355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцас Миколайтис-Путинас » В тени алтарей » Текст книги (страница 13)
В тени алтарей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:40

Текст книги "В тени алтарей"


Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц)

Он посмотрел, что делали другие гости. Все были чем-нибудь заняты. Петрила прогуливался в обществе двух студентов и двух барышень, Йонелайтис и Касайтис рассказывали что-то деревенской молодежи.

Васарис, Варненас и Люце пошли за бессмертниками.

– Вы не сердитесь на меня за такую резкую критику? – спросила Люце Васариса.

– Нет. Вы правду сказали. Но в семинарии иначе трудно. Или так, или вовсе не пиши.

– Ох уж эта семинария! Погодите, скоро окончите ее тогда будете писать получше самого Майрониса.

Варненас усмехнулся, услышав это, но ему не хотелось рассеивать иллюзии товарища, а вернее, Люце.

Вскоре вечерняя свежесть заставила всех собраться в кучу, всем захотелось побегать, пошуметь. Кто-то крикнул: «Хоровод водить!», и тотчас на ровной вершине Заревой горы закружился живой поющий венок. Эти наивные народные игры – непременное развлечение, когда собирается много молодежи – служат удобным поводом для откровенного, невинного флирта. Участники то берутся за руки то гуляют «по саду-садочку», то сходятся, то расходятся, то кружатся, и все это легко приобретает особый смысл, когда парню или девушке удается очутиться в паре с тем, с кем хочется. Эти игры предоставляют семинаристам и молодым ксендзам единственную возможность покружиться с девушками, не вызывая ни у кого чувства негодования Петрила, Касайтис, Йонелайтис и Васарис участвовали в хороводе на равных правах со студентами и другими молодыми людьми. Они пользовались еще большим успехом, потому что у многих девушек было большое желание «покружиться с ксенженьками». Петрила ловко подхватил подругу Мурмайте, а племянница каноника не отпускала от себя Васариса.

– Весело?

– Ах как хорошо!

– Задыхаюсь!

– Умираю!

Однако никто не умер, все кружились еще быстрее. Полы сутан широко развевались позади. Казалось, семинаристы хотели стряхнуть с себя в порыве веселья эти аскетические одеяния, а они, как черные крылья, трепыхались позади, путались в ногах, били по пяткам.

С Заревой горы возвратились, когда солнце давно уж село. Внизу повеяло с лугов холодной сыростью, гуще казался вечерний сумрак на сузившемся горизонте.

Голоса молодых людей глухо звучали в тумане, а сами они напоминали толпу бродяг, нарушающих вечерний покой. Однако они этого не замечали. Они спешили домой усталые, голодные, но веселые. Возле усадьбы навстречу им снова пахнуло теплом, они со смехом и шутками вошли во двор и еще помешкали возле палисадничка и дверей. Старшие уже вернулись и ждали их. Ужин был готов. Хозяева созвали гостей в горницу и усадили за огромный стол. Стало тихо. Одни вполголоса разговаривали с соседями, другие молчали, и все чувствовали себя как-то несмело. Но, кроме клевишкского коньяка, на столе оказалась и водка дядиного приготовления. Были здесь и домашние вина, а желающие могли выпить пива. Вскоре в застольную беседу втянулись многие, с ближайшими соседями изъяснялись посредством слов и чоканья рюмок, а с теми, кто сидел дальше, – взглядами и улыбками. Никто не пил сверх меры, но всем было весело.

Почетные места занимали оба настоятеля, родители Петрилы, дядя с женой, ксендз Йонелайтис, учитель и хозяин. Дальше сидела как попало интеллигентная молодежь: студенты, барышни, семинаристы. Рядом с Люце очутился Варненас, а напротив Людас. Прочие гости заняли оставшиеся места.

Мать Людаса непрестанно ходила вокруг стола, потчевала гостей. Едва она успевала сесть за стол, как тут же, не успев взять кусок, бежала в кухню.

«Бедная мама, – думал, глядя на нее, Людас. – Сколько ей сегодня придется намучиться, набегаться… И ведь рада: сына-семинариста провожают. На будущий год вернется иподиаконом…»

Он посмотрел через стол. Ему улыбались полные жизни черные глаза, белые зубы оттеняли свежий пурпур губ. В этот вечер Люце казалась ему красивее, чем когда-либо. При свете керосиновой лампы и свечей ее лицо, разрумянившееся после хороводов на Заревой горе, играло всеми оттенками молодости, здоровья и веселья.

– Подумайте, Пятрас, – обратилась она к Варненасу, поглядывая искоса на Васариса, – кто бы мог ожидать от Павасарелиса таких бесподобных проводов? Ведь, казалось, он вовсе не создан для мирской суеты.

Варненас посмотрел на них обоих.

– Вы, Люце, соседка Людаса, могли бы и привязать его чуть-чуть к мирской суете. Ему бы это не повредило.

– Пробовала, но все попусту. Поверите ли, два года, как ноги его не было в Клевишкисе.

– О, тогда я беру свои слова обратно, – смеясь, воскликнул Варненас. – Неспроста это, Люце, неспроста! Скорее всего, он бежал от соблазна. Можете мне поверить, я семинарские методы знаю.

– Павасарелис, Пятрас правду говорит?

Во время этого разговора что-то восстало в душе Людаса. Он перегнулся через стол и с несвойственной ему решительностью сказал:

– Сегодня, Люце, я позабыл о том, что было, и не думаю о том, что будет. Кажется, такова была и ваша мысль.

Варненас испытующе поглядел на них.

В конце стола, где сидели настоятели и старики, отец Петрилы, повеселевший и расхрабрившийся от выпитого коньяка и домашней водки, обратился к канонику Кимше:

– Скажите пожалуйста, отец настоятель, а где можно выучиться на архиерея? Я своему Юозялису постоянно твержу, что на семинарии свет клином не сошелся.

Каноник громко захохотал:

– На архиерея? На архиерея нигде учиться не надо. Нигде, братец! Это божий дар. Божий плевок. Глядит-глядит господь бог на нас, рабов своих, да кое-когда не выдержит и плюнет. В кого попадет, вот вам и архиерей.

Студенты так расхохотались, что все гости переглянулись. Никто не ожидал от настоятеля такой едкой шутки. Петрила только глазами хлопал, не зная, как понимать эти слова, а старый Васарис был доволен, что его «родственничка» подняли на смех. Не задирай носа!

Пример настоятеля заразительно подействовал и на других. Смех и шутки не умолкали до конца ужина.

Время было позднее, но уезжать гостям не хотелось. Одни разговаривали в горнице, другие наслаждались во дворе или в саду прекрасной ночью. Молодежи вздумалось потанцевать. Появилась гармоника, и вскоре несколько пар закружилось по горнице.

– У тебя, дружище, прямо как на свадьбе, – пошутили над Людасом Йонелайтис и Варненас. – Смотри, как бы тебя эта черненькая не обольстила.

Но Васарису было невесело.

– Чего уж, последние каникулы. Меня, может быть, посвятят в иподиаконы, а она выйдет замуж. Вот и вся свадьба.

К ним подошел настоятель Кимша.

– Эх, молодежь, молодежь! Лет двадцать пять тому назад и я был молод, и я был поэт, и у меня «в стихах цвела надежд отрада». А теперь что? Божий плевок и божий плевок. Vanitas! Omnia vanitas![81]81
  Суета! Все – суета! (латинск.).


[Закрыть]

И он пошел полюбоваться лунной ночью.

Приходский настоятель первый подумал об отъезде и, несмотря на все просьбы хозяев, велел запрягать. Приспичило ехать и многим другим. И хотя удалось задержать их на часок, хотя гармоника заиграла новый танец, но уже все забеспокоились.

Когда разговоры иссякли и уставшие гости переминались с ноги на ногу, Людас и Люце незаметно очутились у двери в сад.

– Проводи меня, Павасарелис, – попросила она, – я, кажется, оставила на скамейке платок.

Они вышли и тут же остановились, завороженные красотой ночи.

Но кто не любовался ранней осенью на луну, кому незнакомы волшебные ночи, когда «высоки небеса, и ясен блеск светил, и малых и больших», и светел путь пред молодцом, скачущим к девице, как поется в народной песне. Правда, в песне не говорится о месяце, а некоторые мудрецы любят позубоскалить над ним… Но без него не было бы ни этого светлого пути, ни этой мягкой бледности небес, ни этой картины полей и лесов, подернутых тончайшей, нежнейшей серебряной пылью. И разве были бы возможны тогда эти роскошные тени деревьев в саду, эта тишина, эта печаль, которая трогает вас до глубины сердца.

– Господи, какая красота! – воскликнула Люце, бессознательно схватив за руку Васариса.

– С Заревой горы вид еще лучше, – мечтательно сказал он.

Постояв немного, они пошли вниз по тропинке в поисках платка. Нашли его на скамье на полянке, прямо над которой стоял кудесник-месяц.

– Накинь на меня платок, Павасарелис, – чуть слышно сказала Люце.

Накидывая ей на плечи платок, он изумился белизне ее лица и какому-то особенному блеску глаз. Она взяла обе его руки и шагнула назад. Он побоялся, как бы она не упала, но Люце прислонилась к яблоне и привлекла его к себе. Она прижалась к нему, уткнулась лицом ему в плечо, так что ее душистые волосы щекотали ему губы. Потом подняла голову и посмотрела в глаза таким странным взглядом, какого он еще никогда не видел. Она была так близко, что он осязал ее колени, чувствовал тепло ее тела, ее лица. И то, от чего у другого закипела бы кровь, закружилась голова, охладило и отрезвило Васариса. Физическая близость девушки, которую он так идеализировал, ее волнение, возможность поцелуя были непереносимы для его семинарской стыдливости и робости. Он снял ее руку со своего плеча, поднял упавший платок, накинул на нее и тихо сказал:

– Пора возвращаться, Люце.

Она взяла его руку, приложила к своему лбу и пылающим щекам, потом порывисто тряхнула головой, словно хотела отвязаться от чего-то назойливого, и зашагала вверх по тропинке. Не дойдя до калитки, остановилась, протянула Людасу руку и, будто на прощание, сказала:

– Идите в ксендзы, Павасарелис. Вы будете хорошим ксендзом.

И, оставив его, быстро вбежала в дом.

Гости разъехались только после полуночи, кое-кто остался ночевать. Когда к крыльцу подъехала бричка клевишкского настоятеля и Васарис, пожав руку Люце, встретил ее грустный, почти озабоченный взгляд, сердце его сжалось от тревоги, и он еле сдержал слезы. Он подумал о том, что навеки расстается с первой мечтой своей юности, такой скромной и естественной и, однако, стоившей ему и угрызений совести и сделок с самим собой.

Последние дни каникул он чувствовал себя, как после похорон. В ушах у него постоянно звучали слова Люце: «Идите в ксендзы, Павасарелис. Вы будете хорошим ксендзом». Иногда он пытался усмотреть в этих словах тайную издевку, но нет, они были сказаны от души. Казалось, радоваться бы надо семинаристу, готовящемуся стать ксендзом, такому ободряющему пророчеству. Есть, однако, похвалы, которые горше хулы. Такой была для Васариса и похвала Люце. Ему было бы приятнее, когда бы она сказала: «Ох, не идите в ксендзы, вы будете плохим ксендзом». Такая хула была бы косвенным признанием того, что он обладает свойством привлекать к себе женские сердца, – свойством, лестным для мужчины, но опасным для священника. Такая хула равнялась бы признанию: «Не иди в ксендзы, потому что я люблю тебя».

Да она и сказала бы это, если бы он поцеловал ее. Теперь Васарис знал это. И он сердился – зачем она избрала такой способ испытать его? Вероятно, он все равно вернулся бы в семинарию и стал бы ксендзом. Зато какую поддержку получила бы его зреющая индивидуальность! Конечно, он бы сильно страдал, но страдал бы не из-за каких-то вымыслов, а из-за подлинной – признанной и пережитой любви.

Но ничего этого не случилось. Он так и остался по эту сторону таинственного занавеса, чувствуя, что за ним кипит жизнь, большие страсти и желания, и скрывается его собственное будущее, его подлинное, еще неведомое ему «я».

XXIII

Всякий раз, когда Васарис возвращался после каникул в семинарию, он убеждался, что в стенах ее сложился совсем иной мир, не имеющий ничего общего с миром летней, озаренной солнцем природы, с цветущими лугами и полями. То, что в одном мире было естественным, понятным и непреложным, в другом казалось необычным, странным и даже греховным. Поэтому, возвратившись в семинарию, он все время каялся в своих летних заблуждениях. Да и независимо от раскаяния, летние настроения и воспоминания угасали здесь сами собой, как гаснет свеча в душном воздухе. Под воздействием семинарской доктрины Васарис упрекал себя в том, что слишком быстро поддался летним искушениям, но ему еще не приходило в голову, что у него это могло быть не влечением к греху, а возвратом к подлинной своей стихии, к первоначальной своей природе.

Но в этом году ему было труднее позабыть летние чувства и переживания. Слишком резкими чертами врезался в его душу образ Люце, слишком сильно он чувствовал ее очарование, чтобы лишенные новизны медитации, реколлекции или исповеди могли изгладить этот образ. Правда, Васарис боролся с этими воспоминаниями, но, борясь, только оживлял их.

И ярче всего оживала в его памяти сцена в саду лунной ночью. С течением времени стал изменяться и взгляд его на эту сцену. Куда делись упреки в сторону Люце, которыми он прикрывал свою семинарскую робость, за то, что она «по бабьему обычаю» сразу же вздумала целоваться, – осталось лишь сознание собственной трусости. Мало-помалу просыпалось чувство сожаления – почему он не поцеловал ее? Он не мог простить себе, что оттолкнул девушку, которая вняла лишь голосу своего сердца. Он упустил единственный случай в жизни испытать то, о чем не смел даже мечтать. И почему? Ведь он еще не иподиакон. А теперь все кончено – он никогда, никогда не поцелует ее… У Васариса голова кружилась при мысли, что он мог поцеловать Люците в ту сказочную, лунную ночь и что это не повторится больше никогда, никогда…

Помимо этих мыслей-мечтаний, которые не оставляли Васариса со времени каникул, его мучили и другие заботы, возникавшие в семинарской тиши в минуты сосредоточенности. Его страшило сознание, что он уже на пятом курсе и в конце года его, и в самом деле, могут поставить пред алтарем и посвятить в иподиаконы.

Васариса раздирали противоречивые стремления, и он стал еще более замкнутым, чем прежде. Ближайшим друзьям и то жутко становилось, когда они оставались с ним, – каждый замечал его болезненную уязвимость.

Именно в эту пору Васарис снова принялся за писание. Он больше не вымучивал из себя сухие стихи об идеалах, но не последовал и совету Люце писать о любви. Он просто писал для самого себя. Писал о том, что его волновало, о своих муках. Он как будто хотел избавиться от неотвязной тревоги, которая иногда целыми днями терзала его. В этих стихах отражалась его внутренняя жизнь, омрачаемая множеством противоречий. В его лирике звучал не только голос мятежной юности, грусть и резиньяция, но и глубокое страдание, вызванное тем, что противоречия пустили корни в его сердце и он не находил в себе сил вырвать их.

Тогда-то и зародились те мотивы его поэзии, которые впоследствии, многое пережив, он выразил с большей силой. Тогда же им был сделан решающий шаг по тому опасному пути, идя по которому, поэт так разрушает и истощает себя, что у него уже не остается ни побуждений к творчеству, ни творческих сил. Но у Васариса осталась единственная, неподвластная запрету тема творчества – его собственное «я». Все остальные были либо под запретом, либо недоступны.

В этом году он получил приглашение сотрудничать в литературном журнале. Это подняло его в собственном мнении, однако, судьба его была уже решена. Он больше не мечтал об уходе из семинарии. Он предполагал заниматься литературой лишь в свободное от обязанностей ксендза время.

Учебные занятия на пятом курсе ничего нового ему не давали. Больше всего опасений внушали предстоявшие в конце года государственные экзамены по русской истории и словесности. Они приравнивались к экзаменам на аттестат зрелости, и без них ни одного ксендза не утверждали ни в какой должности. По требованию властей русская история и словесность преподавались с первого по пятый курс. Читал эти предметы приходивший из города преподаватель светских учебных заведений. На его уроки семинаристы смотрели, как на нечто ненужное. Их и посещали-то не все, и редко кто слушал. Только в последний год все судорожно схватились за учебники и стали ломать головы над билетами, программами и конспектами. Экзамены происходили в торжественной обстановке, при участии самого губернатора и других высших чинов. Если бы не пирушки, ка которых представители власти изрядно напивались, редкий семинарист смог бы выдержать эти экзамены.

Впоследствии Людас Васарис вспоминал эти смехотворные уроки русской словесности, как единственный просвет в семинарской программе, и от души сожалел, что слишком мало интересовался ими. Он самостоятельно подготовил десять тем к экзаменационной письменной, и это было единственной его попыткой углубиться в историю литературы. Другие и на эти десять тем не сами писали сочинения, а заказывали знакомым гимназистам или студентам. На письменных экзаменах каждому доставалась одна из этих тем. Они были известны уже в начале учебного года. Идя на экзамен, семинаристы прятали за голенища сапог или в носки заранее заготовленные работы. Оставалось только ловко извлечь нужное сочинение и без ошибок переписать его на экзаменационный лист. Особенно церемониться не приходилось – в аудитории дежурили «свои люди».

Несмотря на то, что в душе Васариса боролись противоречивые стремления и он сам боролся с ними, свои семинарские дела он старался не запускать. Это не составляло большого труда. Серьезное напряжение воли требовалось только при подготовке заданных уроков. Остальное шло само собой и довольно гладко. Васарис аккуратно ходил на занятия и в часовню. Начальству казалось, что в нем нет и тени гордыни. Правда, он был замкнут и молчалив. Правда, он избегал старших и не обращался за советами к профессорам. Однако ничего дурного о нем не говорили. После каждых каникул приходский настоятель давал самые лучшие отзывы о его поведении. Этого было вполне достаточно, и пятикурсник Васарис, не прилагая никаких усилий, пользовался почти прекрасной репутацией в глазах начальства.

Стараясь добросовестно выполнять свои обязанности, он тем самым боролся и с воспоминаниями о прошедших каникулах и с духом противоречия и критицизма, все еще таившемся в нем. Но искусительные помыслы осаждали его только в дни праздничного отдыха, и то с каждым разом все с меньшей силой. Как всегда, семинарская атмосфера, уже начиная с великого поста, умерщвляла все опасные воспоминания и тревоги. Глубокая покорность судьбе, сознание собственного ничтожества снова овладевали Васарисом. И он думал, что окончательно готов стать пред жертвенником божиим.

Однажды вечером, когда Васарис сидел в своей комнате и, как нарочно, читал руководство по нравственному богословию, дверь отворилась, и он не успел глазом моргнуть, как рядом очутился Мазурковский и спросил сладеньким голоском:

– Что читаешь, domine Васарис?

– Нравственное богословие.

– Хорошо, очень хорошо. Старайся. Завтра можешь начинать реколлекции – готовься к посвящению в иподиаконы.

И он вышел, сказав «Laudetur Jesus Christus»[82]82
  Слава Иисусу Христу (латинск.).


[Закрыть]
.

Все это произошло так внезапно, что Васарис не сообразил, что же случилось. Он так и застыл от изумления. Товарищи по комнате и столу кинулись поздравлять его с неожиданной и приятной новостью. Подумать только – Васарис не сегодня-завтра станет иподиаконом! Он сразу вдвое вырос в глазах семинаристов. Весь вечер только и разговору было, что о предстоящем посвящении и о кандидатах в иподиаконы. Петрилы в их числе не оказалось. Васарис был немало удивлен этим, а сам Петрила злился и завидовал.

– Поздравляю, поздравляю, Людас. Не думал я, что ты пользуешься такой репутацией. Ну, да ты умеешь всем угодить, – с кислой улыбкой говорил он.

Васарису было очень противно, и он охотно бы поменялся местом с Петрилой. Но не от него это зависело. Его отметило начальство, устами которого изъявляет свою волю сам бог, и ни о каких изменениях здесь не могло быть речи.

На следующий вечер Васарис приступил к реколлекциям. После вечерних молитв, когда все семинаристы разошлись по комнатам, четверо будущих иподиаконов и два диакона остались в часовне. Они прочли вместе с духовником Veni creator spiritus[83]83
  Прийди, дух святой (латинск.).


[Закрыть]
и выслушали его краткое слово о важности этих реколлекций и приближающегося часа. Гулко звучал в пустой часовне монотонный голос духовника, и странно было им, вшестером только, слушать его. Это обстоятельство еще сильнее подчеркивало необычность момента. Они еще живее чувствовали, что их отлучили не только от людей, но и от семинарской жизни для того, чтобы они обсудили свои духовные дела, очистили совесть и решились на неотменимый акт, на безвозвратный шаг.

– Господь призывает вас, возлюбленные братья, – говорил духовник, – стать слугами его церкви. Великое это призвание, ответственно это служение. Вы будете служить царю царей, владыке владык. Но вы знаете, что царство его не от мира сего: regnum meum non est ex hoc mundo. Служа ему, заботьтесь не о плоти, но о душе, ибо мир сей со всеми его страстями, сокровищами, славой и веселием должен означать для вас, как для ветхозаветного мудреца, лишь одно: Vanitas vanitatum et omnia vanitas[84]84
  Суета сует, все – суета (латинск.).


[Закрыть]
. Христос призвал вас стать не только слугами, но и пастырями его церкви: в руки ваши будет отдано дело спасения многих тысяч душ. О, сколь страшна, возлюбленные братья, эта обязанность, сколько тяжело это бремя! И кто бы осмелился возложить его на себя, когда бы сам божественный спаситель не восхотел этого, когда бы он не сказал каждому из вас, как сказал некогда апостолам: sequere me[85]85
  Следуйте за мною (латинск.).


[Закрыть]
. Вот где источник наших сил, залог выполнения этого долга: следовать Христу.

Далее духовник заговорил о совершенстве, стремиться к которому заповедал Христос, о добродетелях, которыми должен отличаться священнослужитель, об опасностях, грозящих этим добродетелям, и о благодати, которую господь ниспосылает каждому просящему, сугубо же священнику.

Он закончил свое слово, призвав новоизбранных со всем усердием обдумать вопрос о своем призвании и достойным образом подготовиться к принятию посвящения, после которого им уже не будет пути назад.

– Наставники ваши избрали среди многих сверстников ваших только вас, возлюбленные братья. Не возгордитесь же, но примите это со смирением, как знак божественной благодати. Проверьте себя, готовы ли вы принять эту благодать, чисты ли ваши помыслы, не слишком ли крепко привязаны вы к миру сему, готовы ли вы возложить на плечи все тяготы священного сана. Если готовы, то еще больше укрепляйте свою волю, вырвите из сердец последние побеги мирских плевел, забудьте тех людей и те места, которые грозят вам соблазнами, приготовьтесь к исповеди за всю свою жизнь и покайтесь в грехах ваших. И, укрепленные божественной благодатью, прийдите к алтарю и, приняв посвящение, поручите себя покровительству святой церкви к наивящей славе божьей.

Все это они слышали не впервые, да и сама схема изложения была им прекрасно известна: во-первых, тяжесть задачи, ответственность, стоящие на пути препятствия, грехи, затем пробуждение надежды, принятие решения, затем божественная благодать, заслуги Христа, предстательство святых и наконец заключение и практические выводы.

На сей раз все эти заученные наизусть слова вновь разбудили чувства семинаристов, уязвили их совесть, прогнали безмятежное настроение. До посвящения осталось всего лишь четыре дня. Предстояло нечто новое и важное. В них вдруг воскресло все, что давным-давно погасила и притупила рутина семинарского быта. Воскресло не только ревностное отношение к делам веры, – из каких-то закоулков стали вылезать разные сомнения, возражения и искушения. Словно кто-то сильным ударом разворотил слежавшееся гнездо, и началась борьба его обитателей за свои права, за лучшее местечко и за власть, – борьба не на жизнь, а на смерть, решающая и окончательная. Когда станешь иподиаконом, не побежишь в Рим просить, чтобы тебя отпустили обратно в мир, дали основать свою семью и жить, как любому доброму христианину. Это будет позор и грех, всеобщее презрение, осуждение церкви и вечные муки за гробом. Рим ревнив и беспощаден к своим избранникам: благословение его отмечает знаком вечности.

Шестеро семинаристов, ожидавшие посвящения, в течение четырех дней реколлекций были выключены из семинарской жизни и предоставлены самим себе и надзору духовника. Пока другие семинаристы сидели на уроках, они занимались медитациями или испытаниями совести. Духовник каждый день оставался с ними лишь на одну медитацию и читал по одному наставлению. Все остальное они выполняли сами: испытания совести, духовное чтение и медитации – в часовне, размышления после медитации – в саду или в зале. Кроме этого, они сообща читали все молитвы для ксендзов, которые обязательны и для иподиаконов. Во время реколлекции они приучались к этой обязанности, так как бревиарий – книга довольно мудреная, молитвы в ней длинные и на каждый день все новые. Правда, приходские ксендзы отчитывают их почти за час, но кандидаты в иподиаконы с непривычки и от усердия тратили на это около трех часов. Таким образом, у них было занято почти все время, а свободные минуты предназначались на подготовку к исповеди за всю жизнь.

На третий день реколлекций Людас Васарис чувствовал себя уже изрядно утомленным и телесно и душевно. Он еще раз обдумал и перестрадал вопрос о своем призвании. Он снова взвесил мучительные сомнения и опасения, и они отступили, не устояв перед его критикой и сознанием неизбежности предстоящего посвящения. И в самом деле, несмотря на все сомнения, его не покидала мысль, что он примет посвящение и будет ксендзом. Что же, после пяти лет учения оставить семинарию? Нет, это было для него так же невозможно, как для моряка, только что переплывшего бурный океан, повернуть назад или броситься в волны и утонуть. Добросовестный человек, пробывший в семинарии пять лет, чувствует почти психологическую необходимость стать ксендзом. Случается, правда, что кандидат в иподиаконы сбегает в самый последний момент, когда он уже находится перед алтарем. Но это бывает или с мнительными, и они, сбежав раз или два, в конце концов принимают посвящение, или с такими кандидатами, которые никогда и не сомневались в том, что деятельность ксендза не по ним.

Васарис не принадлежал ни к тем, ни к другим. И все-таки во время этих реколлекций ему пришлось пережить такое душевное потрясение, какого он не испытал ни раньше, ни позднее.

На третий день реколлекций он был уже спокоен за свою судьбу и без страха думал о посвящении, хотя очень ослабел и по временам у него как-то странно кружилась голова. Реколлекции шли гладко, испытания совести тоже. Он записал на листке бумаги совершенные за всю жизнь грехи, чтобы не пропустить чего-нибудь на исповеди, и даже отметил проступки последнего года.

В этот день его внимание и усердие несколько ослабли. Он довольно вяло выполнял все духовные упражнения, вполуха слушал медитации, был рассеян во время душеспасительного чтения, заблудился в страницах бревиария и по небрежению не читал молитв по четкам. А именно в такие моменты извечный враг спасения души, дьявол, tamquam leo rugiens, circuit, quaerens quem devoret[86]86
  Рыщет вокруг, аки лев рыкающий, иский кого поглотити (латинск.).


[Закрыть]
. И прежде всего он набрасывается на беспечных и дремлющих.

После общих вечерних молитв, когда все семинаристы разошлись, шестеро кандидатов, как обычно, остались прослушать краткое слово духовника. Он говорил о важности завтрашней их исповеди. Но Васарис слышал только самые первые фразы. Почему-то мысли его обратились к прошлому. Как живой встал в его воображении Варёкас, которого он обычно очень редко вспоминал, и с циничной улыбкой произнес:

– Комедия, все это одна комедия…

В памяти Васариса всплыл разговор, который произошел между ними в семинарском саду, когда они были еще на первом курсе. Во время реколлекций неуместно было вспоминать упреки Варёкаса по адресу духовенства и собственные тогдашние признания, поэтому Васарис снова сосредоточился мыслью на словах духовника. Голова у него слегка кружилась, но он ясно слышал, как тот сказал:

– Плотское вожделение, concupiscentia carnis, – самый главный и самый опасный враг духовной жизни.

И в то же мгновение, словно озаренное магическим светом, перед глазами Васариса возникло изображение нагой рабыни из «Колоса», а его собственный голос произнес:

– Слишком тонка: ляжки толще талии.

– Дурень, – ответил голос Варёкаса, – это и есть роскошные формы. Породистая восточная женщина с горячей кровью.

Васарис даже головой встряхнул, стараясь отогнать непристойный образ, и снова услышал слова духовника:

– О возлюбленные братья, да сохранит вас бог от такого несчастья! Тогда положение молодого ксендза в приходе будет…

А «рабыня» все не отступала. Васарис видел, как изогнулся ее тонкий стан, так что на нежном теле, повыше бедра, образовались три складочки. Он обратился мыслью и взором к духовнику, но образ «рабыни» не исчезал. И чем больше старался отогнать его, тем отчетливее становился он и, словно какая-то зараза, все сильнее овладевал его сознанием.

«Господи, – думал семинарист, – что со мной творится? Никогда этого не бывало».

Когда духовник кончил говорить, Васарис вышел из часовни в надежде, что с переменой места рассеется и этот непристойный образ. Он слышал от духовных наставников, что не надо бороться с искушением, а надо сразу бежать от них. И он бежал. Он старался думать о самых обыденных вещах, но искушение преследовало его, забегало вперед. Он остановился перед окном взглянуть, какая на дворе погода, а в стекле отражалась «рабыня». Она была уже без цепей и стояла, выпрямившись, с бесстыдной улыбкой выставляя себя напоказ.

Это было ужасно. Васарис почувствовал откуда-то из глубины подымающееся желание вглядеться в этот образ, любоваться этим юным телом. Но это означало бы согласие впасть в грех, и, может быть, в грех великий… И он опять бежал. Он вернулся в свою комнату и стал читать святое писание. Но буквы сливались перед глазами, и точно какая-то заведенная внутри пружина не давала ему усидеть на месте. Он стал прогуливаться по коридору, стараясь думать о чем-нибудь приятном, чтобы отвлечься от опасного образа. Представил себе родной дом, радость родителей и всех домашних, когда он приедет к ним иподиаконом. «А Люците?»

Ну и что же такого? Ведь она сама провожала его и даже посоветовала стать ксендзом.

«Почему я тогда не поцеловал ее? Единственный раз в жизни… Ведь я еще не был иподиаконом…»

Васарис и не замечал, что уже стал мечтать о неподобающих, греховных вещах. Он и раньше не раз думал, что, если бы они тогда поцеловались, этот поцелуй был бы, вероятно, греховным. Спохватившись, что и мечты о Люце сейчас идут от лукавого, Васарис попытался убежать и от них. Но убежать от Люце было еще труднее. В памяти воскрес не только ее образ, но и все его мечты – нежные, но властные, ибо это волнение возникло в самых недрах его естества. Нечто подобное случалось и раньше, но в этот вечер в его помыслах, кроме чистого юношеского порыва, было нечто низменное, чувственное, плотское, чего прежде не случалось. Теперь воображение его рисовало образ Люце сладострастными, нечистыми красками. Вспомнилось ему, как однажды они сидели на Заревой горе, и у нее завернулся подол платья, так что он увидел обнажившуюся чуть повыше колена ногу. Людас очень смутился и отвел глаза. Теперь же это воспоминание взволновало, разожгло его. Вспомнил он также, что грудь у нее чуть-чуть обрисовывалась под легким летним платьем, что губы у нее алые и нежные. Упущенный поцелуй обжигал его, как уцелевший под золой и разгоревшийся уголь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю