Текст книги "В тени алтарей"
Автор книги: Винцас Миколайтис-Путинас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
– Однако церковь не отменяет целибата и, по-моему, хорошо делает. В женатом духовенстве не осталось бы ни творческого горения, ни фантазии, оно лишилось бы движущей силы. Сейчас в центре жизни духовенства стоит женщина, тогда бы ее место заняла жена. Нравственность духовенства стала бы выше, зато исчезли бы способность к творчеству, эластичность, гибкость ума. Церковь, как и всякая организация, эгоистична: она жертвует отдельной личностью во имя общины. Правда, она старается вознаградить ее – не слишком болезненно бичует согрешившего contra sextum[117]117
Против шестой заповеди (латинск.).
[Закрыть] и готова терпеть даже на высших ступенях иерархии людей сомнительной нравственности, покуда дело не доходит до публичного скандала. Слышали, Васарис, что было сказано давеча? Греши, но не будь отступником! Ибо, если ты не осел, то, совершая грех, ты творишь, и творчество твое идет в актив церкви.
– Почему при этом надо обязательно грешить? – усомнился Васарис.
– Не обязательно, но чаще всего так и случается. Если хочешь стать поэтом, тогда, брат, тебе не избежать испытания женщиной. Ты можешь вообразить себе Данте без Беатриче, Петрарку без Лауры, Гёте без Шарлотты, Христины, Ульрики, Мицкевича без Марыли? И так с любым поэтом. Не уйти, брат, от женщины и тебе. Погоди, погоди, я прочел несколько твоих стихотворений и нашел ключ к ним. Женщина! Да, брат, женщина в том или ином обличье. Не спорь, если бы ты не был священником, то, быть может, нашел бы и иные поэтические мотивы. Но теперь ты слеп и глух ко всему остальному. Живого в тебе осталось только то, что крепче всего сидит в мужском естестве, что всего стихийнее: влечение к женщине. И в этом спасение для всякого талантливого священника. Иначе можно задохнуться. Но здесь же таится и начало греха. Не воображай, что если перед тобой витает образ женщины, а ты в то же время смиренно носишь сутану, читаешь бревиарий и исповедуешь баб-богомолок, то будешь образцовым священником! Нет, брат, ты мечтаешь, ты мучаешься, ты бунтуешь, ты начинаешь ненавидеть свой сан. Иначе ты не поэт. И это тоже я заметил в твоих стихах. Потому я и верю в тебя. Не знаю еще, как ты кончишь. Главное, чтобы кончил не банально…
Хозяйка налила им кофе, и все трое еще некоторое время разбирали и обсуждали мысли капеллана. Люция едва могла скрыть свое удовольствие, а Васарис – пробудившиеся в нем разнородные чувства. Ксендз Лайбис, выпив свою чашку, взглянул на часы и поднялся уходить: приближалось время, когда он обещал быть дома. Ксендз Васарис остался еще на часок, хотя и ему пора было ехать.
Простившись с ксендзом Лайбисом, они больше не возвращались к прежней теме, хотя и чувствовали, что речи капеллана как бы сблизили обоих. Они думали, что капеллан имел в виду ее, Люцию, когда говорил о значении женщины в жизни священника и о женщине, которая присутствует в стихах Васариса. Им приятно было так думать.
– Скажите мне, ксендз Людас, одну вещь, – заговорила через некоторое время Люция. – Ведь мы с вами больше не дети: я замужняя женщина, вы ксендз, значит, нам можно поговорить в открытую. Ну, признайтесь, нравилась я вам раньше, любили вы меня хоть немножко?
– Неужели вы этого не замечали? – удивленно спросил он. – Да я, пока учился в семинарии, все время был болен вами. Я изобретал разные предлоги, чтобы убежать от вас, и все равно мне это плохо удавалось. А вы?
– Ах, зачем об этом спрашивать? Помните проводы и ваш сад? Я хотела, чтобы вы меня поцеловали, а вы меня оттолкнули.
– Какой же я тогда был дурак, и как потом ругал себя! Эх, да что там… Во мне было еще столько ребячества…
– А я-то принимала это за героизм, за проявление строгой духовной дисциплины. Я говорила себе: «Павасарелис не для меня». Может, это и к лучшему, что так получилось. Чем бы я стала для вас? Принадлежностью комфорта, удобной обстановкой? Или жизненным недугом, чем-то вроде рака?
– Какой смысл гадать об этом? Я все равно не мог оставить семинарию.
Они замолчали, ушли в воспоминания о таком недавнем и уже безвозвратном прошлом. Связанные суровым долгом, они перебирали эти воспоминания, но никто из них не решился задуматься о настоящем. Госпожа Бразгене старалась стать для мужа хорошей женой, но душевной близости между ними не было. Сердце влекло ее к Васарису, и ничем нельзя было заполнить образовавшуюся в нем пустоту. А Людас старался осмыслить свое отношение к Люции в свете рассуждений капеллана. Этого было довольно для того, чтобы дать больше воли чувствам и взглянуть на бывшую соседку пытливым взглядом.
Люция расцвела новой красотой. Она немного пополнела, отчего цвет лица у нее стал еще нежнее и красивее. Фигура ее, черты лица, все движения достигли полной гармонии. Она стала еще женственней, восприимчивей и наблюдательней, она все понимала, на все быстро откликалась. Васарису приятно было рассказывать ей о своих новых впечатлениях и наблюдениях, делиться с ней мыслями.
– Всего лишь три месяца, как я стал ксендзом, – говорил он взволнованным голосом, – и три недели викарием, а меня уж порой берет сомнение, не ошибся ли я относительно своего призвания. Знаете, бывают минуты, когда я не в состоянии подумать, что я ксендз, когда чувствую только бремя священства. Боюсь, что ксендз я лишь постольку, поскольку меня связывает одежда, формальные обязанности, дела, приход. Тяжелы для меня эти обязанности. Совершать богослужение я привык, но зато исповедывать и, особенно, читать проповеди – о, господи!.. Это мне-то проповедовать слово божье, поучать людей, обличать их заблуждения, приводить на путь истинный! Нет, это свыше моих сил! Не могу я… Слова застревают в горле. Сразу делают неестественным, фальшивым. Жалко, что ушел ксендз Лайбис. Интересно, что бы он на это сказал.
Люция слушала внимательно, с сочувствием во взгляде, но что она могла ответить ему? И он был благодарен ей за то, что она ничего не говорила, не пыталась рассеять его сомнения и не раздувала их. Васарис видел, что ей он казался таким же, каким самому себе.
Время было ехать, и он простился с Люцией. Они не говорили никаких чувствительных слов, но каждый из них знал, что другой будет с нетерпением ждать следующего свидания.
На улице Васарис встретил возвращавшегося домой Бразгиса. Доктор пожалел, что задержался на собрании в «Сохе» и не мог побыть с приятными гостями.
– Ну, как вы нашли Люце? Неплохо выглядит, а? – хвастливо спросил доктор.
– Что и говорить. Прекрасно. Лучше, чем в Клевишкисе.
– А скажите, ксендз Людас, что за тип ваш Стрипайтис и как он руководит обществом? Слышал я, что он кого-то там избил. Правда ли это? И потом на него собираются жаловаться. Ох, навредит он нам всем.
– Обо всем этом вам расскажет ваша супруга. Что касается общества, пришлите туда ревизора. До свидания, господин Бразгис, я должен спешить. Мне далеко ехать.
Бразгис пошел к жене, но Васарис не испытывал к нему никакой вражды. Так несходны были их чувства к Люции, что они не могли считать друг друга соперниками. Хотя муж Люции едва ли согласился бы с этим.
VIII
Городские впечатления помогли Васарису наконец взяться за перо. Слова ксендза Лайбиса влили в него бодрость, а свидание с Люце пробудило множество дремавших в душе воспоминаний и надежд.
Вернувшись с престольного праздника, он на другое же утро стал рыться в памяти в поисках темы и старался настроить себя на поэтический лад. К вечеру, когда все дела были кончены, Васарис заперся у себя и сел за стол. Но писание не клеилось. Он перебрал одну за другой приходившие в голову темы, и ни одна не взволновала его, не расшевелила воображения, не укладывалась в стихотворную форму. То же самое повторилось после ужина, – Васарис промучился еще два часа, пока не убедился окончательно, что в этот день стихи у него не получатся.
Да только ли в этот день? Нет, он давно уже не пишет, второй год, как перестал писать. Почему? Ведь он чувствует в себе способности, не умерла в нем и поэтическая мысль. Васарис тщетно искал ответа на вопрос, почему он не может писать. Он, пожалуй, нашел его лишь спустя много лет, когда стал пересматривать свою прошлую жизнь и творчество. И ответ был таков:
Писатель, поэт черпают энергию и материал для своего произведения из двух источников: из собственного «я» и из окружающей жизни. Но личность его должна быть самостоятельной и цельной, он должен воспринимать окружающую жизнь, действительность непосредственно, в полную меру. Поступив в семинарию в ту пору, когда его дарование едва только начало пробуждаться, Васарис был отрезан от мира и жизни и больше привыкал копаться в собственных чувствах и мыслях.
Эта оторванность от жизни и решение принять посвящение стоили ему большой внутренней борьбы. Поэтому и в семинарии, как ни беден был мир его мыслей и чувств, как ни однообразен материал творчества, как ни скудны темы, Васарис все-таки что-то писал, творил. После рукоположения в иподиаконы судьба его была решена, – он перестал сопротивляться одержавшему победу священству, затаил в самом укромном уголке души все, что осталось от его бунтарства, и присмирел. Он по-прежнему был далек от жизни, а когда кончились его боренья, замерли и чувства. О чем и как он мог писать?
Знакомств у него не было. Общественными делами он не интересовался, женской любви избегал, на природу привык смотреть лишь сквозь собственные чувства. О чем, что и как он мог писать? На религиозно-духовные темы? На какие же? Он не чувствовал склонности к аскетизму, над проблемами миросозерцания не задумывался, так как был слишком молод и собственных взглядов еще не выработал. Правда, в семинарии Васарис написал много «идейных» стихотворений, но они были такие плоские, незначительные, что позднее, набравшись опыта, он уже не мог возвратиться к этим темам. Его больше не удовлетворял ни велеречивый пафос, ни слащавый сентиментализм.
Когда он учился в семинарии, то из всей сокровищницы религиозной мысли для него был открыт лишь один глубокий источник и образец поэзии – библия. Но, увы, – рутина церковной обрядности и богословие сделали его нечувствительным к этой поэзии, да ее и толковали им совсем с другой точки зрения. С первых же дней, еще не понимая латыни, семинаристы все вместе, хором, автоматически заучивали в определенные часы псалмы Давида как молитвенные формулы. Внимание быстро притуплялось, и они редко следили за содержанием, смыслом. То же происходило позднее с чтением бревиария. Читать его следовало, пользуясь каждым свободным часом, быстро, а главное, устно – oraliter, и притом с чувством благоговения. А оно, если и возникало, то скорее как результат самого молитвенного действия, чем произносимых слов.
На уроках им толковали библию как божественное откровение, чаще всего говоря о символическом ее смысле, применительно к образу мистического тела божья – церкви, и руководствуясь догматическими или нравственными целями. Таким путем библейские метафоры, гиперболы, сравнения и все прочие приемы поэтического стиля или вовсе не затрагивались, или истолковывались в свете богословия. Никто не пытался перед семинаристами сорвать с библии трафарета священных формул и показать, что это плод не только божественного, но и поэтического вдохновения. Им чужды были эпическая сила Пятикнижия, экстаз Пророков, эротика Песни Песней, лирика Псалмов, фантастика Апокалипсиса.
До посвящения в иподиаконы Васарис был формирующийся мужчина и начинающий поэт. Он чувствовал, что священство – враг его личности, таланта, и сопротивлялся ему, как только мог. Но обстоятельства, которые привели его в семинарию, были сильнее, нежели это сопротивление. Семинарское воспитание год за годом загоняло его в тупик – и он наконец сдался. Но стал ли он священником всем сердцем, воспринял ли всеми помыслами и чувствами идеал апостольства? Сосредоточил ли всю свою душевную жизнь вокруг единственной высшей задачи священнослужения? Нет, на это он был неспособен. Он воспринял лишь форму без содержания.
В минуты душевной депрессии Васарис не мог даже думать о том, что он ксендз, а госпоже Бразгене признался в своих опасениях: не одни ли формальные обязанности и внешние обстоятельства связывают его со священством? Так оно и было. Васарис умерщвлял свою личность – и она могла сверкнуть лишь в минуты самозабвения, но уже была не в силах проявиться в творчестве. Он стал ксендзом без душевного огня, оттого и находил свои обязанности такими трудными. Несмотря на все рвение, он все делал, понукая себя или по инерции, по необходимости, которая сделала его ксендзом. Так о чем же и как он мог писать?
Однако такое душевное состояние не могло продолжаться долго. Выйдя из семинарии и окунувшись в жизнь – хоть и не очень бурную, но довольно разнообразную, он стал понемногу оживать и обретать себя. Он испытал кое-какие неудачи, встретился с кое-какими людьми, услышал кое-какие речи, и то, что пряталось в самых глубинных пластах души, стало подниматься на поверхность, подавать первые признаки жизни. И тогда в душе Васариса начался долгий процесс борьбы, схожий с тем, что он пережил ранее, но идущий в обратном направлении. В нем пробудился поэт, но и священник не хотел уступать свои права. Совесть его стала ареной мучительных конфликтов. С возобновлением борьбы он снова взялся за писание, но долго еще продолжал копаться в своих лишь чувствах; он тосковал об огромном мире, но долго еще не мог вступить в него.
Все это Людас Васарис понял много лет спустя, когда путь испытаний и борьбы был пройден. Тогда ему все показалось простым и естественным. Но в тот вечер, после поездки в Науяполис, ему еще неясна была причина собственного бессилия, и это угнетало его.
Прелат Гирвидас возлагал на него большие надежды, собирался помочь, ксендз Лайбис поразил его своими смелыми мыслями, а Люция согрела его омертвевшее сердце. А он-то, бессильный, холодный рифмоплет, без чувств и фантазии, неспособен выжать из себя ни единого стихотворения, которое бы доказало всем, а главное, ему самому, что он действительно может совершить то, чего от него ожидали.
Тревожные мысли одолевали Васариса, и он больше не мог усидеть в своей унылой комнате, – надел накидку, шляпу и, осторожно отворив дверь, выскользнул в сад. Близилась полночь. Ни у настоятеля, ни у Стрипайтиса в окнах не было света. Все село тонуло во мраке.
Нащупывая палкой тропинку, ксендз шел по саду. Он и сам не знал цели этой поздней прогулки. Ему просто хотелось двигаться, сделать что-нибудь необычное.
Сад был большой и примыкал с одной стороны к костельному двору, с другой – к тракту, по которому Васарис недавно ходил мимо усадьбы к озеру и к лесу.
Ночь была ветреная и темная. Шумели липы, груды опавших листьев шуршали под ногами. Боязно было углубляться в черную чащу сада, но эта боязнь, эта таинственность так щекотали нервы, обостряли все чувства, что молодой ксендз, будто влекомый какой-то непостижимой силой, шел все дальше и дальше.
Вот и костельный двор. Он толкнул калитку и вошел за ограду. Здесь было светлее, видны были силуэты лип, костел с высокой башней и красноватые блики в окне против алтаря.
В углу двора Васарис различил черный крест. Он знал, что там похоронен ксендз-настоятель, построивший костел. Васарису холодно стало при мысли об этой могиле и лежащем в ней настоятеле, но он усилием воли заставил себя пойти прямо туда. По телу у него бегали мурашки, он чувствовал на лице что-то липкое, но продолжал идти дальше, стиснув зубы.
Вот и могила, обнесенная железной оградой, крест и надгробная плита, на ней чуть виднеются золотые буквы. Снять шляпу, преклонить колени и прочесть «Requiem aeternam»[118]118
«Вечный покой» (латинск.).
[Закрыть]? Нет, он не снял шляпы, не преклонил коленей и не стал читать молитву.
Постояв немного, Васарис повернул обратно. Ветер остервенело рвал полы и пелерину накидки.
Если бы кто-нибудь увидел его, то сказал бы, что старый настоятель встал из могилы и идет поглядеть на места своей земной жизни. А это был только молодой ксендз, поэт Васарис, не находивший себе покоя в жуткую осеннюю ночь.
Он вернулся в сад, вышел через другую калитку на тракт и повернул к усадьбе. Это было чистое безрассудство. Что бы подумали люди, увидев его в такое время на пути к усадьбе? Быть может, злой дух гнался за ним, помутил его рассудок, разбудил в сердце греховные чувства?
Ксендз, как призрак, приближается к парку и жадным взором пронизывает его таинственный мрак. В ушах его звучат циничные слова Стрипайтиса:
«О, этот парк видал безумные оргии».
«Баронесса? Эх, должно быть, прожженная бестия!..»
Вот главная аллея, ведущая к дому. Что это? В одном окне свет. Это, конечно, ее окно. Что она делает в такое позднее время?
Ксендз приостановился на минуту, стараясь вспомнить ее. Вот она перед ним как въявь со своей обворожительной улыбкой, в белой манишке, в лаковых сапогах.
Теперь Васарис знает, куда идет. Туда, где увидел ее впервые. Он чувствует, что это глупо. Он может встретить кого-нибудь, на него могут напасть собаки из имения, его может застигнуть дождь. Но он вбил себе в голову дойти до этого места – и дойдет.
Холодный осенний ветер дует ему в лицо, так что дыхание спирает. Полы накидки и сутаны относит назад, ноги путаются в них. Но Васарис, подавшись вперед всем телом, идет все дальше и дальше. Ему доставляют своеобразное наслаждение борьба с ветром и это сумасбродное путешествие.
Будто бы и сумасбродное? Для него, священника, который должен делать каждый шаг со смыслом, во славу божью, это путешествие – великий подвиг, бунт против собственного бездействия, против самоунижения, против серой обыденщины, которая душит, убивает его.
Ему захотелось перевести дух.
В эту темную, ветреную октябрьскую ночь его воображение расправило одно крыло…
А может быть, это взор красивой хозяйки усадьбы влечет его, как преступника, к месту преступления? Нет, баронесса – это грех. Она хороша собой и пленительна, но не так, как Люция. Красота ее – одно из средств соблазна. Ее взгляд и улыбка отравлены греховными обещаниями.
Совесть ксендза Васариса грызет какой-то червячок. Почему, рассказывая Люции о своих калнинских впечатлениях, он ни словом не обмолвился о встрече с баронессой и предстоящем посещении усадьбы? Он сознавал, что смолчал умышленно. Почему?..
Вот и пригорок, с которого он наблюдал трех странных всадников. Сейчас все поля тонули в непроглядной тьме, но он видел, как стройный, белогрудый всадник галопом скакал через поле и птицей перелетел ров.
Ксендз зашагал с горы дальше. Вот дерево, мимо которого он шел, когда напугал лошадь баронессы. Ксендз остановился – и вся сцена возобновилась в его памяти.
Баронесса ускакала с улыбкой, а он еще некоторое время стоял на одном месте, будто в ожидании.
Здесь, под горой, ветер потише, зато еще сильнее чувствуется, как бушует он на вершине и повсюду вокруг. Жалобно шумит в ветвях деревьев, воет над озером, свистит во мраке полей.
Васарис стоит, не решаясь сдвинуться с места. Все его нервы натянуты, как струна. Слух и зрение до того обострены, что он различает множество голосов и тонов в этой шумной симфонии осенней ночи. Он видит множество образов и оттенки самой тьмы.
Наконец он поворачивает обратно.
Ветер толкает его в спину, задирает на голову пелерину, забегает вперед, дует в лицо и стремглав мчится дальше, к парку, к саду настоятеля, к спящему селу Калнинай.
Деревья парка шумят об уютной близости жилья. В окне дома не видно больше света: госпожа баронесса захлопнула любовный роман, велела горничной унести пятисвечный канделябр, повернулась на другой бок и уснула на мягкой постели.
Ксендз вошел в сад настоятеля.
Нервы у него успокоились, он ощущает страшную усталость и отдыхает, опершись на ограду, довольный благополучно законченным походом.
Потом идет домой, с трудом нащупывая тропинку в темном саду.
Теперь Васарис не замечает уныния своих комнат. Если бы его бедное жилье превратилось в хоромы, устланные мягкими коврами, украшенные драгоценными произведениями искусства, он бы не заметил и этого.
Засыпая, он подумал, что когда пойдет в усадьбу, то будет разговаривать с госпожой Райнакене, как с доброй знакомой, потому что два раза уж встретился с ней на дороге.
IX
Вскоре после этого барон Райнакис зашел к калнинскому настоятелю, а на другой день все три ксендза получили от баронессы приглашение на чашку чая. Настоятель Платунас терпеть не мог эти визиты, но считал крайне необходимым поддерживать хорошие отношения с помещиком.
– Ничего не попишешь, придется отбывать барщину, – говорил он ксендзу Стрипайтису. – Управляющий и эконом совсем по-другому разговаривают, когда видят, что мы бываем у барона. Вот и выгодно. Иначе зачем бы мне туда ходить!
– Конечно, все дело в бароне, – соглашался Стрипайтис. – Православный или лютеранин – один черт. Он, может, и сам не стал бы водить с нами знакомство, но баронесса, ксендз настоятель, как никак усердная католичка. Ничего не скажешь: религиозные традиции глубоко укоренились в польской аристократии. А вообще-то я нисколько не верю в ее добродетельность.
– И аристократка она сомнительная. Сейчас, конечно, барыня, но родом не бог весть какая знатная. Управляющий мне однажды сказал, что до замужества баронесса была обыкновенной актрисой в варшавском кафешантане. Приехал барон покутить в Варшаву, а полячка и опутала его. Такие умеют. Вот вам и аристократка…
– Чем знатнее аристократ, тем скандальнее репутация жены, – рассуждал Стрипайтис. – Случается, что князья женятся не только на кафешантанных актрисах, а и на цирковых акробатках. В кафешантане хоть одни ноги показывают, а в цирке они, бестии, совсем нагишом выламываются.
Настоятель сплюнул от негодования и поправил:
– Не нагишом, – это законом воспрещается. Должно быть, обтягиваются особым трико.
– Не все ли равно! Издали кажутся голыми.
– Сам, что ли, видал?
– Вот и видал. Меня ведь рукоположили в ксендзы не где-нибудь, а в самой Варшаве. У нас тогда епископа не было. Вот меня один тамошний собрат и затащил. Побывали и в кафешантане и в цирке. Так, знаешь, ксендз настоятель, на другой день пришлось исповедаться… Кто таких девок никогда не видел – дьявольски действует… Эх, что это я разболтался! Вон Васарис уж рассердился.
– А вы как? Тоже хотите пойти в гости? – обратился настоятель к Васарису.
– Хочешь не хочешь, а если приглашают, то отказываться неучтиво, – резко ответил Васарис. Он уже начал испытывать недоброе чувство к настоятелю.
– Да вы и незнакомы.
– Так познакомимся. В конце концов не совсем и незнакомы. Недавно я встретил их всех, когда они катались верхом. Вот и познакомились.
– Время у вас есть, вы и любите прогуливаться в одиночку. Хе-хе…
Васарис вспыхнул и, еле сдерживаясь, сказал дрожащим голосом:
– Извините, но вы в который уж раз попрекаете меня каким-то особенным свободным временем! Я, кажется, выполняю свои обязанности наравне с другими. Может, и больше других делаю. Исповедовать приходится почти мне одному…
– Мы и вдвоем справлялись, когда вас не было, – проворчал настоятель.
– Тогда, пожалуйста, напишите об этом в курию. Как только получу другое назначение, уеду в тот же день без всякого сожаления. – Не дожидаясь ответа, Васарис встал из-за стола и вышел, едва сдерживая желание хлопнуть дверью так, чтобы окна зазвенели.
На этот раз он овладел собой, хотя у него грудь распирало от злости на придирчивого, мелочного, скупого, неотесанного настоятеля, всегда готового оскорбить ни с того, ни с сего. На этот раз он овладел собой, у него хватило терпения, но надолго ли?
Этот маленький инцидент испортил Васарису настроение перед самым визитом в усадьбу. Он выбежал из комнаты прежде, чем было условлено, когда и как они отправятся туда. Но позовут ли его настоятель со Стрипайтисом? Он решил ни о чем не спрашивать и в компанию не навязываться. Если не позовут, пусть идут вдвоем. Он и сам найдет дорогу.
Баронесса пригласила к пяти часам, времени осталось немного, и Васарис начал собираться. Он старательно начистил сапоги, надел новую сутану, манжеты и, в знак особого щегольства – пристегивающийся спереди воротничок.
Пока он собирался, злость его на Платунаса не унялась, а только приняла иное направление. Хорошо же! Настоятель и Стрипайтис оскорбляют его, презирают и даже не приглашают пойти вместе? Ну и пусть! Он найдет дорогу и один. Он сумеет произвести лучшее впечатление, чем настоятель и Стрипайтис! Он повеселел, представив себе, как будет разговаривать с баронессой и как будут неприятно удивлены оба старших ксендза.
Однако незадолго до пяти зашел Стрипайтис и пригласил его идти вместе. Неудобно будет, если он явится позже. Придется объяснять в чем дело… Вообще ксендзы должны действовать единодушно, нельзя показывать, что между ними происходят какие-то недоразумения. Васарис согласился, но досада его не убывала, и он всю дорогу твердил себе, что должен заслужить благосклонность баронессы, точно это было бы самой страшной местью настоятелю.
В передней барского дома их встретила бойкая горничная, приняла у них накидки и попросила в гостиную. Господин барон и госпожа баронесса сейчас выйдут.
Гостиная была огромная комната, почти зал, слабо освещенная осенними сумерками и потому довольно мрачная. Три ксендза не знали, что и делать в этой темноте. Настоятель больше привык расхаживать по гумну и скотному двору, чем по гостиным, и с первого же шага запнулся ногой за ковер и едва не опрокинул стул. Васарис тоже не привык к барским гостиным и, несмотря на всю свою решимость, робел и волновался в ожидании встречи с хозяйкой. Непринужденнее всех, кажется, чувствовал себя ксендз Стрипайтис. Он по своей толстокожести нигде и никого не стеснялся и не задумывался о своих манерах. Он походил по комнате вдоль и поперек, удостоверился, что печь натоплена, осмотрел картины, перебрал все ноты на фортепиано, потом сел в кресло возле столика, закинул ногу на ногу и закурил папиросу.
Вскоре отворилась боковая дверь, и вошел барон.
– А, Reverendissimi![119]119
Уважаемые (итал.).
[Закрыть] – воскликнул он и, раскрыв объятия, подошел к гостям. – Mille excuses, mille excuses! On vous laisse seuls dans les ténèbres!..[120]120
Тысяча извинений! Вас оставили в темноте (франц.).
[Закрыть] Это потому, почтеннейший господин настоятель, что уже осень. Der Sommer mag verwelken, das Jahr verweh'n[121]121
Лето увядает, пролетает год (нем.).
[Закрыть], как поет моя жена. Ну, как вы себя чувствуете, господин настоятель? – спросил он уже по-русски.
Барон имел странную привычку мешать все языки, какие только знал, не задумываясь о том, понимают его собеседники или нет. Поздоровавшись с настоятелем, он повернулся к Стрипайтису.
– Quelle marque de cigarettes est-ce que vous fumez, Monsieur l'abbé? Darf ich Sie Bitten von den meinigen zu versuchen? Ce sont les cigarettes de qualité…[122]122
Какие папиросы вы курите, господин аббат? (франц.) Могу я вам предложить свои? (нем.) Это хороший сорт (франц.).
[Закрыть] Ну, как дела?
Ксендз Стрипайтис сунул барону руку для пожатия; из всей его речи он понял только слово «сигареты» и замотал головой:
– Нет, сигар я не курю. Очень воняют.
– Воняют? Воняют? Qu'est-ce que ça veut dire?[123]123
Что это значит? (франц.)
[Закрыть] – Барон удивленно поглядел по сторонам и, заметив стоящего у окна Васариса, бросился к нему, снова раскрыв объятия:
– Ah, le voilà! Mon cher ami, madame la baronne sera très contente de vous voir ici.[124]124
А, вот и он. Госпожа баронесса рада будет увидеть вас здесь, друг мой (франц.).
[Закрыть]
– Извините, господин барон, к сожалению, я не знаю французского языка, – сказал Васарис.
– Вы не знаете французского языка? Ничего, mon ami. Я и сам не люблю его. Не люблю, не люблю!.. А ваша фамилия Вазари? Да? Parla italiano?[125]125
Вы говорите по-итальянски? (итал.)
[Закрыть] Ведь ваша фамилия Вазари?
– Васарис.
– Вы, должно быть, итальянец, Reverendissime!
– Нет, господин барон. Я литовец. Фамилия у меня чисто литовская. Есть такой месяц – februarius.
– А вы знаете, кто был Вазари? Нет?.. Вазари был первый историк итальянского искусства. Жил в эпоху Возрождения… Поэтому я, как только услышал вашу фамилию, сразу ее запомнил. Вот вам, господа, – обратился он уже ко всем троим, – новое доказательство того, как красив литовский язык. Потому что итальянский язык, господа… – и барон пустился в филологические рассуждения о звучности, богатстве и древности языков. Гости помогали ему, когда вопрос касался латинского или литовского языков.
Горничная зажгла большую красивую лампу на столе, за которым сидели гости, и два больших канделябра в обоих концах комнаты. Сразу стало уютнее и веселее.
Снова отворилась дверь, и на этот раз появились баронесса и госпожа Соколина. С настоятелем и ксендзом Стрипайтисом они были давно знакомы, а Васариса запомнили после встречи на дороге. Воспоминание об этом «променаде» и послужило первой темой разговора.
Увидев в дверях гостиной баронессу, Васарис был ошеломлен и не мог надивиться на произошедшую в ней перемену. Он так легко вызывал в воображении ее образ, что, кажется, узнал бы ее везде и всегда. А тут едва поверил своим глазам. Он, конечно, знал, что увидит ее одетой по-другому, потому что барыни не ходят дома в мужских костюмах для верховой езды, но такой разительной перемены не ожидал. Ему показалось, что изменился не только наряд, но и сама женщина была другая.
Он увидел тонкую высокую даму, гораздо выше Люце, а может быть, и красивее ее. Она шла легкой, грациозной походкой, надменно подняв голову и чуть-чуть улыбаясь. Волосы ее были завиты и уложены в замысловатую прическу; в ушах висели драгоценные серьги. Черное платье было без всяких украшений, но очень элегантное. Ксендзам оно показалось диковинным, потому что было с большим вырезом на груди, и каждый раз, когда баронесса поворачивала голову, одно плечо совершенно обнажалось. А когда она немного наклонялась вперед, ксендзы должны были из чувства стыдливости немедленно обращать взоры куда-нибудь в сторону, а мысли – на возвышенные, небесные предметы. Но наиболее злокозненным было то, что на шее у баронессы висел на тонкой цепочке крохотный золотой крестик, спускавшийся ровно до того места, на которое достаточно было взглянуть, чтобы подвергнуться величайшему искушению.
Пожалуй, никто бы не поверил, что эта важная, элегантная барыня могла надевать пестрые клетчатые штаны и лаковые сапожки, что она могла носиться верхом на коне по полям и перескакивать рвы. И однако это была она. Васарис узнал ее только по глазам и улыбке, которой она одарила его в прошлый раз на прощание, а в этот – при встрече.
Одна эта улыбка и ободрила молодого ксендза, иначе бы он не знал, как приблизиться к такой важной даме, о чем говорить с ней.
Но глаза и улыбка баронессы обладали тем особенным свойством, что каждый, не совсем бесчувственный мужчина старался перед ней не ударить лицом в грязь и показать себя с самой выгодной стороны. Поэтому, где бы не появлялась баронесса, у нее никогда не было недостатка в мужском обществе. Но в этот вечер один лишь Васарис испытал на себе это необыкновенное свойство ее улыбки.