355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцас Миколайтис-Путинас » В тени алтарей » Текст книги (страница 9)
В тени алтарей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:40

Текст книги "В тени алтарей"


Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 46 страниц)

28 апреля.

Приезжал отец. Он привез сухарей и много всяких лакомств. Могу задать пир в «крысятнике». Трудней всего мне просить у него денег. А денег нужно немало. Я вижу, как отцу тяжело давать их. Он вздыхает, причитает, охает, что дела у него плохи, отсчитывает бумажки загрубевшими от работы руками, а я, как преступник, не смею поднять глаз. Отлично знаю, что, не будь я в семинарии, не получил бы я ни одной из этих «бумажек», да и не смог бы убедить его в том, что мне так много нужно. Однако надежда увидеть сына ксендзом все превозмогает.

Отец рассказывал о доме и о соседях. Как-то, случайно проезжая через Клевишкис, он встретил родственницу настоятеля. Она расхваливала наши груши и расспрашивала обо мне: что я пишу и как учусь. Просила передать мне привет. Отец говорил об этом, как о самых обыкновенных вещах, а меня это так взволновало, что я даже испугался, как бы он не заметил. Странное дело, уж сколько времени я не вспоминал о Люце, но стоило только отцу напомнить о ней, и я разволновался. Прежде я верил Петриле и считал ее взбалмошной, но теперь вижу, что это не так. Просто у нее живой, веселый характер. А тогда на Заревой горе она была такой серьезной. А как искренне сказала мне: «Не забывай меня, Павасарелис, я буду скучать по тебе». Взбалмошная так бы не сказала…

Но что-то я уж слишком размечтался. Довольно. Кончено.

Первое мая.

Сегодня праздник весны. День и вправду прекрасный. Теперь можно после ужина бродить по саду. Конец рекреациям в душном надоевшем зале. Гуляя по саду, я вспомнил давние дни. В тысяча девятьсот шестом году мы, несколько гимназистов, праздновали первое мая на берегу Шешупе. Революционное настроение тогда еще владело нами. Казалось, только вчера глядели мы из окон гимназии на митинг, слушали горячие речи, – и вдруг увидали казаков с винтовками и страшными штыками. На нас, учеников младших классов, все это произвело неизгладимое впечатление, еще усиленное энтузиазмом и пережитым страхом. Лежа на красивом берегу Шешупе, мы делились воспоминаниями о тех днях. Погода стояла тогда такая же теплая и солнечная. Мы катались по свежей зеленой траве и, несмотря на эти трагические воспоминания, были довольны собой и жизнью. Нами владела решимость перестроить жизнь, и мы смело затянули еще детскими голосами первомайскую революционную песню.

Последующие события рассеяли мои революционные настроения и в конце концов привели в семинарию. Но первомайская песня и сегодня еще звучит в моих ушах, еще и сегодня я напеваю ее, а напевая, чувствую радость жизни. И сегодня я среди тех, которые хотят, если не реформировать, то по крайней мере исправить жизнь, не материальную, а духовную. А это ведь еще важнее. Сегодня я лучше, чем в ту пору, понимаю, какие нужны изменения, вижу и цель и средства, ведущие к реформе или к исправлению жизни. Но где энтузиазм и решимость, которые переполняли нас тогда на берегу Шешупе? Я напеваю первомайскую песню, и она будит во мне смелость. Но как бессмысленна в этих стенах моя смелость и как скоро она исчезает. Все-таки во мне, видно, и до сих пор не погасли искорки революционного огня, они-то и не позволяют мне окончательно проникнуться семинарским духом.

25 мая.

Почти месяц прошел с тех пор, как отец передал мне привет от Люце. Уж не колдовской ли это был привет, что я так часто о ней вспоминаю? Или виновата весна? Вот и сегодня Люце не выходит у меня из головы. Стыдно признаться, но во время вечерней рекреации я нарочно ускользнул в сад один, чтобы никто за мной не увязался и не мешал мне мечтать о ней. Не бог весть какие это были мечты. Сплошная чепуха. Как ребенок, я сам себя тешил сказкой, далекой от жизни. Никогда бы не решился я записать эту «сказку», если бы думал, что мой дневник попадет кому-нибудь в руки. Когда-нибудь в старости, перечитав его, я с улыбкой вспомню, каким наивным был в эти годы.

Итак, казалось мне, будто я еду из семинарии домой на каникулы. В дороге нас застигает ночь. Все небо обложило, поднялся ветер, и мы сбились с пути. Едем – места глухие, кругом ни огонька, ни избушки. А тут еще разразилась гроза. Вдруг вдали блеснул огонек. Мы повернули в ту сторону и вскоре подъехали к большой помещичьей усадьбе. Никто нас не встретил. Отец повел лошадей на конюшню, а я направился в дом. Двери незаперты. Снимаю пальто и вхожу в роскошный, светлый зал, но и тут ни души. Неожиданно появляется Люце.

– Павасарелис! – восклицает она радостно, – я так давно тебя жду. Но ты озяб и устал. Ехать тебе нельзя, не то заболеешь. Ты должен переночевать здесь…

Мы долго бродим по залам, смеясь и разговаривая. Наконец она показывает мне приготовленную для меня комнату и уходит. Я гашу свет и гляжу в окно. Гроза утихла. Луна выглянула из-за туч. Я вижу чудесный парк. Высокие, ветвистые деревья, лужайки и широкие аллеи. В лунном свете блестит фонтан и белеют мраморные статуи. Но вот показывается Люце, она идет по аллее к фонтану. Я хочу побродить с Люце в этом волшебном парке и следую за ней. Увидав меня, она изумляется и радуется. Мы гуляем по прямым, залитым светом аллеям и любуемся сказочной лунной ночью.

Оказывается, это имение ее матери. Но мать Люце вовсе не сестра настоятеля, а богатая польская графиня. Как она попала к настоятелю, Люце не знает. Дядя заставляет её выйти за Бразгиса, но она его не любит, поэтому убежала к матери. Но вот уже парк кончается, и я вижу большое озеро. Мы садимся в лодку и гребем в лунном свете, проплывая под развесистыми ивами, по спокойной зеркальной воде.

– Павасарелис, – говорит она, – знаешь ли ты, что я тебя люблю? Бросай семинарию, и мы заживем с тобой счастливо здесь.

Внезапно мне представляется, что я уже не семинарист, а ксендз, и моя фантастическая идиллия превращается в драму, в трагедию. Сердце мое разрывается между любовью и долгом… Я фантазирую до тех пор, пока звон колокола не призывает меня в часовню, к вечерней молитве.

Еще и часу не прошло, а я пишу это, подсмеиваясь сам над собою. Меж тем я мечтал искренне, волновался, печалился, радовался. Какие же это были мечты? Детски-наивные или порочные и греховные? Нет, ничего греховного в них не было. Я устоял против соблазна и даже мысленно не погрешил против «вымышленного» долга ксендза. Все же на исповеди скажу, что «предавался суетным мыслям».

Духов день.

В эти дни у нас было довольно много свободного времени. Вспомнив свой разговор с Эйгулисом о поэзии, я решил заняться стихами. Написал два стихотворения в том духе, в каком он советовал, и отдал ему. Эйгулис сказал, что показал их еще кое-кому, и уверял, что всем понравилось. Серейка, хотя и предупредил, что в поэзии ничего не смыслит, но отметил, что эти стихи значительней по содержанию и нравятся ему больше любовных песен или описаний красот природы. Эйгулис говорил, что их надо напечатать и что мне следует продолжать в том же роде. По его словам, в моих стихах особенно хорош горячий, полный энтузиазма призыв к юношеству – призыв стремиться к идеалу и жертвовать ради него всем, даже жизнью.

Конечно, не мне судить о достоинствах этих стихов. Я только знаю, какие чувства владели мной, когда я писал прежде, и какие владеют теперь. Помнится, когда я писал свои первые стихи, то мечтал, волновался, грустил, но во всем находил отраду, теперь же я только рассуждаю и рассуждаю, словно решаю трудную задачу. Отчего так получилось, я и сам не знаю. Говорят, стихи полны энтузиазма, горячих чувств, я же, и когда писал их, и когда перечитывал – ни волнения, ни энтузиазма не ощущал. Словно я удачно играл несвойственную мне роль энтузиаста. Но мои ранние стихи мне и теперь близки и дороги; когда перечитываю их, на душе у меня становится тепло и, хотя они печальны и пессимистичны, но мне приносят отраду.

Впрочем, посмотрим, что будет дальше. Может быть, я и ошибаюсь.

– – —

Впоследствии, перелистывая страницы дневника, Людас Васарис часто думал:

«Вот зародыш моего настоящего. Как много робких предположений, которые я поверил этой тетради, подтвердились, как много предчувствий и страхов оправдалось с лихвою. Вероятно, и вправду, существует судьба или какая-то неумолимая логика жизни, и мы не можем свернуть с предначертанного пути. Мы точно выводим какой-то силлогизм бытия, посылки которого становятся нам ясны только тогда, когда мы узнаем заключение и уже нет возврата. Вот мои юношеские мысли и чувства. Сегодня я читаю в них одну из посылок своей неудавшейся жизни. Но можно ли винить меня в том, что я тогда же не пришел к правильному выводу и не оставил ошибочного пути? Да, можно, если бы я рассуждал так же, как теперь. А теперь я все это понимаю только потому, что жизнь открыла мне смысл второй посылки – „следовательно“ – „atque“.

А может быть, так и надо? Может быть, ценой лучших лет своей жизни, ценой лучших творческих сил, утраченных в борьбе с самим собою, я выполняю какой-то мне неизвестный закон, устанавливаю какую-то новую посылку, вывод из которой для меня еще скрыт.»

XVI

Вскоре после троицы мирное течение семинарской жизни нарушило событие, которое косвенно задело и Людаса Васариса. В конце учебного года предполагалось посвятить в иподиаконы нескольких воспитанников старших курсов, а среди них и пятикурсника Бронюса Радастинаса. Уже все было подготовлено, и через два-три дня избранники должны были приступить к реколлекции, когда однажды после обеда стало известно, что Радастинас не только не допущен к реколлекции, но и вообще исключен из семинарии. Почти каждый год из семинарии исключалось или уходило по собственному желанию два-три семинариста. Это никого не удивляло. Но чтобы выгнать пятикурсника, да еще накануне посвящения, вырвать его почти из-под рук епископа, – такие случаи бывали редко. Это уже походило на скандал. Более осведомленные семинаристы рассказывали, что ректор хотел избежать его и предлагал Радастинасу уйти по собственному желанию, но этот упрямец наотрез отказался, прикидываясь невиновным, а когда ему было приказано покинуть семинарию, поднял скандал.

Правду говоря, хорошо знавшие Радастинаса, хоть и удивлялись его исключению, но больше радовались, чем негодовали или сочувствовали. Уже со второго курса Радастинас стремился пролезть в ряды семинарской аристократии. Сын богатых родителей, он одевался лучше других, любил хорошо поесть и повеселиться в течение учебного года – насколько это было возможно в семинарии, а на каникулах – насколько это позволяла обстановка и осторожность.

Сутану и пальто шил ему лучший в городе портной, а сапоги он носил из такой тонкой кожи, что если порой, на четверговых прогулках, неосмотрительно попадал в грязь или под дождь, то с великим сокрушением восклицал: «О мое шевро, шевро, шевро!» Однако в этих восклицаниях нетрудно было уловить хвастливую ноту. Кружок его друзей был немногочисленен и состоял либо из таких же франтов, как он сам, либо из льстецов, желавших ему угодить. Других он не признавал, смотрел на них свысока и общался с ними лишь постольку, поскольку это вызывалось необходимостью.

На последних каникулах Радастинас, предвидя, что его посвятят в иподиаконы и ему придется дать обет вечного целомудрия, изрядно покучивал. С одним из своих товарищей он решил поездить по епархии, чтобы навестить знакомых викариев, на престольном празднике участвовать в торжественной службе, а после праздника погостить у своих семинарских приятелей. Более наблюдательные заметили, что Радастинас особенно охотно гостил там, где принимали радушней и где у товарищей были хорошенькие сестры. Тогда это не вызывало нареканий. «Веселые ксенженьки», – говорили о них, и только. Но семинарское начальство отнеслось к этому иначе, очевидно, оно располагало какими-то серьезными фактами и захлопнуло двери перед самым носом Радастинаса.

Но скандальное происшествие этим не кончилось. Посла того, как провинившийся покинул семинарию, ректор мрачно бродил по коридорам, как хищный ястреб, высматривая добычу. Он громко кашлял, хлопал дверьми, заходил в спальни и в аудитории и острым взглядом пронзал каждого, особенно же бывших приятелей Радастинаса, которые стали тише воды, ниже травы. Такое напряженное положение длилось две-три недели. И вот однажды ректор, придя на урок благочиния, заявил:

– Некоторое время тому назад всех вас изумило, а может быть, и взволновало изгнание вашего товарища. Вы знаете, что его уже должны были посвятить в иподиаконы. Однако провидение, неусыпно пекущееся о своих служителях, пришло нам на помощь и предупредило зло, которому мы по своей человеческой слабости и недосмотру чуть не дали совершиться. В последний момент мы получили неопровержимое доказательство того, что ваш товарищ был недостоин стать у алтаря, и нашей святой обязанностью было не допустить этого. До сих пор я не мог объяснить вам мотивы нашего сурового поступка, потому что был не вправе говорить об интимных делах чужого человека. Но, дабы вы убедились в нашей правоте, а также и для того, чтобы вы осознали, какая опасность вас подстерегает, в мои руки, также по милости провидения, попал документ, который я вам прочитаю.

Тут ректор вытащил из кармана листок бумаги и достал другие очки. Тишина в переполненной аудитории была такая, что каждый отчетливо слышал, как зашуршал разворачиваемый листок и стукнул футляр очков. Семинарист Васарис сидел ни жив ни мертв, боясь услышать что-то очень неприятное. Сидевший рядом Касайтис толкнул его локтем в бок, и Васариса словно молнией пронзило: уж не относится ли письмо к нему самому, к Людасу Васарису?

Надев очки, ректор показал листок аудитории и сказал, подчеркивая слова:

– Вот письмо Радастинаса, написанное одному из вас, сидящих здесь и слушающих мои слова. Кому именно, я не скажу ни публично, ни в частной беседе. Это письмо еще не дошло до адресата, и он узнает его содержание только теперь из моих уст. Мы решили пока не исключать этого семинариста, а оставить его на испытательный срок, тем более, что это письмо могло быть адресовано и не ему одному… Пусть же мои слова послужат ему и всем вам предостережением. Вы должны тотчас же оборвать всякие неподобающие священнослужителю знакомства. Знайте, что мы проявим сугубую бдительность, пока не вырвем зла с корнем. Теперь же послушайте, что пишет этот кандидат в священники!

«Дорогой друг!

Вот уже кончается вторая неделя с тех пор, как я распрощался с семинарией. Ты думаешь, что я очень жалею о ней? Ничего подобного. Конечно, неприятно, если ты обжился в теплом гнездышке и тебя, как собаку, вышвырнут на улицу. Но, как видишь, я не пропал и плюю на всех ваших ректоров и проректоров. Теперь, если бы меня и просили вернуться в эту тюрьму, ни за какие деньги бы не согласился. Все же мне интересно узнать, за что именно меня выгнали? Если узнаешь, напиши непременно. Ректор прочел мне длинную проповедь, наговорил много чепухи о том, что мое поведение на последних каникулах было недостойным и даже грешным, однако ничего определенного не объяснил. Когда же я спросил его, за что меня исключают, он многозначительно ответил: „Ты сам знаешь, если у тебя осталась хоть капля совести и хоть какое-нибудь понятие о грехе“. Что на моей совести, это мое дело! Только я твердо уверен: они не могли ничего обо мне узнать, хотя у них отличные доносчики. Самое большее, что могли пронюхать, это случай в имении, о котором я тебе рассказывал. Ведь мог нажаловаться тот кавалер, которому я натянул нос. Однако кто виноват, что его невеста сама на шею вешается? Что касается двух приключений, которые, действительно, „warte grzechu“[73]73
  Стоят греха (польск.).


[Закрыть]
, то я давно спрятал концы в воду и совершенно спокоен. Теперь все это уже не имеет никакого значения, но меня разбирает любопытство. Я, так сказать, заинтригован, к тому же знание делает человека более опытным. Я уже сказал тебе, что на свою судьбу не жалуюсь. Место я получил приличное, об этом подробнее напишу позже, жизнью во всяком случае пользоваться можно вовсю. Ксендзу, конечно, тоже представляется много возможностей, но зато масса помех: приходится скрываться, бояться, притворяться. А какие, брат, попадаются девицы! Не чета вашим поломойкам! Красивые, интеллигентные, отчаянные. Но не буду больше смущать тебя их описанием, не то ты поддашься соблазну, а ты ведь малый добродетельный. Ну, до свидания, напиши, что обо мне плетут и вообще что нового.

Твой Бронюс».

Ректор опять переменил очки и с минуту молча вглядывался в лица семинаристов. Эффект был невыразимый. Нахальный цинизм письма подавил одних, других пристыдил, третьих испугал. Не один из них думал со страхом, что письмо могло быть адресовано и ему. Еще больше было таких, которые и сами кое в чем провинились на каникулах, особенно с точки зрения ректора. Большинству самые невинные вещи теперь казались сомнительными. Даже скептически настроенный Касайтис, который привык ко всему относиться равнодушно, на этот раз почувствовал, что стоит перед серьезным вопросом. Йонелайтис и Серейка боялись, что начальство нападет на след их кружка, так как после подобных встрясок оно становилось еще бдительней и усердней, а число доносов значительно возрастало.

Васарис был потрясен. Некоторые фразы этого ужасного письма как будто относились непосредственно к нему. Ему казалось, что Петрила-то уж, наверное, подумал о нем и Люце. Готовый себя осудить, он ждал, что еще скажет ректор.

А ректор, все еще держа дрожащей от волнения рукой письмо, заговорил опять:

– Вот что пишет тот, который всем вам жаловался, что его исключили несправедливо. Я полагаю, что теперь вы понимаете, почему его исключили. А какова главная причина падения этого несчастного? Причина та, что он обмирщился, не избегал опасных знакомств, особенно же с лицами другого пола.

До самого конца урока говорил им ректор об этих опасных знакомствах, о добродетели, приличествующей духовным лицам, и о том, как вести себя на приближающихся каникулах.

Угрожая, бранясь и запугивая, он требовал, чтобы каждый провинившийся теперь же исправился либо покинул семинарию, потому что позже он не найдет пощады.

В течение нескольких дней в семинарии только и было речи, что об этом письме. Все осуждали автора. Лишь несколько бывших друзей Радастинаса говорили, что он преувеличил свои подвиги и сам себя оклеветал, желая показаться лихим парнем. Это заступничество несколько смягчило его вину в глазах щепетильных семинаристов.

– Велика важность, – как-то сказал Касайтис, гуляя с Васарисом. – Когда поймают семинариста, делают из этого историю, а ксендзу и не такое с рук сходит.

– Лучше ты его не оправдывай! – возразил Васарис. – Надо избавляться от дурных семинаристов, чтобы не было дурных ксендзов.

– Это ни к чему не приведет, – спорил Касайтис. – Пока мы в семинарии, никто не может сказать, какие из нас получатся ксендзы.

– Так ты считаешь, что Радастинаса надо было посвятить?

– Я ничего не считаю, просто думаю, что вся эта история не стоит выеденного яйца и незачем было поднимать такой шум.

Однако на Васариса произвели глубокое впечатление и причина исключения Радастинаса и слова ректора. Этому впечатлению не давал изгладиться духовник. Во время бесед и медитаций он неизменно развивал мысль ректора, придавая ей религиозную окраску, ставя семинаристов перед лицом бога, напоминая о том, что ждет их в этой и в загробной жизни. Часто после таких размышлений Васарису было стыдно вспоминать, как он сидел с Люце на Заревой горе и мечтал о всяких пустяках. Его решение отказаться от этого опасного знакомства было твердым и искренним.

А тут еще прибавилось другое обстоятельство: семинарское начальство с разрешения епископа постановило посвятить всех третьекурсников в четыре низших чина. Никакого практического значения это посвящение не имело, потому что никакими обетами левиты еще не были связаны, они могли стать мирянами и жениться. В семинарии была хорошо известна поговорка, которую повторяли со смехом: «quattuor minores ducunt uxores»[74]74
  Четыре младших чина идут венчаться чинно (латинск.).


[Закрыть]
. Однако теоретически и по традиции считалось, что эти посвящения вводят в духовное сословие и дают кое-какие привилегии. Поэтому перед посвящением третьекурсники должны были соблюдать реколлекции, им также рекомендовалось исповедаться во всех грехах, когда-либо совершенных.

Во время этой реколлекции Васарис снова углубился в себя, тщетно ожидая благодати, и снова успокаивал себя высказываниями церковных авторитетов и надеждами на будущее. К посвящению он готовился с величайшей решимостью, ведь ему казалось, что он уже победил свой главный порок и окончательно порвал знакомства с «лицами другого пола».

Сами посвящения прошли незаметно и не произвели на него никакого впечатления. Тотчас после молебна третьекурсники, стоявшие попарно перед алтарем в пресбитерии, поочередно приближались к епископу и принимали его благословение. При этом им выстригали на темени клочок волос, и они выполняли символические процедуры – касались рукой сткляницы, курили ладаном, звонили в колокольчик и поворачивали ключ в дверях ризницы. Исполнение этих ритуалов было самым веселым моментом посвящения. Они подмечали, как у кого звенит колокольчик, как поворачивается в замке ключ, и не могли удержаться от улыбки при виде серьезных мин, с которыми товарищи выполняли все эти действия.

Вернувшись после посвящений, семинаристы, как в памятный день облачения в сутану, снова стали центром всеобщего внимания. Старшие и младшие товарищи приветствовали их и оделяли образками в память quattuor minorum ordinum[75]75
  Четыре низших посвящения (латинск.).


[Закрыть]
.
Новопосвященные просили кого-либо из старшекурсников впервые пробрить им тонзуры. Это была нелегкая работа, и она требовала опыта. В семинарии были свои специалисты, которые брили не слишком высоко и не слишком низко, не отклонялись ни в одну, ни в другую сторону, старались, чтобы тонзура была не большой и не маленькой, потому что все это было очень важно. Чаще всего состригали на темени волосы, потом прикладывали к нему серебряный рубль и очерчивали карандашом границы будущей тонзуры.

Каждый радовался своей тонзуре, чувствуя, что поднялся по семинарской иерархии на одну ступень и сделал важный шаг по пути к алтарю. В дальнейшем посвящение в иподиаконы должно было окончательно определить их будущее, отлучить от мира, связав обетом вечного целомудрия.

В тот же вечер семинарист Йонелайтис встретил в саду Васариса и сообщил ему, что получил письмо от Варненаса.

– Хорошо, что он адресовал не на семинарию, а на одного знакомого ксендза, который мне его передал, иначе письмо было бы вскрыто. Там есть и о тебе. Но Варненас осторожен. Опасные письма не адресует в семинарию.

– Что же он пишет?

– Пишет, что прочел твои последние стихи, что твоя техника усовершенствовалась, но стихи холодноваты, хотя в них и много пафоса.

– Что такое пафос? – не понял Васарис. Но этого не знал и Йонелайтис.

– Вероятно, Варненас хотел сказать – торжественности, энтузиазма.

– Что ж, это хорошо. Так и Майронис писал. Я обсуждал этот вопрос с Эйгулисом. Он мне советовал именно так писать.

– Мне тоже понравились твои последние стихи. Валяй в том же духе! – поощрил председатель.

Что имел в виду Варненас, говоря о «холодном пафосе» стихов Васариса, так никто и не понял. Итак, в самом начале своего литературного поприща Васарис увяз в идеологических лозунгах и псевдовозвышенных, а в действительности плоских и примелькавшихся мыслях. Никакой другой пищи его пробудившемуся таланту семинария не давала. Все, чем жила его душа, все его мечты и чаяния противоречили образу жизни семинариста, и он старался отказаться от них, забыть и заглушить их в себе. От природы его отделяли те же семинарские стены, и это усугубляло в нем сентиментально отвлеченное восприятие ее.

Проповедуемую в семинарии идеологию или, точнее говоря, теорию, превращавшую живые мысли и чувства в схоластические измышления, он не одолел и одолеть не мог. Он был еще слишком юн, а может быть, и вообще несклонен к абстракции. Поэтому интуиция правильно подсказала ему, что, идя путем, указанным семинарией, он должен отказаться не только от мирской суеты, от любви к женщине, но и от поэтического творчества.

Посвящение в четыре низших чина и тонзура приблизили семинариста Васариса на шаг к алтарю, но на тот же шаг отдалили его от творчества. Парадоксальны и трагичны пути жизни: господь дал ему душу поэта. Он же готовился служить господу и тем самым губить господний дар.

В последнее воскресенье перед каникулами Васарис снова увидал в соборе свою Незнакомку. В этот момент солнце сквозь витраж собора залило ее цветным потоком лучей, и она показалась Васарису каким-то видением, а не земной, реальной женщиной. Он глядел на нее, не испытывая упреков совести и, готовясь к исповеди, ни разу не подумал, что в этих взглядах была хоть тень греха. Он боролся со своим чувством к Люце и решил отказаться от Люце, но от этой не мог бы отказаться никогда.

Если бы кто-нибудь сказал ему, что в Незнакомке кроется причина, а Люце – только ее следствие, что в Незнакомке – первоисточник, а чувство к Люце – вытекающая струя, что в Незнакомке – суть, а другая – лишь внешнее проявление ее – и пока он не откажется от первой, бессмысленно бороться со второй, разве бы он поверил? А если бы поверил, то разве сделал бы этот шаг к алтарю божию?

XVII

Однажды перед самыми каникулами Йонелайтис увел Васариса в сад, пообещав открыть один свой план.

– Ты поэт, – сказал он, – тебе нужны новые впечатления, а ты еще нигде не бывал, ничего не видел. У меня в этом году последние каникулы. Давай съездим в Вильнюс. Сделаем остановку в Каунасе, а на обратном пути завернем в Тракай. Увидим много достопамятных мест. Мне эта поездка интересна, как любителю истории, а тебя она обогатит новыми мыслями и чувствами. Получишь много впечатлений, тем для стихов.

Предложение это Васарис принял с неподдельным восторгом. Он и железной дороги никогда не видел, а тут тебе поездка в Вильнюс! Побывать на Тракайском озере, возле замка, который воспел такими звучными стихами Майронис! Увидеть гору Гедиминаса, Острую Браму и многие другие памятники великого города! Людасу и во сне не снилось такое счастье. Они условились провести две недели у родных, затем Васарис должен был заехать за Йонелайтисом, чтобы немедленно отправиться в путь.

Выехав домой, Васарис стал рисовать в воображении чудные картины этого путешествия. Все больше расширялся круг предстоящих радостей, захватывая и две недели ожидания и не только их: в минуты воспоминаний и сокровенных мечтаний перед ним вновь вставал образ прекрасной соседки.

Дома он с первых же дней стал навещать Заревую гору. Воспоминания о прошлом лете, прежние мысли и чувства обступили его, как долгожданного гостя. Его истосковавшийся взор скользил по широким просторам поверх полей, деревьев и усадеб, туда, к синеющей дали, где тянулась узкая полоска бора и за рощей смутно виднелись палаты и сады неведомого края.

Однажды тихим вечером он, как обычно, сидел на пригорке и глядел на закат. В этот вечер воспоминания о прошлом лете захватили его с небывалой силой. Последний приезд Люце, проведенные здесь вместе с нею минуты он переживал, как и тогда. В ушах неумолчно звучал милый, ласковый голос: «Не забывай меня, Павасарелис, я буду очень скучать по тебе…»

Ему казалось, что они вдвоем мчатся в грохочущем поезде среди множества незнакомых людей, потом стоят на вершине горы Гедиминаса и любуются Вильнюсом, потом катаются на лодке по Тракайскому озеру и бродят по острову среди развалин замка.

И сразу же он вспомнил письмо Радастинаса, слова ректора, вспомнил о своем посвящении, о тонзуре и решении покончить с прошлым. Мечты разлетелись, печаль волной хлынула в сердце, и он увидел на западе вместо солнца только несколько розовых тучек. Направо таинственно темнела роща, на юге уже подымался белесый туман.

– Пора и домой, – сказал он про себя, спускаясь с пригорка. – Все мои мечтания – сплошная чепуха. Пора наконец отвыкать от них. Кончено и кончено. Съезжу в Вильнюс, потом навещу товарищей, – все каникулы меня не будет дома. Для поездки в Клевишкис не найдется ни повода, ни времени. Дома проведу только последнюю неделю каникул. В нынешнем году она, вероятно, и не приедет за грушами. Да и с какой бы стати. Конечно, не приедет: она гордая, злопамятная…

Итак, поездка в Вильнюс – самый подходящий способ прекратить опасное знакомство. До следующих каникул пройдет два года разлуки. За это время многое забудется. Возможно, Люце выйдет замуж, уедет куда-нибудь и ему больше не будет грозить опасность.

Быстро пролетели две недели, и Людас отправился к Йонелайтису. Все получалось как нельзя лучше. Оказалось, что товарищ уговорил ехать и Касайтиса, который прибыл в один день с Васарисом.

– Ну, приятели, – сказал Йонелайтис, – в экскурсию-то мы съездим, и удачно… Вот только что скажет ректор, если узнает? Ведь духовенству путешествия не рекомендуются: qui saepe peregrinantur, raro sanctificantur[76]76
  Кто часто путешествует, редко достигает святости (латинск.).


[Закрыть]
. Не случилось бы и с нами, как с Радастинасом.

– Мы ведь не к девкам едем! – воскликнул Касайтис, любивший прибегать иногда к сильным выражениям.

– Много ли мы путешествуем, – сказал Васарис. – Я вообще впервые сяду в поезд.

Успокоился и Йонелайтис.

– В конце концов, если что и скажет, ответим, что задумали поклониться чудотворной Остробрамской богоматери. Хоть это и полуправда, а все-таки не ложь.

Погостили несколько дней у Йонелайтиса, и в одно прекрасное утро все трое уже сидели в поезде и мчались по направлению к Каунасу. Настроение у всех было отличное. Чувствовали они себя, как вырвавшиеся из клетки птицы. Особенно радовался Васарис, который помимо естественного удовольствия от поездки видел в ней и некий нравственный подвиг – он старался избежать опасной встречи с родственницей клевишкского настоятеля.

Йонелайтис не впервые ехал по железной дороге и, как человек бывалый, порассказал много разных историй. Зашла речь о женщинах. В поездах, говорил он, попадаются всякие, особенно если нелитовки. Очень вольно держатся. Бывают такие нахалки – из желания подшутить над духовным лицом ведут себя так, словно его и нет. Тут он рассказал один случай. Пришлось ему как-то сидеть в купе с двумя барыньками. Одна из них откупоривала бутылку лимонада и брызнула на подругу, а та, будто стараясь стряхнуть капли, так высоко задрала юбку, что Йонелайтис вынужден был выскочить в коридор под веселый хохот срамниц.

– Должно быть, хотели выжить меня из купе, вот и пустили в ход такой странный маневр, – закончил он свой рассказ.

– Не думаю. Ты ведь им ничего дурного не сделал, – усомнился Васарис.

– Есть же люди, которым неприятно видеть ксендзов, и они всегда стараются отделаться от них. Как походишь, брат, в сутане, так не раз почувствуешь себя отвергнутым людьми и жизнью без всякой иной причины, без всякой вины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю