Текст книги "В тени алтарей"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц)
Пятрас Варненас, высокий, тонкий, несколько болезненного вида блондин, был в семинарии первым знатоком литературы и без сомнения лучше всех разбирался в ней. Его рецензии печатались в самом толстом журнале того времени.
Матас Серейка, уже вполне зрелый человек, проявлял явную склонность к общественным наукам. Он был красноречив, с твердым, несколько резким характером. Друзья его побаивались, а начальство относилось к нему недоверчиво, но придраться ни к чему не могло, потому что Серейка был осторожен и ревностно выполнял все свои обязанности.
– А вот и наш новый литератор! – тонким, хриплым голосом воскликнул Варненас при виде входящего Васариса. – Ну, поздравляю, поздравляю! Начало хорошее.
Матас Серейка поднялся ему навстречу с серьезным выражением лица и смеющимися глазами.
– Странно только, что запел среди зимы, когда даже и воробьи не чирикают! Сочтем это хорошим предзнаменованием, поздравляю и приветствую!
Йонелайтис заговорил полудружески, полуторжественно:
– Что ж, дело ясное! Начиная с сегодняшнего дня, Людас Васарис становится членом нашего кружка «Свет». Здесь собралось все правление, и мы принимаем его в свою среду!
Церемония была скреплена рукопожатием, и Людас Васарис стал членом тайного содружества литовских семинаристов. Из дальнейших разговоров он узнал, что цель кружка – заниматься самообразованием и готовиться к церковной и общественной деятельности в Литве. Он познакомился с уставом и с обязанностями членов. Почетное место в кружке занимала литературная работа. Кроме указанной цели кружка и всего того, что обычно пишется в уставе, было ясно, что «Свет» объединяет способнейших семинаристов, укрепляет их дух, поддерживает патриотизм и сопротивление царящей в семинарии атмосфере, словом, воспитывает сознательных ксендзов-общественников, ксендзов-писателей.
Васарис узнал, что новых членов принимают крайне осторожно, что его испытывали и наблюдали за ним с прошлого года, что эту задачу взял на себя председатель кружка Йонелайтис. Ему сказали, что вместе с ним прошел испытание один из его однокурсников, которого на днях тоже примут в члены кружка. Васариса также предупредили, чтобы он вел себя очень осторожно и не проговорился даже лучшему другу обо всем, что узнал сегодня.
– Мы здесь, точно в катакомбах – говорил Серейка. – Каждый поляк наш враг, а «паны» заодно с ними. Если бы они могли, то всех нас выслали бы в Польшу, а вместо нас насажали бы ксендзов-поляков. Ополячивание через костел в смешанных приходах продолжается, потому что наши не осмеливаются поднять голос и протестовать. Организационной работы среди прихожан предстоит очень много. Нужна печать, нужны сотрудники, нужны работники пера и слова. Перед нами трудные, ответственные задачи.
В приподнятом настроении Васарис покинул библиотеку. Пятрас Варненас догнал его на лестнице и предложил вместе пройтись по саду.
– Твое первое стихотворение лучше, – сказал он, когда они вышли за двери. – Оно искренней и глубже. Второе мне кажется более надуманным.
– Да, – согласился Васарис, – мне тоже так кажется, но разве можно семинаристу всегда писать искренне?
– Если нельзя, то лучше не пиши совсем, потому что по принуждению ничего хорошего не напишешь.
– Я вообще сомневаюсь, есть ли у меня способности?
Варненас, немного подумав, ответил:
– Способности у тебя есть, но важно, чтобы ты сумел развить их. Скажу тебе откровенно, что и в семинарии и в приходе это будет нелегко.
Позже, вспоминая этот разговор с Варненасом, Людас Васарис сожалел, что их пути так скоро разошлись.
XI
Декабрь принес Васарису много нового. Бывает пора, когда события следуют за событиями, и за одну неделю или месяц человек переживает больше, чем при других обстоятельствах за целый год. Не успел Людас очнуться от впечатлений этих двух недель, как в последний понедельник перед рождеством Петрила сообщил ему, что приехали настоятель Кимша с Люце. И на этот раз Петрила не упустил случая подразнить Васариса племянницей настоятеля.
– Смотри, Людас, – пошутил он, – не соблазни нашу Люце, а то Трикаускас надает тебе по шеям.
– А ну тебя с твоей Люце и Трикаускасом, – рассердился Васарис. – Если так, то я вообще не выйду в приемную. Разговаривай с ними один.
– Ну чего ты сердишься, я ведь шучу. Не будь дураком, – уговаривал его Петрила. – Пойдем, поболтаем, и мне веселей будет! О чем мне одному с бабой беседовать? Настоятеля я уже видел. Он пошел к ректору попросить разрешение на свидание для нас обоих. Придут тотчас после обеда.
Васарис уступил. На другой день занятий не было. Послезавтра сочельник, праздничное настроение уже чувствовалось в семинарии. В эти дни все ожидали гостей. Васарис, готовясь к свиданию с Люце, совершенно не волновался и не беспокоился о том, как будет с ней разговаривать. Ведь он знал, что встреча произойдет на людях. Кроме того, постоянные шутки Петрилы по поводу того, что он ей нравится, что она сведет его с пути истинного и что все время о нем расспрашивает, хотя как будто и сердили Васариса, но втайне немало льстили его юношескому самолюбию. От таких шуток и поддразниваний с течением времени даже у самого скромного юноши пробуждаются приятные сомнения и надежды: «А может, в этом есть доля правды? Может, я ей, действительно, нравлюсь, а ведь она недурна…»
Хотя семинарист второго курса уже познакомился с обязательствами, налагаемыми духовным саном, и семинарская рутина уже опутала его, все же бывали минуты, когда он чувствовал себя обыкновенным юношей, хотел любить и быть любимым. Это совершенно естественно. И кто бы мог винить его за эти мгновения или требовать, чтобы он отважился тогда же на труднейший подвиг своей жизни – уход из семинарии? Ведь если бы все поступали так, то кандидатов в ксендзы вообще бы не осталось, потому что в семинарии не нашлось бы и десяти юношей, никогда не мечтавших о женщине и о любви. Сам Васарис не раз слыхал такие разговоры среди семинаристов и среди молодых ксендзов:
– Не любить? Но разве это в нашей воле? Ведь сердце не слушает приказаний и запретов.
– Никто не запрещает любить, но любовь бывает разная, например идеальная любовь – чувство благородное, а плотской любви допускать не следует.
– Но это трудно. Начинается с идеальной любви, а кончается уж совсем не идеальной.
– Трудно, но возможно. Ведь человек не животное!
Или же:
– Разве любить грешно?
– Конечно, нет. Смотря, какая любовь.
– То есть как это, какая? Любовь существует одна – общение душ.
Семинаристы более опытные в эти споры не вмешивались и втайне таких спорщиков называли дурачками. Но Васарис был еще слишком молод и не мог понять всей наивности подобных излияний. Он мечтал о любви и считал ее ангельским, небесным чувством. Вообще же мысли о любви и о женщине у семинаристов появлялись не часто, они вытеснялись более насущными мыслями и делами. Случалось, в однообразии будней нахлынут и пронесутся, как проносится волна ветра по ржаному полю: на мгновение пригнет к земле колосья, прошуршит, прошепчет, и снова все успокоится, затихнет…
После обеда сторож позвал Петрилу и Васариса в приемную.
– Ну, «левиты», как поживаете? – спрашивал настоятель, пока они целовали ему руку. – Хорошо? Вот и отлично. За это я вам гостинцев привез. Пусть их Люце разделит между вами.
Люце состроила за дядиной спиной насмешливую гримаску и сделала какой-то непонятный жест рукой, но тотчас стала серьезной и поздоровалась с семинаристами, видимо, не собираясь ни доставать гостинцы, ни вмешиваться в их разговор с настоятелем. Однако настоятель забеспокоился. Ему еще надо было повидаться с епископом и закончить кое-какие дела. Поэтому до своего возвращения он оставил Люце на попечение семинаристов.
– Загорелась женским любопытством! Уж если тебе приспичило посмотреть семинарию – смотри! Только не знаю, увидишь ли что-нибудь, кроме этих двух попиков, а их ты и дома видела! – сказал он и пошел по своим делам.
Люце тотчас оживилась.
– Дядя думает, что меня ваша семинария интересует, а я просто хотела вас обоих навестить, – воскликнула она, глядя на Васариса.
– Хорошо, что вы не только своих прихожан, но и соседей не забываете, – сказал Васарис.
– Близкие соседи порой надоедают, – вставил семинарист Петрила. Люция и не подумала отрицать это.
– Вот это правда. Что видишь часто, скоро приедается. Не так ли, Павасарелис[36]36
Павасарелис по-литовски – весна (уменьшит.).
[Закрыть]? Браво! Как удачно вышло! Ведь нечаянно вырвалось. Я так и буду называть вас теперь – не Васарисом, а Павасарелисом. Вы не сердитесь?
– Что вы! – запротестовал Васарис. – Ведь это почти моя фамилия, разница только в одном месяце.[37]37
Васарис по-литовски – февраль.
[Закрыть]
– Вот и отлично! Приедут домой Петрила с Павасарелисом! В престольный праздник будет Павасарелис! Ха-ха-ха! – смеялась она, как ребенок радуясь своей выдумке.
– Я уже давно подозреваю, – насмешливо отозвался Петрила, – что вы, Люце, заставите февраль обернуться весной.
Каламбур вышел удачным, и все трое засмеялись, но Петрила уже начинал хмуриться, видя столь явное предпочтение, оказываемое красивой девушкой Васарису. Запертые в семинарских стенах, юноши невольно тоскуют по женскому взгляду, улыбке и ревнуют, когда эти дары, минуя одного, достаются другому. Васарису и во сне не снилось, что Петрила, поддразнивая его симпатией Люции или шутя на эту тему, поступал так из мелкой, еще неосознанной зависти. Теперь же, когда племянница настоятеля так откровенно выражала свою симпатию Людасу, эта зависть грозила омрачить не только всю прелесть необычайного визита, но и посеять между ними троими семена раздора. Однако Васарис понял мучения товарища и постарался предупредить новые проявления симпатии Люце, а заодно и сгладить ее грубоватую откровенность. Он еще не принимал всерьез ее благосклонности, но она ему очень льстила.
Продолжая беседу, Людас украдкой дивился и восхищался грацией и бойкостью молодой девушки. Зимний костюм сидел на ней отлично. Черная шапочка с блестящей пряжкой сбоку шла к ее задорному лицу с черными бровями, горячими глазами и вздернутым носиком. Черное, узкое в талии, пальто с большим меховым воротником подчеркивало ее женскую грацию и мальчишескую ловкость. Люце много говорила, была возбуждена и разгорячилась. Смеясь, она широким жестом распахнула пальто и расстегнула воротник. На ней было красное с черными узорами платье, напоминающее цветущие полевые маки. От нее так и веяло живительным воздухом полей.
– Знаете, Люце, теперь зима, но вы явились, и пахнуло летними каникулами, – дерзнул сделать ей комплимент Васарис.
– Ого! – воскликнул Петрила. – Для одной февраль обернулся весною, а для другого и декабрь повеял летом! Видно, календарь придется совсем отменить.
– Боже сохрани! – отмахнулась Люце, не обращая внимания на горький тон Петрилы. – От летних каникул у меня сохранилось только одно воспоминание. – Тут она закрыла себе рукою глаза и, имитируя сцену в саду, передразнила Васариса:
– Пустите, пожалуйста…
Оба рассмеялись, а Петрила ничего не понимал и не знал, что сказать.
Поглядывая на Васариса, Люце надивиться не могла происшедшей с ним за такой короткий срок перемене.
«Откуда это у него? – спрашивала она себя, – ведь три месяца назад он слова не мог выговорить, а теперь сам смеется, вспоминая об этом».
Она изумлялась, так как не знала, что в жизни юноши бывают такие короткие периоды, когда испытанные впечатления благоприятствуют его росту и настолько обогащают душу, что он незаметно переходит рубеж, отделяющий его от возмужалости.
Перемена, происшедшая с Васарисом, не только удивляла, но и радовала Люце. С самого начала их знакомства и вплоть до этой встречи в сердце задорной девушки, кроме интереса к семинаристу, была и доля презрения, того презрения, которое испытывает каждая девушка к менее опытному и более наивному ровеснику.
Почему Люце обратила внимание на Васариса, а не на какого-нибудь другого, более интересного и взрослого семинариста или ксендза, она и сама бы не могла сказать. Может быть, тут была своеобразная логика сердца, которая так часто в жизни заставляет поступать наперекор трезвому рассудку. А может быть, живое воображение Люце ощутило смутное противоречие между сутаной и обликом Васариса? Или она интуитивно проникла в его духовную сущность? Или ее привлекли свойственные ему молчаливость и замкнутость, идущие из более глубокого источника, чем юношеская робость? Трудно было бы ответить на эти вопросы.
Только догадками можно было ответить и на другое: почему Люце, красивую, юную девушку, едва потянувшуюся к любви и к жизни, прельщали молодые люди из духовной среды, носящие сутану? Вероятно, оттого, что, вращаясь с детских лет среди ксендзов, она привыкла к ним, и миряне казались ей слишком далекими и чужими? А может быть, потому, что она сжилась с атмосферой костела, смотрела на обязанности ксендза, как на всякие другие обязанности, а на ксендза, как на любого другого мужчину? В ее представлении совершенно стерлась разница между мирянами и духовенством. Можно было бы привести и другие догадки, но, скорей всего, это была типичная логика сердца, которая часто встречается у женщин и не одной из них губит жизнь.
Ксендз Трикаускас был первым увлечением Люце, однако оно далеко не зашло. Люце была кокетливой, но не испорченной девушкой. Отчасти потому она и стала избегать викария с тех пор, как он дважды неосторожно порывался выказать ей пылкие чувства. К тому же ей не нравились его тщеславие и гордость, зачастую граничащая с дерзостью. Люце мечтала о деликатном человеке, который не будет подавлять ее воли и даже станет потакать капризам. Тут и появились два кандидата: сперва студент Бразгис, затем семинарист Васарис. В Бразгисе ей не нравились те же черты, что и в Трикаускасе, к тому же он был еще и назойлив. Люце предпочла Васариса, желторотого юнца, который мог бы заинтересовать либо опытную кокетку, либо сумасбродную, мечтательную молодую девушку.
После ухода настоятеля прошло всего полчаса, а голос и смех Люце, казалось, вырывались за тесные стены семинарской приемной.
– Павасарелис! – воскликнула девушка, – я хочу посмотреть, как вы здесь живете. Покажите мне всю семинарию! Неужели же мы так и будем сидеть в этой неуютной приемной?
– Нельзя, – запротестовали семинаристы, – мирянам это строго воспрещается, а вы еще и женщина.
– Как так нельзя? Пойдемте – и все тут. Я знаю, что молодые мне ничего не скажут, а если увижу старых, прикинусь семинаристом. Думаете, я не сумею ходить по-ксендзовски? Вот так! – и она, запахнув пальто, состроила набожную мину, склонила голову и, тяжело ступая, сделала несколько шагов.
Все трое закатились смехом.
Немного погодя Петрила собрался идти наверх за книгами для настоятеля, который должен был скоро вернуться. Но Люце загородила ему дорогу:
– Оставайтесь. Если вы уйдете, то Павасарелис тоже убежит, он ведь такой робкий. Да и о чем нам вдвоем разговаривать?
Хотя слова ее были наивны, но соответствовали истине. Она угадывала всю сложность зарождающегося между ними чувства, еще не перешедшего в любовь. Когда не хватает смелости поглядеть в глаза друг другу, простые слова кажутся банальными, а для немой беседы еще не раскрылось сердце.
Петрила все же ушел. Васарис растерянно покашливал, подыскивая первые фразы, но его выручила Люце.
– Вот и хорошо, что он ушел. Я только этого и ждала, – сказала она тихо и серьезно. – Я привезла вам… Фу ты, господи, ну что со мной? Никак не могу решиться. Вот, Павасарелис, я привезла вам подарок и от себя. – Люце пошарила в сумке и вынула вязаные перчатки с красивой оторочкой. – Это чтоб руки не зябли. Не думайте, что покупные, сама вязала. Я загадала: если будете хорошим, то подарю, а если нет, то увезу обратно. Вы заслужили их. Нате!
Васарис был так ошеломлен, что не сразу опомнился. Подарок от Люце! Нет, это невероятно! Он пробормотал какую-то благодарность, взял перчатки и не знал – ни что с ними делать, ни как себя вести. Однако Люце теперь не смеялась над его смущением. Она понимала, что оно оправдано, и была довольна. Это смущение было для нее лучшей благодарностью. Ведь повзрослевший, изменившийся Васарис мог либо совсем не принять ее подарка, либо посмеяться, отнестись к нему небрежно. И она радовалась, что этого не случилось.
Разговор у них не клеился, а когда пришел Петрила, перчатки уже исчезли у Людаса в кармане. Молодые люди снова принялись шутить, но уже не так непринужденно. Вскоре вернулся настоятель, он был чем-то раздражен и недоволен, по-видимому, посещение епископа сошло не совсем гладко. Взяв книги, настоятель вытащил из кошелька по пятерке – праздничный подарок семинаристам, и они распрощались.
Когда Люце подала руку Васарису, он на миг ощутил крепкое рукопожатие и увидал задорно блеснувшие из-под черной шапочки глаза.
После этого посещения Васарису показалось, что Петрила его избегает. Однажды он намеренно предложил ему прогуляться и при первом удобном случае спросил:
– Не знаешь, как доехали наши гости и какое впечатление произвела семинария на племянницу настоятеля?
Петрила двусмысленно улыбнулся.
– Семинария – не знаю какое, но ты-то уж, наверное, хорошее. Поглядеть на тебя – невинный агнец, а девушки к тебе липнут.
– Ничего подобного, – возразил Васарис, – она старалась развлечь меня из вежливости, вы ведь из одного прихода, а я посторонний.
– Знаем мы эту вежливость. А все-таки, Людас, я тебе советую остерегаться Люце. Если бы ты знал о ней столько, сколько я знаю… – тут он многозначительно оборвал фразу.
– Что же ты знаешь?
– Взбалмошная девчонка – вот и все! – сердито бросил Петрила.
Досада взяла Васариса: какая несправедливость! – но он овладел собою:
– Нет, брат, это ты преувеличиваешь.
– Ну и воображай, что она ангел, а мне это совершенно безразлично.
– Да мне-то что? – Васарис махнул рукой. – Она ведь из твоего прихода, а не из моего.
Он понял причину озлобления товарища и решил проявить равнодушие, чтобы не обострять отношений.
Это подействовало, уже через несколько дней Петрила перестал дуться, и дружба их возобновилась.
А у Васариса каждый раз, когда он надевал перчатки, подаренные Люце, светлели глаза, и жизнь ему казалась прекрасной.
И все же после этого посещения, когда он снова увидел в костеле свою Незнакомку, непонятное чувство захватило его, как в первый, как всякий раз при виде ее. Словно перед ним раскрывалась бездна, поглощавшая его целиком, и тихая меланхолия обволакивала его сердце. Но безоблачное настроение той первой встречи уже не повторялось никогда, и никогда уже не испытывал он нестерпимого желания поглядеть на нее. Словно некий тайный обет запрещал ему поднять глаза в тот миг, когда он проходил мимо нее в процессии.
Порой, в будни, он вспоминал Люце, и светлая улыбка мелькала на его лице.
Людас не знал, что в Незнакомке сосредоточивалась вся его мистическая тоска, которую не сможет удовлетворить ни одна земная женщина, а в Люце воплощалась радость жизни и жажда счастья, еще не до конца заглушённые мрачными семинарскими стенами.
XII
От рождества до масленицы время в семинарии проходило необычайно быстро. С наступлением масленицы дни веселья и обилия нарушали суровый уклад семинарской жизни.
Изысканнейшим лакомством семинаристов были пончики, которыми их угощали после долгой четверговой прогулки. Деньги на пончики присылали окончившие в минувшем году ксендзы. О второкурсниках заботился их прошлогодний формарий, меньше всего лакомств перепадало первокурсникам.
На масленой семинаристы обычно устраивали хоть один вечер с каким-нибудь спектаклем, декламацией и концертом. Литовцы и поляки готовились вовсю и соперничали между собой, желая отличиться. Литовскую часть программы составляли члены кружка «Свет». Васарис тоже участвовал в совещании по подготовке программы и по отбору «артистов». Варненасу пришла в голову смелая, но неудачная мысль продекламировать стихотворение Майрониса «Голос боли». Литовско-польские отношения тогда особенно обострились из-за начавшихся стычек в смешанных приходах. Среди старших семинаристов вспыхивали горячие споры по национальному вопросу, меж тем как авторитет семинарских руководителей падал из-за их явного лицеприятия и слухов о неблаговидных делах за стеками семинарии. Все это раздражало кружковцев.
– Мы должны показать, – убеждал Варненас, – что видим и чувствуем все, что творится вокруг, и страдаем из-за этого. Мы должны своим юношеским идеализмом разбудить их совесть, указать на их оппортунизм и отупение. В стихотворении Майрониса как раз об этом говорится.
– Все-таки это опасно, – возражал Йонелайтис, – они несомненно поймут, в кого метит стихотворение, и ты можешь вылететь из семинарии. Здесь такие вещи даром не проходят.
Но Варненас не сдавался:
– Конечно, они поймут, но сделают вид, что не понимают. Наконец это и неважно. Я не дрожу за свою шкуру. И прочту стихотворение.
В назначенный вечер в просторной рекреационной зале, в первом ряду, напротив эстрады, сидело высшее духовенство епархии и профессора семинарии. В самом центре красовался прелат официал[38]38
Чиновник курии.
[Закрыть], около него такой же толстый каноник капитула. Низкий бас прелата и высокий тенор каноника попеременно доносились до ушей семинаристов. Рядом с почетными гостями сидели ректор с инспектором. Был здесь и подвижной секретарь курии, горячий патриот-литовец и заступник семинаристов, на помощь которого в опасный момент, может быть, надеялся Варненас.
В начале программы все шло отлично. Высокие гости были довольны и громко хвалили исполнителей. Но вот на эстраду поднялся Варненас. Рослый, худой, несколько сутуловатый, он сразу привлек всеобщее внимание. Лицо его выражало не только волнение, но также решимость и упорство. Он походил на воина, бросающегося в атаку.
Васарис заметил, как беспокойно заерзал в своем кресле Мазурковский, услыхал слишком громкое покашливание ректора и заметил многозначительные взгляды, которыми обменялись сидевшие неподалеку Йонелайтис и Серейка. А с эстрады Варненас читал охрипшим голосом первую строфу:
Последнюю строчку он протянул, а слово «глупцов» подчеркнул. В первом ряду лысины зрителей покраснели и с каждой строкой краснели все больше.
Смеясь над юношеской верой,
Вы обратили в прах мечты.
Накачиваетесь мадерой
И отрастили животы.
После этих слов в зале наступила мертвая тишина. Никто не осмеливался кашлянуть или шевельнуться, боясь показать таким образом, что понимают, по ком бьют эти строки. Йонелайтис и Серейка съежились на своих местах и ругали себя, что не удержали горячую голову от этого безрассудного шага. А Варненас уже читал дальше:
Я знаю, надо вам немного:
Поесть, да и сомкнуть глаза.
Не слишком вы гневили бога,
Надеетесь на небеса.
Декламатор, исполнив свой «номер», низко поклонился, и жидкие, вежливые аплодисменты семинаристов проводили его с эстрады. Каждому было ясно, что не для того, чтобы блеснуть искусством и продемонстрировать свой слабый голос, вышел на эстраду Варненас. А содержание стихов неизбежно ассоциировалось с окружающей обстановкой.
– Czyje to wierszydła?[40]40
Чьи это стихи? (польск.)
[Закрыть] – заревел прелат официал.
– В программе указано, что Майрониса, – тонким голосом ответил каноник капитула.
– Co za jeden ten Majronis?[41]41
Кто такой этот Майронис? (польск.)
[Закрыть] – продолжал вопросы официал.
Все прелаты и каноники пожали плечами, покачали головами, но ни один из них не мог ответить, кто такой Майронис.
– Socjalista, anarchista i ateista,[42]42
Социалист, анархист и атеист, (польск.)
[Закрыть] – решил официал.
– Прошу прощения, ксендз прелат, – подал голос секретарь епископа курии. – Майронис ректор жемайтийской семинарии, бывший профессор Петербургской духовной академии. Он написал «De justitia jure»[43]43
«О юстиции и праве» (латинск.).
[Закрыть]…
– Kłamiesz!.. Nu, co dalej następuje?[44]44
Лжешь! Ну, что дальше будет? (польск.)
[Закрыть]
После этого вечера кружковцы ожидали в течение нескольких дней последствий выступления Варненаса, но никто ничего не говорил. Предположения Варненаса как будто бы подтверждались. Однако дальнейшее показало, что это не так.
Через некоторое время ректор вызвал его и, указывая пальцем на статью в «Драугии», спросил:
– Твоя?
– Моя, – ответил Варненас.
– Как ты смеешь участвовать в запрещенной печати?
– Прошу прощения, ксендз прелат, но ведь это «Драугия».
– Ty myślisz co?[45]45
Ты думаешь? (польск.)
[Закрыть] – изумленно воскликнул ректор. – «Драугия» to jest bezbożne pismo![46]46
Это безбожный журнал (польск.).
[Закрыть] Кроме того, разве ты не знаешь, что ни одна рукопись, ни одно письмо не могут выйти из семинарии без моего ведома? Ты нарушил устав.
– Я написал статью и отослал ее еще на каникулах.
– Семинаристам вообще запрещается участвовать в печати, ты это знал и поэтому подписался псевдонимом.
– Нет, я не знал этого, – ответил Варненас.
– Pychę masz! – были последние слова ректора.
Всю эту сцену Варненас рассказал товарищам по кружку, и Васарис глубоко возмутился. Ведь они возлагали на Варненаса больше всего надежд. Васарис считал его самым замечательным человеком в семинарии – и вот теперь над ним навис дамоклов меч.
– Как хочешь, – сказал однажды Васарис своему товарищу Касайтису, почти в одно время с ним принятому в кружок, – если исключат Варненаса, это покажет, что истинно талантливому человеку нелегко уцелеть в семинарии.
– Мне это давно известно, – сказал Касайтис, – если б узнали, что собой представляют Йонелайтис и Серейка, разве стали бы их держать в семинарии?
– А меня вот что интересует: допустим, что национального вопроса не существует, а на месте инспектора и ректора сидят люди более современных взглядов. Думаешь, тогда таких Варненасов не преследовали бы?
– За что же? – удивился Касайтис.
– Просто за талант.
Касайтису, который уже ко всему в семинарии относился скептически, вопросы Васариса показались особенно интересными, но он не знал, что на них ответить.
– А, здесь всего можно ожидать… – и махнул рукой.
– Действительно ли ты уверен, что талант и деятельность художника, поэта или беллетриста можно совместить с призванием и долгом священника?
И на этот вопрос Касайтис ничего не мог ответить. Впрочем, и самому Васарису не только ответ, но и вопрос этот был неясен. Он еще не был сформулирован и едва лишь маячил перед ним на туманном перепутье грядущего. В ту пору Людас не знал, что на этом перепутье перед ним, как перед сказочным богатырем, встанет роковая загадка: пойдешь налево – сам погибнешь, направо – погубишь талант.
Семинарист Васарис еще не обладал опытом и только догадывался, что такой вопрос может возникнуть. И еще много, много времени прошло, прежде чем он сумел разрешить этот вопрос.
На втором курсе его более интересовали повседневные дела, национальные отношения, уроки, деятельность кружка.
– Ну ее, такую жизнь! – сказал ему как-то Касайтис. – Было бы куда податься, наплевал бы на все и ушел! Знаешь, ректор вызвал Марчюлиса и пилил-пилил его за вчерашнюю рекреацию, а под конец сказал: «Pychę masz!» Понимаешь, чем это пахнет?
А накануне, на вечерней рекреации, произошел такой случай: семинаристы литовцы стали петь народные песни, это им не запрещалось. Но задумали петь и поляки. Вначале они соревновались поочередно: одну песню пели литовцы, другую – поляки. Но вскоре поляки стали петь одну песню за другой, не давая возможности вступить литовцам. Литовцы тоже решили не уступать и, дождавшись, когда поляки закончили строфу, дружно затянули «Коня»[47]47
Литовская народная песня.
[Закрыть]. Среди поляков наступило замешательство и, как нарочно, в этот момент в дверях залы показался ректор.
– Co tu za hałas?[48]48
Что это за шум? (польск.)
[Закрыть] – спросил он, сердито блеснув очками.
– Litwini nie dają nam śpiewać[49]49
Литовцы не дают нам петь (польск.)
[Закрыть], – пожаловались поляки. Ректор шагнул к литовцам. По его лицу было видно, что тот, на кого он набросится, проклянет день своего рождения. А набросился он на третьекурсника Марчюлиса, лучшего литовского тенора, стоявшего в первом ряду и во весь голос исполнявшего свой патриотический долг. Вот эта-то история и послужила причиной пессимистического настроения Касайтиса.
Но Васарис придерживался другого мнения.
– Нет, – сказал он в ответ на сетования Касайтиса, – эти преследования не вызывают у меня желания бежать из семинарии, скорее наоборот. Они показывают, что мы здесь нужны и будем нужны, когда выйдем отсюда. Конечно, терпеть это в одиночку было бы тяжело, но теперь, когда у нас есть свой кружок, терпеть можно.
Васарис и впрямь был доволен. Он в своем кружке «Свет» видел осуществление хоть части тех надежд, которые питал, поступая в семинарию. Морально он чувствовал себя из-за этого много сильней и уверенней. Они получали тайком газеты и поэтому читали их с особенным интересом. Эти газеты и познакомили его с литовскими национальными делами и литературой. Он следил за каждым новым именем, появлявшимся в печати, покупал каждую выходящую книгу. «Дуль-дуль-дудочка» и «Луг зеленый» Людаса Гиры, а также «В Литве» Чюрлёнене-Кимантайте были настоящими событиями в их замкнутой жизни. Они гордились и радовались, дождавшись первых песен Шимкуса и первых номеров «Литовской музыки» Саснаускаса. Приятели нашли хоровые песни Винцаса Кудирки, переписали музыкальные пьесы Науялиса и Микаса Петраускаса. Порой они целую рекреацию просиживали за расстроенной фисгармонией, чтобы хоть немного разобрать композицию этих песен и пьес. У них был свой мирок, который они охраняли от посторонних, источник радости и душевной бодрости. Там было им уютно, там они работали и мечтали, а все остальное стало им еще боле чужим и далеким.
Позднее Васарис с завистью вспоминал то время, когда он довольствовался этими бледными проблесками света. Они казались тем ярче, чем темней было вокруг. Ведь так мало нужно неискушенным юношам, которые очутились среди узкого мира, заключенного в семинарских стенах. Они сами не понимали, как убога их жизнь, и переоценивали значение собственной работы и произведений, так как подходили к ним со скромной меркой своего жизненного опыта. Только спустя много времени понял Людас Васарис, что большинство его первых, несовершенных, стихов было принято товарищами чуть ли не с энтузиазмом лишь потому, что интересы их были так ограничены.
Чего искать в литературе и чего от нее требовать – ни один из них, может быть, за исключением Варненаса, не знал. Мировая литература была им известна только по случайно услышанным именам и отрывкам. Она не оскверняла семинарской программы. Метод преподавания польской литературы был никуда негоден. Они знали более или менее имена авторов, перечень их произведений, некоторые подробности их жизни. Знали также, по какому поводу написаны отдельные произведения, краткое содержание их и несколько литературных анекдотов; например, им было известно, что Кохановский написал «Слезы» на смерть своей дочери, что Красицкий был обмирщившийся епископ, что Мицкевич импровизировал под флейту, что Сырокомле необычайно легко давались стихи и что Винцент Поль в двух строках дал глубочайшую характеристику литовца: