда брала полотенце, нечаянно сбросила тряпки, навешанные на зеркало. Она впервые увидела себя всю: от распущенных волос, ниспадающих на плечи, до ступней, оставляющих мокрые следы.

Бируте в оцепенении смотрела на себя и чувствовала, что эта незнакомая девушка, выглядывающая из зеркала, очень красива. Даже красивее, чем Казе и чем Анеле, о которой бабы в бане говорили, что она девка кровь с молоком, и чем Марцеле, и даже чем Косте, которой те же бабы прочили в мужья учителя… Стояла она, наверно, довольно долго, потому что она еще не начала одеваться, как ее пронзила страшная боль. Мать ударила ее кочергой по самому круглому месту и раскричалась:

– Ах ты, корова! Ах ты, распутница!.. Как тебя святая земля носит?! Отец, вынеси отсюда эту немецкую заразу, чтобы духу ее тут не было! – И начала так колотить по стеклу, что оно разлетелось на мелкие кусочки. В ярости скинула и ангелочков, расколотила раму, а потом, выбившись из сил, наивно призналась: – А я, дура, голову ломала, зачем людям такие огромные зеркала!..

От зеркала остались только изогнутые ножки, похожие на лапы льва, четыре ящичка, в которых отец потом держал гвозди и всякие там гайки, которые могут когда-нибудь пригодиться в хозяйстве.

Ей тогда шел шестнадцатый год, а мать за этот «смертный» грех целый месяц гоняла ее в костел, на исповедь, но она так и не осмелилась признаться в нем, только соврала, как научили подруги, что тайком смотрела на нехорошие картинки, принесла за это покаяние и вернулась домой злая, раздраженная, так как теперь у нее был не один, а уже два смертных греха.

Она не сердится за это на мать и судьбу не клянет, потому что то первое, горделивое ощущение собственной красоты никогда не оставляло ее, но уже довольно длительное время Бируте с беспредельной досадой чувствует, что красота ее никому не нужна, что детей у нее не будет и она не повторится в них.

«Я как будто меченая», – Бируте вспоминает, как пришел к ее калитке Пожайтисов Альгис. Семнадцатилетний парень, а уже солдат. Словно картинка из журнала – новая униформа, австрийская фуражка с длинным козырьком, немецкий ремень с пряжкой и какой-то надписью на ней. Пришел, вытер блестящие сапоги о связанный ею коврик, сел, вытащил алюминиевый портсигар и протянул отцу. Тот взял папиросу, размял ее пальцами, постучал о столешницу и спросил:

– А отец что?

– Это насчет курева?

– Хотя бы и насчет него.

– Солдату без этого нельзя. Когда прилетают американцы бомбить наши противовоздушные батареи, деваться некуда, а горячий дымок вроде помогает.

Отец немного помолчал и снова поинтересовался:

– Неужели бомбили?

– Да еще как, – густо покраснев, как можно равнодушнее ответил Альгис.

На сей раз отец молчал еще дольше. Мать громыхала кастрюлями, давая понять, что никакого угощения не будет. Потом мокрой тряпкой отшлепала и старшего, и младших братьев, как бы предостерегая их от этой немецкой «заразы», и спросила:

– Мать навестил?

– Успею, – ответил солдат.

– Ремня на вас нет.

Пожайтис, как и пристало мужчине, с ответом не торопился. Постучал, выбил вторую папиросу, размял ее пальцами и только тогда сказал:

– Что тут ремень!.. Может, завтра меня бомба с землей смешает…

Перед этой его правдой были бессильны и отец, и мать, и братья, и даже Бируте. А может, завтра их тоже?.. А может, других?.. Ибо уже который день по обоим шоссе бесконечным потоком тянутся отступающие войска.

– Не сердитесь. – Он встал и подмигнул ей, как в классе, когда отправлялся к доске.

Бируте зарделась, раскраснелась и поняла, что от нее он хочет чего-то большего и что она – главная виновница этого странного визита. Ее бросило в жар, в первое мгновение возникло такое чувство, что она готова пойти вслед за этим мальчиком хоть на край света. Она посмотрела на Пожайтиса благодарным взглядом и, не сказав ни слова, вышла в другую комнату.

Альгис стоял под старым кленом и ждал. Она направилась туда и остановилась, не дойдя до него два порядочных шага. Оба молчали. Потом он достал из кармана мундира фотографию и дрожащими, горячими руками подал ей. Боясь прикоснуться к нему, она кончиками пальцев взяла плотный прямоугольник с фигурными краями и поблагодарила:

– Спасибо.

– Я из-за тебя.

– Только ты береги себя… – Так отвечали уходящим на войну женщины, а потом, в подтверждение искренности своих слов, обнимали и целовали мужчин, но она не осмелилась сделать этого и убежала обратно в теплую избу.

– Где так долго? – пристала мать.

– Боже мой, уже и во двор выйти нельзя…

– Что ты там делала больше часа?

– Мама, ну ты и придираешься: только перебежишь через двор, а тебе уже целая вечность…

Отец молча достал свою «луковицу», посмотрел и завершил их спор:

– Не целая вечность, а всего полтора часа.

Бируте и теперь не верит, что тогда на три предложения они потратили такую уйму времени. А сколько потом было дум, сколько планов! Фотографию она показывала только лучшим подругам, и то лишь с одной стороны, потому что на другой со всякими завитушками было написано: «Помни меня, как я тебя. Твой Альгирдас П.».

И этот добрый, все время стыдившийся своей доброты мальчик вдруг пропал. Он даже попрощаться не пришел. Потом пронесся фронт. Где-то грохотала и гудела земля, а в их лесах было спокойно. Росли грибы, наливались ягоды, а по вечерам на болотах пищали утята. Из волости приехал человек и сообщил, что объявлена мобилизация, забирают и лошадей. За два дня исчезли почти все лошади, да и мужчины тоже: одни поселились в бункерах, вырытых на опушках, и по ночам убирали урожай, другие ушли в армию, а третьи залезли в самую глушь леса и попали в лапы к зеленым, только Стасис вернулся из района со справкой в руках, как единственный кормилец семьи.

Получила свое первое письмо и она. С дрожью в сердце, предполагая всякое, она разорвала конверт с тонким голубым вкладышем и вытащила из него несколько листков бумаги. На одном из них красовался крест витязя, оттиснутые резинкой какие-то буквы, а на втором – сердце, пронзенное стрелой, и длинное путаное письмо, в котором Увалень Навикас признавался в любви. Насколько она поняла, этот неповоротливый девятнадцатилетний дядя был обязан любить ее, так как теперь, после смерти Витаутаса и исчезновения Альгирдаса, он остался один, и он отвечает за ее и свою судьбу. Иначе говоря, теперь подошла его очередь любить ее…

Она смеялась весело, до слез, пока этот беззаботный смех постепенно не сменила тревога, а потом и страх. Даже теперь перед глазами стоит последнее предложение письма: «Или ты с нами, или погибнешь».

Почему она должна погибнуть? Если он любит, пускай сам погибает. Какие глупые и эгоистичные эти мальчики! Мимо брошенного оружия спокойно пройти не могут, будто это живое существо. Понабирали, понатаскали из кустов отвратительных, смертоносных игрушек и, обвесившись ими, пугают девочек, заставляют плакать матерей и хотят, чтобы за это кто-нибудь любил их…

Она – не против. Пусть ее любят. О красивой любви она мечтала, играя в куклы. Она думает о своем рыцаре и теперь, оставив дом, но у нее не возникает желание променять его на какую-нибудь смертоносную игрушку. Ей нужен настоящий мужчина. Живой и теплый, сильный и добрый, внимательный и смелый, умеющий любить и ненавидеть. Она должна передать детям всю его мужскую нежность, чистую, невыдуманную его силу.

Бируте никому не показала письмо, так как старший брат через несколько дней ушел работать в волость. Отец все реже и реже ночевал дома. А когда брат появлялся, они долго и таинственно шептались о чем-то, не посвящая в эти разговоры ни младших, ни ее.

И вот однажды в воскресенье в школе устроили вечеринку. В прогимназии только что открыли пятый класс. Молодежь веселилась, танцевала, когда в небольшой школьный зал ввалились незваные гости. Они были в обыкновенной крестьянской одежде и все как один при оружии. Среди них был и Навикас. Глядя на эти простые, знакомые крестьянские лица, Бируте нисколько не испугалась. Она выслушала их горячие речи о независимости, приказ о мобилизации молодежи в армию свободы и собралась уходить, но в это время их вожак вышел на середину зала и воскликнул:

– Ну, литовочки, потанцуйте и с нами!

Этому мужчине было лет тридцать, а может, и больше. Тогда Бируте говорила о таких с уважением: сосед, дядя или господин, и даже предположить не могла, что такой взрослый человек может годиться ей в партнеры. Были ведь на вечеринке и девушки постарше, поэтому она, не придавая этому значения, отступила за спины других. Заметив это, мужчина подошел к ней, поклонился и лихо щелкнул каблуками:

– Можно?

Когда он сделал первый шаг, Бируте почему-то почувствовала, что он обязательно пригласит ее. Увидев, что он идет, глядя на нее, начала молиться: «Почему меня, боже всевышний, почему меня? Что я ему сделала?» – глазами загнанного зверька смотрела на заросшего щетиной мужчину и все пятилась, пятилась, пока не ударилась о стенку. Потом присела, взялась пальцами за края платья и подняла руку, готовая к танцу.

Мужчина удовлетворенно рассмеялся, сделал широкий жест, и они легко прошли несколько кругов. Только после этого она с ужасом в глазах увидела, что, кроме них, никто в зале не танцует. А когда ее партнер, запыхавшись, перешел на шаг, она, снова страшно перепугавшись, почувствовала, как он с каждым шагом все крепче и крепче прижимает ее к себе; она все сильнее и сильнее упиралась руками в его плечо, стараясь как можно дальше держать голову от его перетянутого ремнями, пропахшего потом пиджака.

– Мне жарко, – наконец взмолилась она.

– Мне тоже, – ответил мужчина, глядя прямо ей в глаза и по-прежнему крепко прижимая ее.

Она не выдержала его настойчивого, раздевающего взгляда и в испуге опустила глаза, но теперь ее взгляд уперся в худое, беспрерывно подергивающееся адамово яблоко, будто ее партнер был неимоверно голоден и беспрерывно сглатывал слюну, увидев горбушку свежеиспеченного хлеба. Ей стало противно, потом охватил такой ужас, что, задыхаясь, она вырвалась из его объятий и бегом пустилась к двери, но кто-то схватил ее за руку, причинив еще большую боль.

– Чего вам надо? – с ужасом спросила она.

– Тихо, я тоже хочу танцевать.

– Вот и танцуйте на здоровье со своей… с ней, – она хотела сказать «со своей женой», но не посмела.

Резко дернув за руку, мужчина поймал ее в объятия и сильно прижал к себе. Они снова танцевали только вдвоем: и ученики, и гости, и учителя стояли понурив головы и исподлобья наблюдали, чем же закончится эта необычная игра. Бируте кружилась на цыпочках и оглядывалась на пеструю немую стену окружающих людей с мольбой о помощи, а потом застыла, замерла от стыда, когда храбрый вояка стал тискать ее. Вдруг она обеими руками оттолкнула его и, выпрямившись, ударила по наглой, самоуверенной морде.

Музыка умолкла. Весь зал замер. Тогда вожак этих вооруженных людей подошел к ней, пальцем поднял подбородок и долго смотрел в затуманенные слезами глаза Бируте.

– Гавенайте? – спросил, что-то припоминая.

Она дрожала как осиновый лист.

– Значит, твой брат работает у этих нищих в волости?

Она не ответила. Некогда было. Она глотала слезы, стараясь не заплакать.

– Может, ты и мне дашь оплеуху?

– Если полезешь куда не следует – дам, – не веря своим ушам, ответила она. – Получишь и ты, – приободрила себя.

Вожак улыбнулся и двумя пальцами осторожно расстегнул верхнюю пуговицу ее глухого платья.

– Ну?

Бируте поглядывала на сопливых деревенских пареньков, поглядывала на вооруженных мужчин, смотрела на благородных учителей и друзей, взглядом умоляла своего соседа Навикаса, так сильно озабоченного ее судьбой, но все только отворачивали от нее глаза и смотрели в землю.

Зеленый протянул руку и расстегнул вторую пуговицу:

– Ну?

Она стала молиться, просила бога, чтобы остановил этого подлеца, чтобы послал молнию и забрал ее к себе, но напрасно – жесткие, пожелтевшие пальцы расстегнули третью… и последнюю, четвертую пуговицу!

Она молчала и кусала дрожащие губы. Вокруг столько вооруженных, столько готовых защищать свою родину патриотов, а Бируте среди них словно загнанный на охоте зверек… Вокруг столько глаз, умеющих плакать и смеяться, но ни один не видит ее стыда и боли; вокруг столько ртов, без всякой необходимости извергающих проклятья и лозунги, но не слышно ни словечка. Вокруг столько людей… И когда он попытался еще раз протянуть руку, она привстала на цыпочки и ударила его по щеке.

– Выкуси, – сказала по-мужски.

В это же мгновение она оказалась между двумя хорошо вымуштрованными парнями, которые заломили ей руки. Один из них был Навикас.

– Ты, Симас, дерьмо, – сказала она.

– Растянуть гадину на полу, задрать юбку и всыпать как следует, – ответил защитник ее судьбы, угодничая перед вожаком.

– Не надо, – покачал головой вожак и снова с улыбкой подошел к ней, осторожно двумя пальцами взял за край выреза, потянул на себя и, сунув туда нос, посмотрел сначала налево, потом направо и, под ржанье своих рыцарей, сказал: – Будь у меня такие, я бы тоже царапался, – резко дернул в обе стороны, сорвал лямки и добавил: – Разве я лгу?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю