Текст книги "В тени алтарей"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)
Увидав входящего Васариса, она встала и, улыбаясь, протянула ему руку.
– А, наконец-то и вы. Очевидно, вы вовсе не такой уж любитель чтения, как уверяли, если мне пришлось напоминать о нашем уговоре.
– Прошу извинения, сударыня, – стал оправдываться Васарис. – Первую неделю я был занят по утрам делами прихода, а потом решил, что вы уехали и еще не возвратились.
– Ну, хорошо, что вы наконец явились. Я уверена, вы будете довольны, когда познакомитесь с содержимым этих гадких полок и ящиков. Разумеется, здесь пропасть и всякого хлама. Буду вам очень благодарна, если вы поможете мне как-нибудь рассортировать и привести все в порядок. Посмотрите, чего только нет в этом ящике… Зося, подай ксендзу стул.
Зося подала стул, и он сел возле хозяйки, по другую сторону ящика.
– Просмотрим этот ящик, и на сегодня довольно. Потом я покажу, что отложила для вас. А вон в том шкафу мои любимые книги. Мне хотелось бы, чтобы вы одобрили их.
Когда Васарис шел сюда, его одолевали разнородные сомнения, но в обществе баронессы он почувствовал себя так же непринужденно, как во время первого визита. Он перелистывал журналы, перебирал книги, обменивался замечаниями с хозяйкой и незаметно наблюдал ее.
Баронесса, потому ли, что час был ранний, или потому, что она рылась в пыльных книгах, была одета довольно необычно, вернее говоря, еще не оделась в обычное платье. Она облачилась в шелковый цветастый пеньюар, который из-за пестроты казался Васарису роскошнее самого нарядного бального платья. А когда хозяйка встала поставить книги на полку, ксендз не мог не заметить интимности ее одеяния. Слишком широкие рукава сползли, открыв руки до самых подмышек. Разрезанное спереди, оно не застегивалось, а только было подпоясано тонкой лентой и поминутно распахивалось то на груди, то у колен, и ксендз, застыдившись, увидел, что под ним не было ничего, кроме розовой шелковой рубашки, обшитой кружевом.
Поймав его смущенный взгляд, баронесса плотно завернулась в пеньюар, отчего стала казаться еще тоньше, и с улыбкой стала оправдываться:
– Извините, ксендз, что я принимаю вас в неглиже. Но у нас по утрам так заведено, и потом в такой пыли ничего порядочного не наденешь. Советую и вам снять сутану. Мой знакомый, варшавский ксендз, – я, кажется, говорила, что он поразительно похож на вас, – всегда сидел у меня без сутаны. Я ему давала свой пеньюар. Удивительно шел к нему синий пеньюар, вышитый красным шелком и с белой оторочкой. Уверена, что и к вам он очень пойдет.
– Госпожа баронесса, ксендзам возбраняется носить иное платье, кроме сутаны. Один мой знакомый семинарист как-то во время каникул переоделся в короткополое платье, чтобы покататься на велосипеде, – так его за это исключили из семинарии.
– Какая жестокая эта ваша семинария! А вот в Германии пасторы ходят в обычных костюмах. Мне, признаться, не нравится сутана. Какое-то неудачное сочетание мундира с юбкой. А есть женщины, которые с ума сходят при виде сутаны. Им кажется пикантным, что из-под нее не видно ног мужчины. Воображают, бог знает что… Нет, это уже развращенность или ненормальность. Вот тоже некоторые мужчины находят очень пикантным, когда женщина надевает брюки. Конечно, это мелочи, но по-моему, лучше всего, когда мужчина остается мужчиной, а женщина – женщиной.
Так они болтали на разные темы, ни на одной не останавливаясь, перескакивая с предмета на предмет и не делая решительных выводов, а чаще всего расходясь во взглядах, потому что взгляды баронессы казались ксендзу слишком парадоксальными. И все-таки некоторые ее замечания, брошенные будто невзначай, вскользь, в шутку и сопровождаемые обворожительной улыбкой, глубоко запали в его душу.
