Текст книги "В тени алтарей"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 46 страниц)
Васарис старался избегать только тяжелых грехов и, анализируя как богослов свою совесть, воображал, что ему это удается. Но с течением времени он перестал соглашаться с богословием относительно оценки тяжести греха. Ему казалось невероятным, что, пропустив разок чтение бревиария или молитв по четкам, он совершит смертельный грех. Если бы он серьезней и глубже вник в богословие и проанализировал свою веру, то понял бы, что и в области догм ему многое чуждо, странно и неприемлемо.
Таким образом, уже на втором году своей парижской жизни Васарис избавился почти от всех внешних и от многих внутренних пут, налагаемых духовным саном. Однако сознание того, что он ксендз, не оставляло его и часто стесняло. Вполне свободно Васарис чувствовал себя только там, где его никто не знал. Часто он с удовольствием бродил по бульварам, заходил в кафе, посещал картинные галереи и театры, наслаждаясь свободой, которой бы не имел, носи он сутану. В ту пору Васарис всегда был в приподнятом настроении, упивался всем многообразием жизни, ощущал прилив энергии и решимость отделаться от всех ограничений, налагаемых духовной средой. Он жаждал всецело посвятить себя литературе, узнать людей, жизнь, вложить все свои способности и знания в творчество. «Жизнь – драгоценный дар, – думал он, – надо пользоваться ею разумно и плодотворно, и никакие формальные препятствия не должны мешать этому».
Но стоило подвернуться кому-нибудь из соотечественников, хотя и мало знакомых, но знавших, что он ксендз, как весь его энтузиазм и хорошее настроение мигом пропадали. Глаза у него потухали, он замыкался в себе, держался настороженно, конфузился, словно его заставали с поличными. Приезжим из Литвы обычно хотелось попасть в «Folies Bergères», в «Casino de Paris»[165]165
Названия парижских кабаре.
[Закрыть] или в другие заведения подобного рода, но если кто-нибудь из приезжих говорил ему: «Ну, ксендз Людас, поведи нас в какой-нибудь кабачок посмотреть парижских красоток», он ссылался на недостаток времени или находил другую отговорку. При обращении «ксендз» Васарис сразу терял равновесие и недоброжелательно глядел на того, кто его так величал.
Обращение «ксендз», произносимое в неподобающей обстановке, ему претило, как претило и то, что кто-то знал о его духовном сане. Сама мысль об этом мучила его, как скрытая рана, которую бередит всякое чужое прикосновение.
Именно поэтому в часы раздумья его охватывало жуткое сознание, что в жизни он одинок, ему не с кем разделить радость и горе, что он должен избегать друзей и знакомых и обречен скитаться в толпе чужих, так как быть самим собою он может только в одиночестве или в кругу незнакомых людей. Эти мысли рождали в его душе бурю отчаяния. Васарису казалось, что его преследует злой рок, что какое-то проклятие обрекло его на вечное одиночество, вечную тоску. В таком настроении он брался за перо, и в такие минуты написал свои самые мрачные стихи.
«Вот где гнездятся корни моего рабства – во мне самом. Я могу порвать с духовной средой, но пока я не перестану чувствовать себя ксендзом, я все равно не смогу обрести свободы».
Пришел ли он в Париже к окончательному решению отречься от сана? Васарис иногда задумывался над этим вопросом, но не находил исчерпывающего ответа. Порой ему казалось, что да. Но как только он представлял себе акт отречения, а себя экс-священником, особенно там, в Литве, его бросало в дрожь, и еще живущий в его душе ксендз решительно восставал. Запутавшись в собственных мыслях и чувствах, Васарис часто вспоминал слова товарища по академии. Тогда они спорили о духовном призвании, и Васарис, разгорячившись, неожиданно для себя воскликнул:
– Вот увидишь, если я когда-нибудь поверю в свой талант, то отрекусь от сана и стану тем, кем создал меня господь – свободным поэтом.
Товарищ ответил ему:
– Отрекайся не отрекайся, но свободным, брат, ты уже не будешь. Кто однажды попал под власть Рима, тому нет избавления. Отмахивайся как хочешь, но дух Рима все равно проник в тебя до мозга костей. Ты и в могиле не перестанешь быть ксендзом.
В этом споре они оба дошли до крайностей, но теперь Васарис начал убеждаться, что в словах товарища было много правды, потому что он в большей степени был ксендзом, чем сам предполагал. Будущее казалось ему неясным.
Уезжая в Литву, Васарис еще не решил, как поступить, и полагался на благоприятные обстоятельства, которые помогут ему разрешить наболевший вопрос. В Литве о Васарисе в первые дни почти никто не знал. Его называли господином, а не ксендзом, и это ему было приятно. Даже в гостинице его инкогнито не раскрылось, потому что в паспорте у него было просто указано – доктор философии.
Однако стоило ему переехать литовскую границу, как воспоминания о тех днях, когда он носил сутану, пробудились в его душе, и он снова почувствовал себя ксендзом. Это ощущение крепло не по дням, а по часам. Встреча на станции Вирбалис со знакомым ксендзом и Мяшкенасом наглядно показала ему, что его инкогнито продержится недолго, а просьба отслужить обедню означала, что духовное звание снова налагает на него давно забытые обязанности. Сон, который он до сих пор вспоминал с гнетущим отвращением, свидетельствовал о том, что в подсознании его таились силы, которые, вырвавшись на свободу, грозили омрачить его жизнь и внести в нее еще неизведанные потрясения.
Но пока что Васарис не хотел думать о надвигающихся тяготах и омрачать последние дни своего короткого отпуска. Решительно отбросив черные мысли, он скинул с себя одеяло и вскочил с постели. Часы показывали половину девятого, надо было торопиться, чтобы не остаться без завтрака.
Наскоро умывшись и одевшись, Васарис сел перед зеркалом и стал завязывать галстук. Неожиданно раздался стук. «Горничная», – подумал Васарис и, обернувшись, крикнул:
– Войдите!
Дверь растворилась, но то была не горничная. Вошедший громким грубоватым голосом восславил по-латински Христа, отчетливо произнося каждое слово:
– Laudetur Jesus Christus![166]166
Слава Иисусу Христу (латинск.).
[Закрыть]
Васарис вскочил, как ужаленный.
– In saecula saeculorum[167]167
Во веки веков (латинск.).
[Закрыть], – ответил он, повернувшись к неожиданному гостю.
Перед ним стоял монах-францисканец, рослый мужчина лет сорока, с горбатым носом, чертами лица несколько похожий на Саванаролу. Он пристально поглядел в глаза Васарису и спросил:
– Reverendus dominus[168]168
Почтенный господин (латинск.).
[Закрыть] Васарис, если мне правильно указали номер?
Дурное предчувствие закралось в душу Васариса. Он сразу решил держаться похолоднее и занять почти оборонительную позицию.
– Да, Васарис, – ответил он лаконически. Вероятно, лицо его выражало изумление, потому что монах, не ожидая вопроса, пояснил:
– Вам странно, что я вас знаю? Не удивляйтесь, сударь, все обстоит очень просто: в этой гостинице часто останавливаются ксендзы. Наш костел отсюда недалеко. Если порой нам нужно отслужить добавочную обедню или нужна другая помощь подобного рода, мы обращаемся сюда и почти всегда находим ксендза. Хотя вы в светском платье и приехали из-за границы, но в Литве, carissime[169]169
Дражайший (латинск.).
[Закрыть], не скроешься! Одна из служанок вас узнала, сказала, что она из того прихода, в котором вы перед войной были викарием, и указала мне вашу комнату.
– Вот уж не думал…
– Ergo, ad rem[170]170
Итак, к делу (латинск.).
[Закрыть]. Заболел у нас один брат. Болезнь тяжелая, может и умереть. Вчера исповедовался. Но сегодня опять потребовал исповедника, только не местного. Никого из нас к себе не допускает. Может быть, это бред больного, а может быть, и casus conscientiae. Вас здесь никто не знает. Чего же лучше? Nonne providentia divina direxit pedes tuos ad salvandam animam iratris tui?[171]171
Не божественное ли провидение направило стопы твои к спасению души брата твоего? (латинск.)
[Закрыть] – закончил он торжественно и вопросительно поглядел на Васариса.
Тот тем временем надел пиджак и, уклоняясь от взгляда монаха, ответил:
– Простите, отец, сегодня не могу. Non possum[172]172
Не могу (латинск.).
[Закрыть].
С минуту оба глядели в глаза друг другу, и Васарис почувствовал, что францисканец читает его мысли. Никаких объяснений больше не понадобилось.
– Ну, ничего, – успокаивал себя монах. – Я завернул сюда мимоходом. В соборе, наверное, найду исповедника. Рад был познакомиться с вами. Зовут Меня отец Северинас. Мы еще встретимся. Laudetur Jesus Christus!
В дверях он поклонился и еще раз исподлобья взглянул на Васариса. Это был выразительный взгляд умного, волевого человека. Но что он выражал? Укоризну или предостережение, сожаление или иронию – Васарис не знал, но дурное предчувствие, овладевшее им с появлением монаха, еще усилилось. Вообще к монахам Васарис антипатии не чувствовал. Он немало встречал их, особенно в Италии, и знал, что среди монахов есть люди широких взглядов. В Риме он был знаком с одним францисканцем, чехом по национальности, который посещал почти все оперы и оперетки. Да и исповедывали монахи часто снисходительней, чем иные ксендзы.
Поэтому впечатление, произведенное отцом Северинасом, было не только неприятным, но и необъяснимым.
IV
На другой день Людас Васарис уехал к родителям. Это был вторник, и он собирался пробыть там до пятницы или до субботы, чтобы не пришлось служить воскресной обедни в приходском костеле.
Сам отец приехал на станцию встречать сына. Но тщетно глаза его искали ксендза. Наверное, старик так и не узнал бы Людаса, если бы тот не окликнул его:
– Не меня ли, батюшка, ищете?
Смущенный и огорченный отец поздоровался с сыном.
– Старость, ксенженька, не узнал… И вы как изменились! Да и то, десять лет, должно быть, не виделись! Слава богу, хоть теперь довелось встретиться. А мне уже всякое приходило в голову. В нынешние времена жизнь человеческая на волоске висит. Ну, поедем. Мать заждалась.
Старик не очень удивился, увидав сына одетым «по-господски». Перед выборами в сейм приезжал к ним агитировать ксендзы, тоже в короткополом платье. Один даже обедню служил без сутаны, – и всем было неловко оттого, что сквозь широкие, сквозные кружева подризника просвечивали брюки.
Но вот Васарисы подошли к бричке. Отец оглядел лошадей, положил в бричку небольшой чемодан, сам заботливо укрыл его от пыли и, когда, наконец, оба уселись, весело погнал лошадей.
– Слава богу, – говорил он, вглядываясь в слегка нахмуренное небо. – Денек для дороги, – лучше некуда! На дождь не похоже, и солнце не печет. К ужину поспеем. Ну, каково там, в чужих краях? Писали мне, что в Риме побывали? Может, и святого отца видели?
Людас принялся рассказывать о Риме и о других городах, но ему больше хотелось услыхать о родных краях к о старых знакомых.
– Что нам, батюшка, до чужих стран и чужих людей? – заключил он. – Лучше вы мне расскажите, как пережили войну? Говорят, немцы вас порядочно измучили.
Старику самому хотелось поскорей пожаловаться сыну на пережитые ужасы, и он со всеми подробностями стал описывать тяготы оккупации. Он вздыхал, волновался и даже сердился, вспоминая о свирепом крейсгауптмане и амтсфорштеере, которые реквизициями едва не довели до голода всю округу. А потом сколько горя пришлось вытерпеть из-за бежавших военнопленных. Бывали и настоящие грабители.
Чуть ли не полпути слушал Васарис сетования отца и только изредка вставлял свои замечания.
– Много чего натерпелись, сынок, зато господь уберег от худших бед. А вот шилайняйский дядя, царствие ему небесное, так и не вернулся из России. От кровавого поноса, говорят, помер.
– Как же, помню, вы писали мне.
Однако отец снова подробно рассказал ему все, что знал о гибели шилайняйского дяди.
– Хватили горя виновные и невиновные. Покарал нас господь за грехи. Да и теперь ничего хорошего не видать. – Таким выводом закончил отец свой рассказ о напастях, порожденных войной, и быстрей погнал лошадей.
– А вам не приходилось бывать в Клевишкисе, батюшка? Как там поживает каноник Кимша? Где госпожа Бразгене, помните, его племянница, которая вышла за доктора. Кажется, его на войну взяли?
– Знаю… Помню… Настоятель жив-здоров… Ого. Старик еще крепкий… А доктор, царство ему небесное, не вернулся. Говорят, погиб во время революции. А родственница настоятеля третий уж год как за другого вышла. Говорят, в Каунасе живет. Знал ведь я и фамилию. Муж – какой-то важный господин. Отчего бы ей и не выйти? Женщина молодая, веселая, а настоятель, говорят, и денег отвалил немало…
Отец продолжал еще что-то рассказывать, но Людас не слушал. Весть о вторичном браке Люце его не только удивила, но даже как-то задела. За границей он довольно часто вспоминал госпожу Бразгене. Правда, пока он был викарием и за время последующих событий романтический оттенок их отношений поблек, но все же Люце, впервые пробудившая в нем мужчину, занимала главное место в его сердце.
Он часто любил вспоминать во всех подробностях свое знакомство с нею и живо представлял себе веселую, живую, чернобровую шалунью с искрящимися глазами, звонким смехом и грациозным станом. Какое-то предчувствие нашептывало ему, что Бразгис с войны не вернется. Но Васариса никогда не тревожила участь Люце и никогда он не предполагал, что она опять выйдет замуж. Настоятель Кимша был достаточно богат, чтобы позаботиться о своей племяннице и о ее сыне.
И вот теперь, узнав, что она снова вышла замуж, он мысленно упрекал Люце за этот шаг. Брак с Бразгисом казался ему делом естественным и даже необходимым, но выйти еще раз значило совершенно отдалиться от него, Васариса, почти отречься от их юношеской идиллии, а может быть, и совсем позабыть ее. Люце, вышедшая за другого, незнакомого человека, стала для него непостижимой, он даже не мог представить себе ее.
Только теперь Васарис впервые ощутил, что за эти десять лет порвалась главная нить, связывавшая его с юностью и воспоминаниями о родных местах. Он сразу почувствовал себя далеким от всего этого, всем чужим. Вот и отец не узнал его на станции… А если бы он еще заглянул к нему в душу, увидел, что у него на совести… А Райнакене? Но та не мучилась, расставшись с ним. С глаз долой – из сердца вон… Он был уверен, что баронесса не печалилась о нем, не тосковала. И, странная вещь, – ее он за это не упрекал, а ведь, кажется, в баронессу был влюблен сильнее, чем в Люце. Позднее, за границей, ему было приятно вспоминать свои отношения с нею, они пробуждали в нем легкую иронию, порою даже насмешку, меж тем, как образ Люце был неизменно овеян лирической меланхолией, глубокой нежностью.
Покачиваясь в бричке, Васарис с головой ушел в свои мысли и совсем не слушал отца. Отец и сам заметил, что сыну не до него, замолк и призадумался, изредка по привычке взмахивая кнутом. После таких пауз разговор, обычно, принимает другое направление: становится серьезней, глубже, интимней. Проехав в молчании порядочное расстояние, отец разок-другой поглядел на сына, кашлянул и начал:
– Как же теперь, ксенженька, столько учились, верно, вам не пристало быть викарием? Верно, сразу станете настоятелем богатого прихода?
– Настоятелем? – Людас внезапно очнулся от своих мыслей и, раздосадованный наивным предположением отца, резко ответил:
– Нет, батюшка, в приход я не пойду ни викарием, ни настоятелем. Я вернусь в Каунас. Не для того я с таким трудом получил высшее образование, чтобы закопаться в каком-нибудь приходе. Найду более подходящую службу.
– Конечно, деревенским сермяжникам годится и простой ксендз. Настоятель мне уж говорил, что, скорее всего, епископ назначит вас профессором семинарии.
– Нет, батюшка, в семинарии достаточно профессоров. Я вернусь в Каунас. Мне обещали место директора гимназии.
– Сам епископ?
– Нет, не епископ, но он дал разрешение.
Тут уж огорчился отец. Много лет мечтал он и надеялся видеть своего сына настоятелем богатого прихода с хорошей усадьбой, где были бы и земля, и скотина, и сытые кони, на которых бы Людас ездил на престольные праздники в чужие приходы. Втайне старик лелеял надежду, что под старость и для него найдется угол в усадьбе сына, что будет он присматривать за хозяйством. И вот многолетняя мечта рухнула в первую же минуту радостной встречи, когда он, наконец, дождался сына. Старик попытался было возражать:
– На что вам лишние заботы? В приходе лучше и спокойнее. Гимназия? Что там гимназия? Неподходящее это дело для ксендза.
У старика Васариса о гимназии осталось плохое мнение еще с тех времен, как учился Людас. Ему тогда случалось раза два побывать у директора. До сих пор этот директор стоял перед его глазами как живой: сердитый плешивый господин с реденькой бородкой, в синем вицмундире, полы которого были обрезаны вровень с жилетом, а сзади болтались раздвоенным хвостом. Длинноногий директор широкими шагами мерял комнату и все требовал, чтобы Людаса определили в казенный интернат. И хотя теперь старый Васарис отлично знал, что ксендзы бывают директорами, но былой неприязни к этой должности победить не мог. «Не дело это для ксендза», – и думал и говорил он о таких директорах.
– Почему не дело? – изумился Васарис. – Ведь нынче Литве нужно много образованных людей. Надо и ксендзам браться за эту работу.
– Эх, Литва, Литва!.. – глубоко вздохнул отец, и забота отразилась на его лице. Он уже знал, что именем Литвы прикрывается много дурного, что распоясавшиеся чиновники даже в пьяном виде распевают: «О, Литва, отчизна наша», что зло, творимое именем Литвы, затронуло и духовенство. Старик не осмеливался открыто критиковать ксендзов, но в его сердце скопилось немало горечи и упреков. Он знал, что переодетые в светское платье ксендзы агитируют на митингах, ввязываются в споры и позволяют всяким проходимцам нападать на себя. Даже обедни служат порой в светском платье! А там, в Каунасе, совсем распустились, прямо болото! Есть там ксендзы депутаты и министры, о делах которых он слышал много плохого на этих же митингах. А теперь вот и сын говорит, что хочет ехать в Каунас, стать директором гимназии, и все ради этой Литвы.
Своих мыслей он не сообщил Людасу, но оба почувствовали недовольство, досаду, между ними словно возникло какое-то отчуждение. И отец и сын знали, что не переубедят друг друга, поэтому снова замолчали. Но это молчание было хуже открытого спора. Людас понимал, что отцу надо дать высказаться и потом осторожно перевести разговор на другую тему.
– Так что же, батюшка, вы недовольны Литвой? Своя власть все-таки лучше чужой. Царских жандармов вы уж забыли, но ведь и немцы были живодеры!
Отец отозвался не скоро:
– Да, ничего… жить можно… налоги повысились… Власть как власть. Только там, где прежде сидел один, теперь трое или пятеро, а когда доходит до дела – беда! Народ распустился, и молодежь не по той дороге идет. Еще моду завели одеваться по-городски – обходится дорого, а хочешь что продать, дают полцены…
Долго жаловался старик на новые порядки. Как все люди его поколения, он скептически, недоверчиво относился к «литовской власти» и во всех неполадках винил ее одну. Это глухое недовольство вызывалось более глубокими причинами, чем житейские невзгоды. Сформулировать он его не мог, а если бы смог, то скорее всего выразился бы так: «Мы, старики-крестьяне, не понимаем вас, молодых, и с новыми порядками не свыкнемся. Новая жизнь не оправдала наших надежд. Вера, костел и ксендзы отдаляются от нас и служат не богу, а Литве. Что такое эта Литва, я понимаю плохо. Прежде думал, что это наш край, наша земля и наш народ, а теперь вижу, что это власть, разные партии, президент и чиновники. Они сталкивают друг друга и сажают в тюрьмы, многие воруют, жульничают, берут взятки, обижают свой народ, и все это называется Литвой. А ты, сынок, проваландавшись десять лет на чужбине, хочешь теперь бросить нас, стариков, ради этой новой Литвы!»
Подобными словами мог бы выразить старик свою боль и обиду, и никакие доводы не поколебали бы его убеждений. Сын отчасти понимал, что происходит с отцом, но успокоить его был не в силах. Напротив, чем сильнее ощущал он отцовскую боль, тем больше чувствовал себя виноватым и тем меньше надеялся утешить его. Ведь для этого прежде всего надо было надеть сутану, выбрить тонзуру, осесть в приходе, держать сытых лошадей, завести хорошую экономку, служить по воскресеньям обедню и произносить грозные проповеди с костельной кафедры.
Людасу показалось, что, приближаясь к родному краю, он приближается и к этому идеалу. И вся душа его восстала против него. Он и в первые годы священства осуждал этот идеал. В минуты юношески-восторженных порывов Людас верил, что если будет ксендзом, то уж, конечно, аскетом, скромным виноградарем Христова вертограда. Дальнейшие события и жизнь за границей' показали, что таким ксендзом он быть не может, да и не только таким: ему вообще трудно оставаться ксендзом. Ведь теперь он осуждал не только оппортунизм духовенства, но и его мистический квиетизм. Людас хотел стать не только свободным поэтом, литератором, но и деятельным членом общества, он мечтал служить своему народу и своей стране. И теперь он не изменился: согласовать свои стремления с нормами поведения духовного лица Васарис не мог.
День уже клонился к вечеру, когда, въехав на горку, они увидали родные места. На краю поля одиноко высилась Заревая гора, которую Людас еще издали искал глазами, когда возвращался из семинарии. Теперь она виднелась с другой стороны, на фоне ясного неба, а не мрачных лесов. Людас жадным взором вглядывался в давно не виданные места. Все окружающее стало беднее, непригляднее. Неизменной осталась только Заревая гора, тихая, даже величавая среди этих ровных полей, дорог и деревень. Нет, кажется, и она изменилась. Изощренный глаз путешественника заметил на вершине какие-то неровности, бугры, насыпи.
– А что там, на Заревой горе, батюшка, строится что-нибудь?
– Окопы. Русские через всю гору огромный ров вырыли, до самых изб доходит, а с другой стороны даже до рощицы.
Вот показались избы. Но что с ними стало? Людас не сразу узнал их.
– А где же ивы? – воскликнул он изумленно. Большой аллеи серебристых ив за садом, которая так красиво украшала хутор, оттеняла строения, как не бывало. Они стояли голые, открытые западному ветру.
– Работа германцев, – сквозь зубы процедил отец. – И березняк словно бритвой сбрило.
Вот и родная деревня. Бывало, когда он возвращался из семинарии, каждый приветствовал его – и старый, и малый. Теперь только кое-кто из стариков догадывался, что Васарис привез сына-ксендза, и лениво снимал шапку. Другое время – другие люди, и они его не знают, и он не знает их.
Людас Васарис с трудом разбирался в хаосе своих чувств. Кто он в родном краю? Долгожданный сын? Гость? Или заблудившийся прохожий?
Но во дворе его встретила вся семья с матерью впереди У всех на глазах блестели слезы радости.
V
Утром Людас подошел к окну и увидал, что мать, повесив на изгородь сутану, выбивает и чистит ее. Он оставил эту сутану дома, как ненужную, еще в самом начале войны, когда в последний раз был здесь. Очевидно, мать заботливо хранила ее и, заметив, что в чемодане сына нет другой, принялась чистить. Как же, придется ему в костел ехать, служить обедню.
Увидев, что Людас уже поднялся, она поспешила в горницу с сутаной в руках.
– Хорошо, ксенженька, что вы тогда оставили ее дома. Новую, небось, забыли положить в чемодан.
– Нет, мама, не забыл, просто подумал, что не понадобится. Ведь я погощу у вас недолго и в костеле побывать не успею. Не хочется беспокоить настоятеля. Сегодня погляжу на поля, поговорим обо всем, завтра я хочу побродить по лесу, в пятницу можно навестить дядю Мурмаса, а в субботу я уже должен быть в Каунасе.
Услыхав об этих планах, мать от отчаяния даже руки заломила:
– Вот беда, ксенженька, боюсь-то вам и сказать! Вы так поздно написали, что мы и не успели вас известить о своей затее. А мы, как узнали, что вы приедете, так и пригласили всю родню на заупокойную обедню по шилайняйскому дяде и всем усопшим родичам.
Людас почувствовал, как горячая волна прилила к его лицу, и, не скрывая досады, сказал:
– Ах, мама, надо же вам было делать это без моего ведома! Может, я по какой-нибудь причине не могу отслужить завтра эту обедню.
– И я так говорила, – оправдывалась мать, – да отец уперся, и все. Мол, сын благополучно вернулся, первый раз свидимся с ним, пусть уж будет радость всем родственникам – и живым, и покойникам.
Людас увидел, что мать отерла передником слезы, и дольше возражать был не в силах.
– Ну ничего, мама, что сделано, то сделано. Сутана есть, можно и в костел поехать.
Он еще не знал, как поступит, но одно было ему ясно: противиться родителям и не отслужить панихиды значило бы жестоко оскорбить их и всю родню. Да и какой предлог найти для отказа?
После обеда Людас вышел в поле, поднялся на Заревую гору, улегся на вершине, где все пропахло чебрецом, и принялся обдумывать создавшееся положение.
Оставался еще слабый проблеск надежды: не удастся ли отделаться nokturn'ом и попросить настоятеля отслужить обедню. Но и этот проблеск померк, когда он сообразил, что обедню у настоятеля обычно откупают заранее, а если бы и не откупили, то как бы посмотрели на все это родители, гости и, наконец, сам настоятель!
Значит, служить обедню придется самому. Тут Людас Васарис углубился в лабиринт своей совести. Во-первых, он уже три года не был на исповеди. Не считая других грехов, одного этого было достаточно, чтобы licite[173]173
По закону (латинск.).
[Закрыть] он не мог совершать низких таинств. Ксендз, не исповедовавшийся в течение года, не только впадает в тяжкий грех, но фактически лишается права служить обедню. Значит, прежде всего надо рано утром исповедоваться у настоятеля. Но, чтобы подготовиться к исповеди за три года, необходимо соблюсти хотя бы трехдневную реколлекцию, припомнить все грехи, предаться раскаянию и дать обещание исправиться, – словом, решить всю проблему дальнейшей жизни и уже с чистой совестью вступить на путь примерного ксендза.
Готов ли он, Людас Васарис, сейчас к этому шагу? Но сколько бы он ни вопрошал себя, ответ был один: – нет, не готов! Васарис знал, что не примет решения ни сегодня, ни через три дня, или через три месяца. Отречется ли он от сана или станет примерным ксендзом, он еще и сам не мог бы сказать с уверенностью. В его душе совершался какой-то логический, закономерный процесс, которого он не мог ни приостановить, ни изменить.
Однако обедню надо служить завтра. Идти к исповеди он не хотел, потому что это было бы пустой формальностью, «комедией», как, бывало, говорил Варёкас. Следовательно, он будет служить обедню, не исповедовавшись три года.
Придя к такому страшному выводу, Васарис должен был бы почувствовать ужас и отвращение к себе, но оказалось, что ничего этого он не чувствует. Путаница распутывалась легче, чем он предполагал. Почему? И вот он пришел к заключению, что от алтаря его отталкивали не затруднения этического порядка и не душевные колебания, но только нежелание публично признать себя ксендзом, надеть сутану и церковное облачение.
А что же этическая сторона? Неужели его совесть так закоснела, а сам он до такой степени опустился, что, не дрогнув, осмеливается приступить к величайшему таинству, хотя и не исповедовался три года? Но и тут он нашел успокоительный ответ. Ведь моральная оценка зла, которое он якобы намеревается совершить, исходит не из естественных законов, выраженных в десяти заповедях Моисея, но из догм или формальностей церковных уставов. Почему, например, не исповедоваться год – тяжкий грех, а месяц, полгода, год без одного дня – не грех? Формальной стороной Васарис уже давно пренебрегал. Кое-какими догмами тоже. Разве он виноват, что его ум и сердце их не принимают.
«В сущности, – рассуждал он, – эти три года я прожил так же достойно, как и предыдущие. Богослужение – акт богопочитания, символ единения человека и бога, духа и материи, смысл которого каждый понимает и чувствует по-своему. Почему же я не могу выполнить этот символический акт, тем более, что и сама церковь признает, что его объективная ценность не зависит от субъективного состояния моей совести? Для верующих моя обедня будет valide[174]174
Действенной (латинск.).
[Закрыть], а для меня самого, посколько она не противоречит моей совести – и licite. Ведь моя совесть руководствуется естественными законами, а не формальным уставом».
Придя к такому заключению, Людас Васарис с легким сердцем спустился с Заревой горы.
После обеда он надел сутану. Она, хоть и была поношена, но сидела на нем отлично. Людас прошелся несколько раз по комнате, вышел во двор, – оказалось, что ничего, ноги не путаются. Приобретенный однажды навык не пропал. Лица родителей просветлели. Слава богу, их сын опять настоящий ксендз!
Отец, не скрывая своего удовольствия, сказал:
– Ну, ксенженька, теперь на вас и поглядеть приятно. И людям не стыдно показаться. По крайней мере все увидят, что вы ксендз, а то бы подумали, что старый Васарис привез какого-то собачьего барина. Не нравится мне эта немецкая мода.
– Будет уж, будет, ксенженька и сам знает, когда и как ему одеться, – остановила его мать, хотя и сама радовалась не меньше отца.
– Не все ли равно, батюшка? – оправдывался Людас. – Латинская пословица говорит, что не сутана делает монаха. Это относится и к ксендзу. А в коротком светском платье ходить куда удобнее.
– Не знаю уж, – усомнился отец. – Хороший человек всегда окажет ксендзу уважение: и дорогу ему уступит, да и другим подаст пример, а в светском платье все равны. Нынче всякая шваль может стать барином.
Людас видел, что ему не переубедить отца, и пошел в амбар разыскивать свои старые книги, чтобы повторить по ним чин обедни и тексты. Ведь за несколько лет он мог кое-что и позабыть.
До самого вечера он повторял обедню, а улегшись, с некоторым беспокойством снова стал обдумывать положение вещей. И хотя заснул Людас не скоро и в его мозгу мелькало множество решений, но ничего нового он не придумал. Людас слышал, как назойливо точил стену древоточец, а в глубине его души так же назойливо копошился червь сомнений, и никакие рассуждения не могли заставить его утихнуть.
На следующий день Людас проснулся рано и сразу принялся собираться в костел. Собирались и родители, и братья, и сестры – почти так же тщательно, как некогда на его первое богослужение. Все бегали, торопились, хлопотали, но всего, что было нужно сделать, не успели. Ведь после панихиды все родственники и соседи должны были ехать к Васарисам посидеть и подзакусить. Забот и хлопот по этому поводу было немало.
Наконец сборы окончились, все уселись в бричку, и отец, перекрестясь по своему обыкновению, тронул лошадей. Соседи провожали их взглядами, а иные даже отправились в костел, потому что в деревне все уж знали, какой у Васарисов сегодня праздник.
Настоятель встретил Людаса как дорогого гостя. Поговорив немного, оба пошли в костел. Народу собралось порядочно. Даже приглашенные из дальних приходов постарались приехать. Настоятель позаботился обставить заупокойную службу торжественно и пышно. Посреди костела стоял высокий, покрытый черным катафалк. Его украшали присланные из усадьбы настоятеля фикусы, олеандры, пеларгонии и множество свечей. Все удивлялись их обилию. Увидев такой парад и многочисленных прихожан, Васарис окончательно убедился, что отказаться от обедни невозможно.