Еще большее впечатление произвела на молодого ксендза та легкость, сдобренная юмором беззаботность, с какой она касалась даже самых серьезных вещей. Бывало, у них в семинарии обо всем говорили серьезно, с чувством, с пафосом, в преувеличенно торжественном тоне: о грехах и аде – с ужасом, о милости божьей и небесах – со слезами умиления, о ничтожестве человека, о мирской суете – с гневом и презрением. Каждая тема затрагивала ту или другую чувствительную струну. Поэтому Васариса с самого начала удивила манера баронессы обо всем говорить непринужденно, с усмешкой. Скоро он к этому привык и под влиянием ее речей начал многое видеть в новом свете.
– Знаете, ксендз, – сказала она, перелистывая какой-то иллюстрированный журнал, – я не верю, что богу нужен ваш аскетический образ жизни. Это явное преступление против красоты. Посмотрите, какие в древности были красивые люди. Как боги…
Она подала ксендзу журнал, где были фотографии античных статуй.
– А христианские отшельники? Одни, как скелеты, другие – как раскормленные свиньи. Вы не объясните мне, почему аскетический образ жизни одних делает тощими, других – слишком жирными? Ведь это явное преступление против божественного закона золотой середины. И подумать только, что эти сухие жерди и толстяки заполняют небеса! Вот уж компания!.. К счастью, я не верю в воскресение тела из мертвых. Знаю, что это грешно, но не верю – и все. А если бы и верила, то не захотела бы для себя вечной жизни. Ведь столько забот требует это грешное тело: завивай волосы, чисти зубы, принимай ванну, делай массаж… Ах, как это иногда надоедает!.. А вам бы чего хотелось?
Васарис окинул быстрым взглядом баронессу и улыбнулся.
– Сам я согласен навеки остаться прахом, но по отношению к вам – нет. Я хочу, чтобы вы воскресли из мертвых. Красота должна быть вечной, так же, как душа.
– О-о, – весело протянула баронесса, – да вы становитесь галантным. Тем не менее, mon ami, если вы любите красоту, советую вам не дожидаться вечной жизни, а воспользоваться скоропреходящей.
Она с улыбкой глядела на ксендза, а он, опустив глаза, перелистывал журнал и ничего не отвечал. Баронесса не унималась.
– Так или иначе, признайтесь, что красота доставляет наслаждение даже в загробной жизни. Вы когда-нибудь задумывались о том, как много значит наслаждение в земной жизни? По-моему, наслаждение – это один из самых могущественных факторов, управляющих всеми нашими поступками. Религия, и та связана с наслаждениями. Вам, ксендзу, будет интересно услышать это. Я, например, верую и выполняю почти все религиозные обряды прежде всего потому, что мне это приятно, доставляет удовольствие. И таких, как я – миллионы.
– Сударыня, религия налагает на нас и неприятные обязанности. Скажем, исповедь…
– Вы находите, что ходить к исповеди так неприятно? Я бы этого не сказала. Конечно, надо, чтобы ксендз был человек интеллигентный, чтобы от него не пахло плохо. Исповедаться в своих грехах – это значит еще раз пережить их. А я совершаю только приятные грехи. Кроме того, показаться во всей наготе, – разумеется, в духовной наготе перед интеллигентным исповедником, – да это очень утонченное наслаждение! Я когда-нибудь приду с исповедью и к вам.
Васарис испуганно поглядел на баронессу, стараясь угадать, говорит ли она серьезно или шутит. Он сделал вид, что не обратил внимания на ее последние слова, и сказал:
– А я думаю, сударыня, что в жизни самый могущественный и действенный фактор – это чувство долга. Только чувство долга, а не стремление к наслаждению может толкнуть человека на героический поступок.
– Mon ami, среди нас так мало героев, что оставим их в покое. Не будем принимать во внимание и чувство долга. Мы выполняем его с брюзжанием или из боязни еще больших неприятностей, и ценность таких поступков весьма невелика, потому что в них проявляется наша рабская природа. Все остальные человеческие поступки объясняются явной или тайной жаждой наслаждений. А вывод отсюда таков: будем расширять круг наслаждений, разнообразить, их, будем более восприимчивыми к ним – тем самым мы станем богаче, деятельнее, а значит, и совершеннее.
– В вашей теории, сударыня, нет законченности, и она опасна: ведь наслаждение наслаждению рознь.
Баронесса нетерпеливо замахала руками.
– Довольно, друг мой. Не станем вдаваться в схоластические разграничения и казуистику. Все прочее разумеется само собой. Будьте добры, подайте мне вон ту книгу. Да, эту. Что-то еще я хотела вам сказать… Ах, да: люди, ксендз, эгоисты и лакомки, особенно в своей внутренней жизни, потому что здесь мы свободны и никому не причиняем зла. Поэтому и религия, если она не доставляет приятных переживаний или доставляет их редко, чаще всего упраздняется. То же самое с другими обязанностями. Так уж действует жизненный инстинкт, что мы бессознательно уклоняемся от неприятного и тянемся к наслаждениям, как цветок к солнцу.
При этих словах Васариса кольнуло в сердце, так как он сам не раз убеждался, что обязанности ксендза не доставляют ему никакого удовлетворения. Что же, и он будет уклоняться от них?
Тем временем ящик был опорожнен, и все книги разложены. Баронесса стряхнула с пеньюара пыль и весело сказала:
– Ну, на сегодня работа в библиотеке окончена. Теперь пожалуйте ко мне, я вам покажу несколько книг. Если они не понравятся, выберите другие.
Они поднялись на второй этаж, хозяйка отворила дверь своего будуара, и оба вошли туда. Такой уютной комнаты Васарис еще никогда не видел, хотя с первого взгляда не разглядел подробностей ее убранства.
Это была комната изнеженной барыни: здесь пахло духами и дорогими сигаретами, были пушистые ковры, мягкая мебель, зеркала, гардины и множество предметов, назначения которых ксендз даже не знал. Хозяйка усадила его в мягкое кресло, сама села напротив и взяла с соседней полки книгу.
– Вы любите стихи? Да? Вот и чудесно. А Тетмайер вам нравится?
Тетмайера Васарис знал только по имени и со стыдом признался в этом.
– Ничего удивительного, – стала оправдывать его баронесса. – Его поэзия не для семинаристов. Тем не менее, согласитесь, что это прекрасно.
Откинувшись на спинку кресла, она начала читать, отбивая такт ногой, обутой в шелковую туфельку:
О ты, величайшая сила, ты все покоряешь, любовь!
Жизнь – это жажда, и ты всякой жажды сильнее,
подобная жажде жизни…
Прелесть, волшебство природы,
вам ли сравниться с волшебством любви?..
Что лепестки алой розы
в сравнении с губами любимой!
Что неба сапфиры, лазурь океана
в сравнении с глазами любимой!
Она читала этот гимн любви, гимн женской красоте, – такой смутный и такой выразительный в то же время, что ксендзу неловко стало слушать дальнейшие, все более смелые сравнения и параллели. К тому же он чувствовал себя среди этой роскоши словно в ловушке. Он стеснялся не только баронессы и ее чтения, не только самого себя, но и этой комнаты и пышной обстановки. Баронесса скоро заметила его смущение и, кончив читать, улыбнулась.
– Вижу, что вы впервые попали в комнату женщины. Пожалуйста, чувствуйте себя, как дома. Пастырь душ не должен стесняться никакой обстановки.
Он почувствовал в ее словах насмешку. Он увидел, что баронесса считает его дурным «пастырем душ», и решил объясниться. Он не хотел мириться с тем, что эта женщина считает его недоросшим до серьезной пастырской деятельности или легкомысленным человеком, сразу поддавшимся чарам красавицы. К нему вернулась первоначальная смелость, и он сказал, глядя прямо в лицо баронессе:
– Вы вправе, сударыня, называть меня неудачным пастырем душ, – быть может, вы не ошибаетесь. Иначе бы я не сидел здесь и не слушал любовных стихов. Поэтому мне хочется оправдаться перед вами.
– Но я вас ни в чем не упрекаю, ксендз, – удивилась баронесса. – Вы еще так молоды, что было бы несправедливым требовать от вас пастырской квалификации. Пожалуйста, не принимайте всерьез моих слов. Я люблю шутить.
Однако самолюбие молодого ксендза было задето. Да и не одно самолюбие, но и совесть. Он был не только скромен, но и горд. Ему хотелось, чтобы баронесса составила о нем правильное представление. А может быть, он надеялся услышать от нее слова, которые бы успокоили его и оправдали в собственных глазах.
– Нет, сударыня, моя внутренняя жизнь идет не совсем гладко. Меня очень тревожит начало моего пастырского пути. Я недавно познакомился с вами, но чувствую к вам большое доверие. Я хочу, чтобы вы поняли, почему и как я стал ксендзом.
Баронесса поудобнее расположилась в кресле, закурила, а Васарис начал рассказывать, почему он поступил в семинарию, как начал писать стихи и какие испытал сомнения по поводу своего жизненного призвания.
Вспоминая после эту сцену, Васарис сам себе удивлялся: откуда у него взялась решимость так безоглядно открыть свое сердце и душу перед этой малознакомой барыней, аристократкой. Он подумал, что это сказалась его лирическая, поэтическая натура, как только красивая женщина разбудила его воображение и доверие и коснулась больного места в его сердце.
Баронесса слушала внимательно, кое-когда прерывая его замечаниями или вопросами. Затем, стараясь повернуть разговор на более легкие темы, весело сказала:
– Я-то собиралась идти к вам с исповедью, и вдруг мы обменялись ролями. Ну, cher ami, я ведь не очень строгий исповедник. Вот закурите папиросу и ответьте мне на один вопрос. Вообразите себе, что вы состоятельный человек, не знающий материальных затруднений, и можете ехать, куда хотите, делать, что вам заблагорассудится, – решились бы вы тогда отречься от сана или нет?
– Нет, сударыня! Никогда, никогда! – воскликнул Васарис и от волнения даже вскочил с кресла.
Баронесса покачала головой.
– Хорошо, запомним это. Грехи ваши велики, но я даю вам отпущение вместе с одним советом: если хотите выполнить то, что сейчас сказали, то идите и живите веселее. Руководствуйтесь законом погони за наслаждениями. Иначе не выполните.
– Вы, госпожа баронесса, позволяете себе вышучивать все на свете, – печально сказал Васарис.
– Это самая лучшая черта в моем характере. Но сейчас я говорила серьезно.
Было уже время обеда. Васарис взял связку книг, даже не взглянув на нее, и простился с баронессой.
– Я очень довольна нынешним утром, – сказала она, провожая гостя. – Приходите почаще. Надеюсь, теперь вы поняли, что исповедь может доставить своеобразное удовольствие. То, что вы рассказали мне, можно было рассказать и на исповеди. От своего духовника вы, конечно, услыхали бы иные поучения, но я убеждена, что в моих больше смысла. Прошу не забывать этого. Так до свидания.
Васарис вышел, понурившись. Последние слова баронессы опять встревожили его совесть. Он сознавал, что был с баронессой более откровенным, чем с духовником. Какая сила сковывает его язык во время исповеди? Что мешает ему открыть сердце, почему он ограничивается лишь формальным перечислением своих грехов? Почему исповедальня расхолаживает, отталкивает его? Нет, он чувствует, что оттуда не дождется помощи.
А баронесса немного спустя рассказывала Соколиной:
– Знаешь, милочка, у меня был гость. Наконец-то пришел этот молодой попик. Я тебе уже говорила, что собираюсь немного позабавиться с ним. Нет ничего любопытнее, как наблюдать стыдливого ксендза в обществе женщины, которая может ввести его в искушение. Если бы ты видела, как он краснел, когда у меня чуть-чуть распахивался пеньюар.
– Ах, ты просто неисправима, душенька, – рассердилась госпожа Соколина.
– Наоборот, chère amia, я уже исправилась. Я узнала, что у этого попика большие запросы, сложная душа и что он способен к самоанализу. У него натура поэта, художника, а ему пришлось надеть сутану. Нет, серьезно, я должна им заняться.
– A la bonne heure, chère amia![128]128
В добрый час, дружок (франц.).
[Закрыть] Я всегда говорила, что у тебя есть интерес к духовным делам.
Баронесса вернулась в свою комнату, мурлыча песню Сольвейг.
XII
В следующее воскресенье должно было состояться созванное наконец Стрипайтисом собрание пайщиков потребительского общества. После драки в кабаке популярность его в приходе стала падать все ниже и ниже. Вингилас, учитель и Пиктупис с единомышленниками не пропускали случая, чтобы не помянуть недобрым словом своего противника.
Их влияние чувствовалось не только в потребиловке, но и в костеле. Наслушавшись разных разговоров, люди не отваживались идти в «поповскую лавочку» и потянулись к Ицику. Когда ксендз Стрипайтис появлялся на амвоне, парни и «передовые» протискивались к дверям. Андрюс Пиктупис действительно выздоровел, но это дела не поправило, а отчасти даже ухудшило, так как вокруг него сбилась кучка сорвиголов, которые открыто грозились отплатить ксендзу.
И без того угнетенное настроение причта еще больше портила Юле, пересказывавшая разные сплетни, услышанные возле костела или на базаре. Однажды она, запыхавшись, вбежала в дом с листком бумаги и, разведя руками, зачастила:
– Ах ты, господи боже!.. Что же это творится! Эти безбожники совсем взбесились, и как их только земля носит! Иду я по площади, гляжу, один прибивает что-то к столбу, а кругом все читают и гогочут. Я живо смекнула: «Опять, охальники, над ксенженьками…» Подхожу поближе, слушаю. Так и есть! Ах ты, владыка милостивый!.. А один сопляк – батрачонок еще ко мне полез. «Юле, Юле, говорит, послушай, что в газете про Стрипайтиса пишут». Я как садану наотмашь, благо отскочил, не то бы рожу ему расквасила. После бы с ними по судам затаскали!.. А газету успела-таки сорвать. Как заорут, супостаты, насилу спаслась на костельном дворе! Почитайте, пожалуйста, батюшка, что там пишут.
Но настоятель, который с некоторых пор слышать не хотел об этой истории, сердито крикнул:
– А ты не суйся, куда не следует, и больше ко мне в дом всякую дрянь не таскай! Везде ты поспеваешь! Делать, видно, нечего… Провалиться бы тебе вместе с газетами! Самой хочется в историю влипнуть?
В день собрания Юле опять принесла известие, что «сицилисты» пьют у Вингиласа, и Андрюс Пиктупис честит ксенженьку последними словами. Но собрание окончилось самым неожиданным образом. Стрипайтис подготовил подробный отчет о торговых оборотах потребиловки, из которого явствовало, что прибыль шла на приобретение инвентаря и прочие необходимые расходы, что у потребительского общества действительно были долги, но закупленные товары покрывали их, и это ничем не угрожало пайщикам. Выложив все это, Стрипайтис сообщил, что он совершенно отстраняется от работы в обществе и просит собрание избрать на его место другого, более заслуживающего доверия человека.
После такого неожиданного заявления оппозиция сразу притихла. Раздались голоса, что ксендз Стрипайтис должен и дальше быть председателем, что не надо обижаться из-за поднятого несколькими крикунами шума… Но ксендз сердито захлопнул книги, и всем стало ясно, что в обществе он не останется. Однако подходящего кандидата на его место не нашлось, так как здесь требовался человек грамотный и располагающий временем. Тогда собрание ничего лучшего не придумало, как распустить общество. Для этого избрали комиссию, и все разошлись, не зная, горевать надо или радоваться.
Ксендз Стрипайтис чувствовал себя победителем, так как никто не мог к нему придраться, и тем не менее выглядел понурым и убитым.
– Видишь, какова награда за все труды и заботы, – жаловался Стрипайтис Васарису, когда они шли с собрания. – Как я намучился, пока организовал, сам целыми днями стоял за прилавком и в город ездил, сколько ночей не спал – и вот чем все кончилось! Ну и пусть их!.. Все равно я здесь долго не останусь.
И в самом деле через два дня из курии пришло предписание ксендзу Стрипайтису покинуть в течение недели Калнинай. Он получил назначение в какой-то дальний приход, а на его место должен был прибыть ксендз Рамутис, о котором ни настоятель, ни Васарис никогда не слыхали. Один Стрипайтис знал его еще с семинарских времен, но не мог сказать ничего определенного о своем преемнике.
Настоятель опять стал брюзжать: третий ксендз здесь вовсе не нужен, потому что Васарис хороший работник, двоих стоит, хоть и не умеет быстро исповедовать. Но таково, видимо, было решение курии – доставлять неприятности калнинскому настоятелю…
Всю неделю ксендз Стрипайтис делами прихода уже не занимался, а погрузился в хлопоты по переезду. Приводил в порядок книги потребительского общества и «Сохи», два раза ездил в город, заказывал ящики и укладывал в них свои вещи, словом, забот у него был полон рот.
Однажды на крыльце дома причта неожиданно появились Жодялис и Борвикис. Оба одетые по-праздничному, у обоих на лицах было торжественно-озабоченное выражение. Потоптались в сенях, постучались к Стрипайтису и несмело вошли в комнату.
Стрипайтис с помощью Васариса укладывал в ящик книги. Они удивились при виде обоих крестьян, которые, произнеся «Слава Иисусу Христу», не осмеливались идти дальше.
– А, любезные, – насмешливо сказал Стрипайтис, – пришли проверить, правда ли, что злодей выдворяется из Калнинай? Не бойтесь: правда, правда. Больше вы меня не увидите. Теперь вы, социалисты, можете делать, что угодно…
Жодялис выступил вперед, схватил руку Стрипайтиса и поцеловал. То же самое сделал и Борвикис.
– Видали? Видали? Господин Жодялис целует ксендзу руку! – удивился Стрипайтис. – Только к добру ли такое смирение?
Жодялис приподнял брови, быстро заморгал глазами и сказал сладким голоском:
– Прощения просим, ксенженька… Пришли повиниться… Всякое бывало… Иной раз и сболтнешь что-нибудь такое… Но ни я, ни Борвикис никогда не сказали про вас ничего дурного. Еще и других унимали. Вот только из-за собрания, это да…
– Знаю, знаю, – перебил Стрипайтис. – Теперь вы все святые, все хорошие. Поджали хвосты, словно нашкодившие кошки… А раньше, как собаки лаяли…
Но все видели, что, несмотря на сердитые речи, он уже смягчился. Мужики продолжали оправдываться с удвоенным рвением, а Стрипайтис долго еще ломался, но наконец принял извинения и милостиво допустил к руке. Потом достал не запрятанную еще в багаж бутылку вина, и все выпили по стакану в знак примирения. Визит закончился тем, что оба крестьянина вызвались перевезти ксендза со всем его добром в новый приход.
После их ухода Стрипайтис довольно улыбнулся и сказал:
– Стало быть, расстались честь честью, по-христиански… Борвикису-то я верю. Сердце у него доброе, и простоват он: что на уме, то и на языке. А Жодялис, тот политикан, и не поймешь его. Хотя, как знать, может, и у него, черта, совесть проснулась. Однако так или иначе, а наш народ покамест уважает духовенство…
Вечером, накануне отъезда, Стрипайтис опять пригласил Васариса. В комнате было насорено, картины, занавески и все украшения сняты, у двери стояло несколько ящиков, из мебели остались только столик и диван, на котором Стрипайтис должен был спать последнюю ночь. Было пусто и мрачно. Несмотря на это, на столе стояло вино, тарелка с бисквитами, коробка папирос. Оба ксендза сели на диван, и Стрипайтис налил рюмки. Он был заметно взволнован.
– Эх, Людас, – сказал он, чокнувшись с Васарисом, – один черт тебя разберет… Я тебя недавно узнал, а может, еще совсем не знаю, потому что ты вроде кота – мурчишь что-то про себя… Но я, брат, тебя полюбил. Ты не гляди, что я мужлан и грубиян, – сердце и у меня есть. Думаешь, мне это нипочем, что я рыжему голову проломил? Сначала было, ничего, а потом, как явился отец везти к больному, я прямо обмер. Всю ночь не спал, на стену лез… Но я умею держать себя в руках. Сквозь мое сало, брат, сердца не увидишь. Не то, что ты: чуть что – и сразу вспыхиваешь, как спичка… Баронессу вспоминаешь, а? Хе-хе-хе!.. Ничего, из-за нее, бестии, стоит и согрешить…
Васарис с удивлением слушал его. Стрипайтис отпил полрюмки и снова стал серьезным.
– Да, брат, жизнь проклятая! – продолжал он. – Думаешь, если у меня глупая, круглая физиономия, так я уж всем доволен? Думаешь, мне страх как приятно было отпускать бабам перец и селедку? А что поделаешь? Ведь иначе околеешь от скуки. Ты вот только первый год в приходе, а я уж шестой – все время в этом медвежьем углу со старым отупевшим настоятелем. Особенных талантов у меня нет, сидеть за книгами не хватает терпения, приходские дела надоели, вот я и ухватился за общественную работу. Все-таки хоть что-нибудь. Да и надо. Ксендз я плохой, но социалистов ненавижу, как чертей. Вот и работаю. Если бы не это, наверное бы запил, картежником стал, с девками путался. Ты и таких встретишь. И не торопись бросать в них камень. Куда бы ни шел путь ксендза, брат, ведет по нему необходимость.
– Мне кажется, – начал Васарис, почувствовав, что пора сказать что-нибудь, – мы не очень внимательно относимся к своим пастырским обязанностям. Без этого никакая борьба с социалистами не поможет. Вообще для священника не существует социалистов и никаких подразделений. Всех, кто нуждается в вере и в помощи церкви, она должна принимать одинаково.
– Повторяешь, брат, семинарскую мудрость… Легко сказать – пастырские обязанности, апостольское служение!.. А что, если не все мы пригодны к апостольскому служению, к выполнению пастырских обязанностей? Я вот вижу, что не гожусь, и если ты меня заставишь заниматься одной паствой, заранее говорю, что запью или начну бегать к девкам. А ты годишься? Правда, ты целыми часами торчишь в исповедальне, выслушиваешь болтовню глупых баб или шальных богомолок. Но долго ли это будет продолжаться? Дальше. Проповеди ты говорить не умеешь и никогда хорошо не научишься. Это не по твоей натуре. С посещением больных тоже, видно, не блестяще обстоит? Погоди, ты еще узнаешь, что такое занятия катехизисом. А евангельское попечение о бедных? Для всего этого, видишь ли, кроме доброй воли, требуется кое-что еще, чего у нас часто и не имеется. Оттого мы и бежим – одни в потребиловки, другие – в литературу, третьи – к рюмочке, четвертые – за юбками, словом, к чертям!.. Трудно, трудно выдержать в приходе! По-моему, тебе скоро приедятся книги и стихи. Беги, брат, из прихода! Что хочешь, делай, но беги! Если у тебя нет того, что требуется от пастыря, ты через несколько лет станешь таким же чурбаном, как я…
– Не все же погибают. На ком тогда держится вера в народе?
– Вера держится на потребности в вере, на традиции, на обрядах… Если бы народ пробавлялся лишь той верой, которую внушаем ему мы, он бы скоро совсем перестал верить. Конечно, есть и другие ксендзы. Ты съезди как-нибудь к шлавантскому батюшке. Увидишь такого ксендза, на котором вера держится.
Они засиделись до поздней ночи. Грубоватая речь Стрипайтиса своеобразно гармонировала с прямотой его мыслей. Васарис только удивлялся, открыв в нем словно бы другого человека.
Наутро приехали Жодялис и Борвикис на хороших лошадях, запряженных в большие телеги, и уложили имущество Стрипайтиса; сам он, плотно и тепло закутавшись в просторные ксендзовские одеяния, взобрался на сиденье, и подводы выехали со двора. Весь костельный персонал собрался проститься с ним. Настоятель и Васарис махали вслед шляпами, женщины утирали слезы, а Юле плакала навзрыд.
Пока ехали селом, все жители провожали их взглядами.
У окна пивной стоял Вингилас и удивлялся, что ксендза везут не кто иные, как Жодялис и Борвикис.
Вскоре ксендзу Васарису представился случай посетить шлавантского батюшку, о котором он слышал много раз. Случилось ему быть у больного в самом дальнем конце прихода, неподалеку от Шлавантай, и он решил сделать визит к соседу.
Шлавантай – небольшой приход тысячи в полторы душ, так что викария там не полагалось, и «батюшка» ухитрялся один выполнять все обязанности. Всю свою энергию, способности и силы он положил на то, чтобы построить прекрасный полукаменный, полукирпичный костел, которым гордился весь приход.
Потому ли, что на Васариса подействовали все слышанные рассказы, или почему еще, но при въезде в село на него приятно повеяло спокойствием и порядком. Базарная площадь, избы были опрятнее, нежели в других селах, кладбище и костельный двор обнесены красивой оградой, строения настоятельской усадьбы маленькие и уютные. Ни огромной риги, ни хлевов, ни злых собак во дворе.
Его встретил довольно пожилой, но еще крепкий статный ксендз, среднего роста, с лысиной на макушке и весь седой. Васарис сказал, кто он такой и что приехал с целью представиться соседу. Услышав это, «батюшка» несказанно обрадовался и протянул ему обе руки.
– А, ксендз Васарис из Калнинай! Слыхал, слыхал… Весьма приятно, что не забывают меня, старика. Гость в дом – бог в дом. Ну, пожалуйте. Надоело, поди, на телеге, – экий путь-то.
В доме все отличалось аскетической опрятностью и простотой. В зальце стояла софа для остающихся ночевать гостей, столик, жесткие стулья, образ Христа; в спальне, служившей и рабочей комнатой, – кровать с тощим тюфячком, большой, заваленный книгами стол и распятие над ним. В доме калнинского настоятеля тоже не было комфорта, но там царила скупость, а здесь строгий аскетизм, евангельская бедность.
Поговорили немного, и батюшка предложил гостю посмотреть костел. По чистому, выметенному двору они направились к главному входу, который не запирался целый день, и вошли внутрь. С первых же шагов Васарису бросилась в глаза чистота. На полу не было ни соринки, нигде ни пыли, ни паутины. В ризнице – образцовый порядок. Батюшка показал гостю всю немногочисленную, но тщательно содержавшуюся церковную утварь. Повсюду чувствовался зоркий глаз настоятеля и заботливый присмотр.
– Невелик и небогат мой приход, – говорил батюшка, открывая шкаф и столы, – но все необходимое, слава богу, есть. И на народ не могу посетовать. Добрый народ. У других, слыхать, и драки, и ссоры, и пьянство. А у нас мир и благодать.
Когда они вернулись в дом, настоятель усадил гостя на софу, сам сел на стул и стал расспрашивать, что слышно в Калнинай, так как сам никуда не ездил и к нему редко кто забредал. Васарис рассказал о своих первых впечатлениях, о последних событиях и отъезде ксендза Стрипайтиса. Батюшка слушал, не перебивая его, с озабоченным и сосредоточенным видом.
– Один бог ведает, что такое творится с этой общественной деятельностью и откуда эти раздоры, – заговорил он, когда Васарис кончил свой рассказ. – Я и не знаю, кто у меня в приходе социалисты, кто прогрессисты. Для меня они все дети, я всем им отец. Я одинаково пекусь обо всех, кто ко мне приходит. Кто не нуждается ни во мне, ни в церкви, это его дело. Мы, брат, насильно никого в веру не обращаем. Мы можем лишь привлекать людей светом, который возжигаем в своих костелах. Мы должны все свои силы, все помыслы сосредоточить на костеле: проповедовать достойным образом слово божье, толковать истины веры, учить любви к ближним, помогать бедным и сами быть образцами всех добродетелей. Остальное приложится. Это такой тяжелый труд, что на другое не остается ни времени, ни сил. А когда же заниматься самосовершенствованием – молитвой, учением?
Говоря это, батюшка постепенно оживился, даже разволновался. Васарису приятно было услышать из его уст некоторые собственные мысли и захотелось продолжить этот разговор.