Текст книги "Полное собрание рассказов в одном томе."
Автор книги: Василий Шукшин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
вроде – вот она, в руках, а не тут то было. – Никитич настроился было
поговорить, как обычно с городскими – позаковыристей, когда внимательно
слушают, когда слушают и переглядываются меж собой, а какой нибудь
возьмет да еще в тетрадку карандашиком чего нибудь запишет. А Никитич
может рассуждать таким манером хоть всю ночь – только развесь уши. Свои
бы, деревенские, бо́талом обозвали, а эти слушают. Приятно. И сам иногда
подумает о себе: складно выходит, язви тя. Такие турусы разведет, что тебе поп
раньше. И леси́ны то у него с душой: не тронь ее, не секи топором зазря, а то
засохнет, а засохнет, сам засохнешь – тоска навалится и засохнешь, и не
догадаешься, отчего тоска такая. – Или вот: понаедут из города с ружьями и
давай направо налево: трах бах! – кого попало: самку – самку, самца – самца,
лишь бы убить. За такие дела надо руки выдергивать. Убил ты ее, медведицу, а
у ей двое маленьких. Подохнут. Поганое дело – душу на зверье тешить. Вот те
и доля – ты говоришь, – продолжал Никитич.
Только парню не хотелось слушать. Подошел к окну, долго
всматривался в темень. Сказал, как очнулся:
– Все равно весна скоро.
– Придет, никуда не денется. Садись. Закусим, чем бог послал.
Натаяли в котелке снегу, разбавили спирт, выпили. Закусили
мерзлым салом. Совсем на душе хорошо сделалось. Никитич подкинул в
камелек. А парня опять потянуло к окну. Отогрел дыханием кружок на стекле и
все смотрел и смотрел в ночь.
– Кого ты щас там увидишь? – удивился Никитич. Ему
хотелось поговорить.
– Воля, – сказал парень. И вздохнул. Но не грустно вздохнул. И
про волю сказал – крепко, зло и напористо. Откачнулся от окна.
– Дай еще выпить, отец. – Расстегнул ворот черной сатиновой
рубахи, громко хлопнул себя по груди широкой ладонью, погладил. – Душа
просит.
– Поел бы, а то с голодухи то развезет.
– Не развезет. Меня не развезет. – И ласково и крепко приобнял
старика за шею. И пропел:
А в камере смертной,
Сырой и холодной,
Седой появился старик…
И улыбнулся ласково. Глаза у парня горели ясным, радостным
блеском.
– Выпьем, добрый человек!
– Наскучал один то, – Никитич тоже улыбнулся. Парень все
больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть.
– Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге – поганое дело.
– Не пропадем, отец. Еще поживем!
И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда то
далеко далеко и опять «остыли». И непонятно было, о чем он подумал, как
будто что то вспомнил. Но вспоминать ему это «что то» не хотелось.
Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой.
Пожевал сала. Закурил. Встал – не сиделось. Прошелся широким шагом по
избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда то далеко
засмотрелся.
– Охота жить, отец.
– Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А уж мне скоро…
– Охота жить! – упрямо, с веселой злостью повторил большой
красивый парень, не слушая старика. – Ты ее не знаешь, жизнь. Она… –
Подумал, стиснул зубы: – Она – дорогуша. Роднуля моя.
Захмелевший Никитич хихикнул:
– Ты про жись, как все одно про бабу.
– Бабы – дешевки. – Парня накаляло какое то упрямое, дерзкое,
радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому теперь хотелось
его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать.
– Бабы, они… конечно. Но без них тоже…
– Возьмем мы ее, дорогушу, – парень выкинул вперед руки,
сжал кулаки, – возьмем, милую, за горлышко… Помнишь Колю? Забыла? –
Парень с кем то разговаривал и очень удивился, что его «забыли». – Колю то!..
А Коля помнит тебя. Коля тебя не забыл. – Он не то радовался, не то собирался
кому то зло мстить. – А я – вот он. Прошу, мадам, на пару ласковых. Я не
обижу. Но ты мне отдашь все. Все! Возьму!..
– Правда, што ли, баба так раскипятила? – спросил удивленный
Никитич.
Парень тряхнул головой:
– Эту бабу зовут – воля. Ты тоже не знаешь ее, отец. Ты – зверь,
тебе здесь хорошо. Ты не знаешь, как горят огни в большом городе. Они манят.
Там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и
очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я
здесь? Понимаешь?
– Не навечно же ты здесь…
– Не понимаешь. – Парень говорил серьезно, строго. – Я
должен быть там, потому что я никого не боюсь. Я не боюсь смерти. Значит,
жизнь – моя.
Старик качнул головой:
– Не пойму, паря, к чему ты?
Парень подошел к нарам, налил в стаканы. Он как будто сразу
устал.
– Из тюрьмы бегу, отец, – сказал без всякого выражения. –
Давай?
Никитич машинально звякнул своим стаканом о стакан парня.
Парень выпил. Посмотрел на старика… Тот все еще держал стакан в руке.
Глядел снизу на парня.
– Что?
– Как же это?
– Пей, – велел парень. Хотел еще закурить, но пачка оказалась
пустой. – Дай твоего.
– У меня листовуха.
– Черт с ней.
Закурили. Парень присел на чурбак, ближе к огню.
Долго молчали.
– Поймают вить, – сказал Никитич. Ему не то что жаль стало
парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем.
И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают – и все, все псу под
хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? – Зря,
– сказал он трезво.
– Чего?
– Бежишь то. Теперь не ранешное время – поймают.
Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился.
Подкинул в камелек полено.
– Надо бы досидеть… Зря.
– Перестань! – резко оборвал парень. Он тоже как то странно
отрезвел. – У меня своя башка на плечах.
– Знамо дело, – согласился Никитич. – Далеко идти то?
– Помолчи пока.
«Мать с отцом есть, наверно, – подумал Никитич, глядя в
затылок парню. – Придет – обрадует, сукин сын».
Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и
набил снова. Парень все смотрел на огонь.
– Деревня твоя – райцентр или нет? – спросил он, не
оборачиваясь.
– Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст.
Пропадешь ты. Зимнее дело – по тайге…
– Дня три поживу у тебя – наберусь силенок, – не попросил,
просто сказал.
– Живи, мне што. Много, видно, оставалось – не утерпел?
– Много.
– А за што давали?
– Такие вопросы никому никогда не задавай, отец.
Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся
и закашлялся. Сказал, кашляя:
– Мне што!.. Жалко только. Поймают…
– Бог не выдаст – свинья не съест. Дешево меня не возьмешь.
Давай спать.
– Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят, – трубу
закрыть. А то замерзнем к утру.
Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что
положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял,
осмотрел, повесил.
– Старенькое.
– Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под
себя, а куфайку то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К
утру все одно выстынет.
Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул.
– Маленький Ташкент, – к чему то сказал он. – Не боишься
меня, отец?
– Тебя то? – изумился старик. – А чего тебя бояться?
– Ну… я ж лагерник. Может, за убийство сидел.
– За убивство тебя бог накажет, не люди. От людей можно
побегать, а от его не уйдешь.
– Ты верующий, что ли? Кержак, наверно?
– Кержак!.. Стал бы кержак с тобой водку пить.
– Это верно. А насчет боженек ты мне мозги не… Меня тошнит
от них. – Парень говорил с ленцой, чуть осевшим голосом. – Если бы я
встретил где нибудь этого вашего Христа, я бы ему с ходу кишки выпустил.
– За што?
– За што?.. За то, что сказки рассказывал, врал. Добрых людей
нет! А он – добренький, терпеть учил. Паскуда! – Голос парня снова стал
обретать недавнюю крепость и злость. Только веселости в голосе уже не было.
– Кто добрый?! Я? Ты?
– Я, к примеру, за свою жись никому никакого худа не сделал…
– А зверей бьешь! Разве он учил?
– Сравнил хрен с пальцем. То – человек, а то – зверь.
– Живое существо – сами же трепетесь, сволочи.
Лица парня Никитич не видел, но оно стояло у него в глазах –
бледное, с бородкой; дико и нелепо звучал в теплой тишине избушки свирепый
голос безнадежно избитого судьбой человека с таким хорошим, с таким
прекрасным лицом.
– Ты чего рассерчал то на меня?
– Не врите! Не обманывайте людей, святоши. Учили вас
терпеть? Терпите! А то не успеет помолиться и тут же штаны спускает – за
бабу хляет, гадина. Я бы сейчас нового Христа выдумал: чтоб он по морде учил
бить. Врешь? Получай, погань!
– Не поганься! – строго сказал Никитич. – Пустили тебя, как
доброго человека, а ты лаяться начал. Обиделся – посадили! Значит, было за
што. Кто тебе виноват?!
– М м. – Парень скрипнул зубами. Промолчал.
– Я не поп, и здесь тебе не церква, чтобы злобой своей харкать.
Здесь – тайга: все одинаковые. Помни это. А то и до воли своей не добежишь –
сломишь голову. Знаешь, говорят: молодец – против овец, а спроть молодца –
сам овца. Найдется и на тебя лихой человек. Обидишь вот так вот – ни за што
ни про што, он тебе покажет, где волю искать.
– Не сердись, отец, – примирительно сказал парень. –
Ненавижу, когда жить учат. Душа кипит! Суют в нос слякоть всякую, глистов:
вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу! – почти крикнул. – Не буду так
жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем
выдумывать?! – Парень привстал на локоть; смутно – пятном – белело в
сумраке, в углу, его лицо, зло и жутковато сверкали глаза.
– Поостынешь маленько, поймешь: не было бы добрых людей,
жись ба давно остановилась. Сожрали бы друг друга или перерезались. Это
никакой меня не Христос учил, сам так щитаю. А святых – это верно: нету. Я
сам вроде ничо? – никто не скажет: плохой или злой там. А молодой был…
Недалеко тут кержацкий скит стоял, за согрой, семья жила: старик со старухой
да дочь ихная годов двадцати. Они, может, не такие уж старые были, старики
то, а мне казалось тогда – старые. Они потом ушли куда то. Ну, дак вот: была у
их дочь. Все божественные, спасу нет: от людей ушли, от греха, дескать,
подальше. А я эту дочь то заманил раз в березник и… это… ла ла с ей.
Хорошая девка была, здоровая. До ребенка дело дошло. А уж я женатый был…
– А говоришь, худого ничего не делал?
– Вот и выходит, што я не святой. Я не насильничал, правда,
лаской донял, а все одно… дитя то пустил по свету. Спомнишь – жалко.
Большой уж теперь, материт, поди.
– Жизнь дал человеку – не убил. И ее, может, спас. Может, она
после этого рванула от них. А так довели бы они ее своими молитвами:
повесилась бы на суку где нибудь, и все. И мужика бы ни разу не узнала.
Хорошее дело сделал, не переживай.
– Хорошее или плохое, а было так. Хорошего то мало, конешно.
– Там еще осталось?
– Спиртяги? Есть маленько. Пей, я не хочу больше.
Парень выпил. Опять крякнул. Не стал закусывать.
– Много пьешь то?
– Нет, это… просто перемерз. Пить надо не так, отец. Надо
красиво пить. Музыка… Хорошие сигареты, шампанское… Женщины. Чтоб
тихо, культурно. – Парень опять размечтался, лег, закинул руки за голову. –
Бардаки презираю. Это не люди – скот. М м, как можно красиво жить! Если я
за одну ночь семь раз заигрывал с курносой – так? – если она меня гладила
костлявой рукой и хотела поцеловать в лоб, – я устаю. Я потом отдыхаю. Я
наслаждаюсь и люблю жизнь больше всех прокуроров, вместе взятых. Ты
говоришь – риск? А я говорю – да. Пусть обмирает душа, пусть она дрожит,
как овечий хвост, – я иду прямо, я не споткнусь и не поверну назад.
– Ты кем работал до этого? – поинтересовался Никитич.
– Я? Агентом по снабжению. По культурным связям с
зарубежными странами. Вообще я был ученый. Я был доцентом на тему: «Что
такое колорадский жук и как с ним бороться». – Парень замолчал, а через
минуту сонным голосом сказал: – Все, отец… Я ушел.
– Спи.
Никитич пошуровал короткой клюкой в камельке, набил
трубочку и стал думать про парня. Вот тебе и жизнь – все дадено человеку:
красивый, здоровый, башка вроде недурная… А что? Дальше что? По лесам
бегать? Нет, это город их доводит до ручки. Они там свихнулись все. Внуки
Никитича – трое – тоже живут в большом городе. Двое учатся, один работает,
женат. Они не хвастают, как этот, но их тянет в город. Когда они приезжают
летом, им скучно. Никитич достает ружья, водит их в тайгу и ждет, что они
просветлеют, отдохнут душой и проветрят мозги от ученья. Они притворяются,
что им хорошо, а Никитичу становится неловко: у него больше ничего нет, чем
порадовать внуков. Ему тяжело становится, как будто он обманул их. У них на
уме город. И этот, на нарах, без ума в город рвется. На его месте надо уйти
подальше, вырыть землянку и лет пять не показываться, если уж сидеть
невмоготу стало. А он снова туда, где на каждом шагу могут за шкирку взять.
И ведь знает, что возьмут, а идет. Что за сила такая в этом городе! Ну ладно, я
– старик, я бывал там три раза всего, я не понимаю… Согласен. Там весело и
огней много. Но раз я не понимаю, так я и не хаю. Охота – там? На здоровье. А
мне здесь хорошо. Но так получается, что они приходят оттуда и нос воротят:
скучно, тоска. Да присмотрись хорошенько! Ты же увидеть то ничего не успел,
а уж давай молоть про свой город. Да ты возьми приглядись для интереса! А
потом подумай: много ты про жизнь знаешь или нет? Вы мне – сказки про
город?.. А если я начну рассказывать, сколько я знаю! Но меня не слушают, а
на вас глаза пялят – городской. А мне хрен с тобой, что ты городской, что ты
штиблетами по тротуару чиркаешь – форсите. Дофорсился вот: отвалили лет
пятнадцать, наверно, за красивую то жизнь. Магазин, наверно, подломил, не
иначе. Шиканул разок – и загремел. И опять на рога лезет. Сам! Это уж, значит,
не может без города. Опять на какой нибудь магазин нацелился.
«Шампанское…» А откуда оно, шампанское то, возьмется? Дурачье… Сожрет
он вас, город, с костями вместе. И жалко дураков, и ничего сделать нельзя. Не
докажешь.
Дрова в камельке догорели. Никитич дождался, когда
последние искорки умерли в золе, закрыл трубу, погасил фонарь, лег рядом с
парнем. Тот глубоко и ровно дышал, неловко подвернув под себя руку. Даже
не шевельнулся, когда Никитич поправил его руку.
«Намаялся, – подумал Никитич. – Дурило… А кто заставляет?
Эх, вы!»
…За полночь на улице, около избушки, зашумели.
Послышались голоса трех мужчин.
Парень рывком привстал – как не спал. Никитич тоже
приподнял голову.
– Кто это? – быстро спросил парень.
– Шут их знает.
Парень рванулся с нар – к двери, послушал, зашарил рукой по
стене – искал ружье. Никитич догадался.
– Ну ка, не дури! – прикрикнул негромко. – Хуже беды
наделаешь.
– Кто это? – опять спросил парень.
– Не знаю, тебе говорят.
– Не пускай, закройся.
– Дурак. Кто в избушке закрывается. Нечем закрываться то.
Ложись и не шевелися.
– Ну дед!..
Парень не успел досказать. Кто то поднялся на крыльцо, искал
рукой скобку. Парень ужом скользнул на нары, успел шепнуть:
– Отец, клянусь богом, чертом, дьяволом: продашь… Умоляю,
старик. Век…
– Лежи, – велел Никитич.
Дверь распахнулась.
– Ага! – весело сказал густой бас. – Я же говорил: кто то есть.
Тепло! Входите!
– Закрывай дверь то! – сердито сказал Никитич, слезая с нар. –
Обрадовался – тепло! Раскорячься пошире – совсем жарко будет.
– Все в порядке, – сказал бас. – И тепло, и хозяин приветливый.
Никитич засветил фонарь.
Вошли еще двое. Одного Никитич знал: начальник районной
милиции. Его все охотники знали: мучил охотничьими билетами и заставлял
платить взносы.
– Емельянов? – спросил начальник, высокий упитанный
мужчина лет под пятьдесят. – Так?
– Так, товарищ Протокин.
– Ну, вот!.. Принимай гостей.
Трое стали раздеваться.
– Пострелять? – не без иронии спросил Никитич. Он не любил
этих наезжающих стрелков: только пошумят и уедут.
– Надо размяться маленько. А это кто? – Начальник увидел
парня на нарах.
– Иолог, – нехотя пояснил Никитич. – От партии отстал.
– Заблудился, что ли?
– Но.
– У нас что то неизвестно. Куда шли, он говорил?
– Кого он наговорит! – едва рот разевал: замерзал. Спиртом
напоил его – щас спит как мертвый.
Начальник зажег спичку, поднес близко к лицу парня. У того не
дрогнул ни один мускул. Ровно дышал.
– Накачал ты его. – Спичка начальника погасла. – Что же у нас
то ничего не известно?
– Может, не успели еще сообщить? – сказал один из
пришедших.
– Да нет, видно, долго бродит уже. Не говорил он, сколько один
ходит?
– Нет, – ответствовал Никитич. – Отстал, говорит. И все.
– Пусть проспится. Завтра выясним. Ну что, товарищи: спать?
– Спать, – согласились двое. – Уместимся?
– Уместимся, – уверенно сказал начальник. – Мы прошлый раз
тоже впятером были. Чуть не загнулись к утру: протопили, да мало. А мороз
стоял – под пятьдесят.
Разделись, улеглись на нарах. Никитич лег опять рядом с
парнем.
Пришлые поговорили еще немного о своих районных делах и
замолчали.
Скоро все спали.
…Никитич проснулся, едва только обозначилось в стене
оконце. Парня рядом не было. Никитич осторожно слез с нар, нашарил в
карманах спички. Еще ни о чем худом не успел подумать. Чиркнул спичкой…
Ни парня, ни фуфайки его, ни ружья Никитича не было. Неприятно сжало под
сердцем.
«Ушел. И ружье взял».
Неслышно оделся, взял одно ружье из трех, составленных в
углу, пощупал в кармане патроны с картечью. Тихо открыл дверь и вышел.
Только только занимался рассвет. За ночь потеплело. Туманная
хмарь застила слабую краску зари. В пяти шагах еще ничего не было видно.
Пахло весной.
Никитич надел свои лыжи и пошел по свежей лыжне, четко
обозначенной в побуревшем снегу.
– Сукин ты сын, варнак окаянный, – вслух негромко ругался он.
– Уходи, пес с тобой, а ружье то зачем брать? Што я тут без ружья делать
стану, ты подумал своей башкой? Што я, тыщи, што ли, большие получаю –
напасаться на вас на всех ружьями? Ведь ты же его, поганец, все равно
бросишь где нибудь. Тебе лишь бы из тайги выйти. А я сиди тут, сложа ручки,
без ружья. Ни стыда у людей, ни совести.
Помаленьку отбеливало. День обещал быть пасмурным и
теплым.
Лыжня вела не в сторону деревни.
– Боишься людей то? Эх, вы… «Красивая жись». А последнее
ружьишко у старика взять – это ничего, можно. Но от меня ты не уйде ошь,
голубчик. Я вас таких семерых замотаю, хоть вы и молодые.
Зла большого у старика не было. Обидно было: пригрел
человека, а он взял и унес ружье. Ну не подлец после этого!
Никитич прошел уже километра три. Стало совсем почти
светло; лыжня далеко была видна впереди.
– Рано поднялся. И ведь как тихо сумел!
В одном месте парень останавливался закурить: обочь лыжни
ямка – палки втыкал. На снегу крошки листовухи и обгоревшая спичка.
– И кисет прихватил! – Никитич зло плюнул. – Вот поганец так
поганец! – Прибавил шагу.
Парня Никитич увидел далеко в ложбине, внизу. Шел парень
дельным ровным шагом, не торопился, но податливо. За спиной – ружье.
– Ходить умеет, – не мог не отметить Никитич. Свернул с
лыжни и побежал в обход парню, стараясь, чтоб его скрывала от него вершина
длинного отлогого бугра. Он знал, где встретит парня: будет на пути у того
неширокая просека. Он пройдет ее, войдет снова в чащу… И тут его встретит
Никитич.
– Щас я на тебя посмотрю, – не без злорадства приговаривал
Никитич, налегая вовсю на палки. Странно, но ему очень хотелось еще раз
увидеть прекрасное лицо парня. Что то было до страсти привлекательное в
этом лице. «Может, так и надо, что он рвется к своей красивой жизни. Что ему
тут делать, если подумать? Засохнет. Жизнь, язви ее, иди разберись».
У просеки Никитич осторожно выглянул из чащи: лыжни на
просеке еще не было – обогнал. Быстро перемахнул просеку, выбрал место, где
примерно выйдет парень, присел в кусты, проверил заряд и стал ждать.
Невольно опытным охотничьим глазом осмотрел ружье: новенькая тулка,
блестит и резко пахнет ружейным маслом. «На охоту собирались, а не
подумали: не надо, чтоб ружье так пахло. На охоте надо и про табачок забыть,
и рот чаем прополоскать, чтобы от тебя не разило за версту, и одежду лучше
всего другую надеть, которая на улице висела, чтоб жильем не пахло.
Охотники – горе луковое».
Парень вышел на край просеки, остановился. Глянул по
сторонам. Постоял немного и скоро скоро побежал через просеку. И тут
навстречу ему поднялся Никитич.
– Стой! Руки вверьх! – громко скомандовал он, чтоб совсем
ошарашить парня. Тот вскинул голову, и в глазах его отразился ужас. Он
дернулся было руками вверх, но узнал Никитича. – Говоришь: не боюсь
никого, – сказал Никитич, – а в штаны сразу наклал.
Парень скоро оправился от страха, улыбнулся обаятельной
своей улыбкой немножко насильственно.
– Ну, отец… ты даешь. Как в кино… твою в душу мать. Так
можно разрыв сердца получить.
– Теперь, значит, так, – деловым тоном распорядился Никитич,
– ружье не сымай, а достань сзади руками, переломи и выкинь из казенника
патроны. И из кармана все выбрось. У меня их шешнадцать штук оставалось.
Все брось на снег, а сам отойди в сторону. Если задумаешь шутки шутить,
стреляю. Сурьезно говорю.
– Дошло, батя. Шутить мне сейчас что то не хочется.
– Бесстыдник, ворюга.
– Сам же говорил: погано в лесу без ружья.
– А мне што тут без его делать?
– Ты дома.
– Ну, давай, давай. Дома. Што у меня дома то – завод, што ли?
Парень выгреб из карманов патроны – четырнадцать: Никитич
считал. Потом заломил руки за спину; прикусив нижнюю губу, прищурившись,
внимательно глядел на старика. Тот тоже не сводил с него глаз: ружье со
взведенными курками держал в руках, стволами на уровне груди парня.
– Чего мешкаешь?
– Не могу вытащить…
– Ногтями зацепи… Или постучи кулаком по прикладу.
Выпал сперва один патрон, потом второй.
– Вот. Теперь отойди вон туда.
Парень повиновался.
Никитич собрал патроны, поклал в карманы полушубка.
– Кидай мне ружье, а сам не двигайся.
Парень снял ружье, бросил старику.
– Теперь садись, где стоишь, покурим. Кисет мне тоже кинь. И
кисет спер…
– Курить то охота мне.
– Ты вот все – мне да мне. А про меня, черт полосатый, не
подумал! А чего мне то курить?
Парень закурил.
– Можно я себе малость отсыплю?
– Отсыпь. Спички то есть?
– Есть.
Парень отсыпал себе листовухи, бросил кисет старику. Тот
закурил тоже.
Сидели шагах в десяти друг от друга.
– Ушли эти?.. Ночные то.
– Спят. Они спать здоровы. Не охотничают, а дурочку валяют.
Погулять охота, а в районе у себя не шибко разгуляешься – на виду. Вот они и
идут с глаз долой.
– А кто они?
– Начальство… Заряды зря переводют.
– М да…
– Ты што же думал: не догоню я тебя?
– Ничего я не думал. А одного то ты знаешь. Кто это? По
фамилии называл… Протокин то.
– В собесе работает. Пенсию старухе хлопотал, видел его там…
Парень пытливо посмотрел на старика.
– Это там, где путевки на курорт выписывают?
– Ага.
– Темнишь, старичок. Неужели посадить хочешь? Из за
ружья…
– На кой ты мне хрен нужен – сажать? – искренне сказал
Никитич.
– Продай ружье? У меня деньги есть.
– Нет, – твердо сказал Никитич. – Спросил бы с вечера по
добру, может, продал бы. А раз ты так по свински сделал – не продам.
– Не мог же я ждать, когда они проснутся.
– На улицу бы меня ночью вызвал: так и так, мол, отец: мне
шибко неохота с этими людями разговаривать. Продай, мол, ружье – я уйду. А
ты… украл. За воровство у нас руки отрубают.
Парень положил локти на колени, склонился головой на руки.
Сказал глуховато:
– Спасибо, что не выдал вчера.
– Не дойдешь ты до своей воли все одно.
Парень вскинул голову.
– Почему?
– Через всю Сибирь идти – шутка в деле!
– Мне только до железной дороги, а там поезд. Документы есть.
А вот здесь без ружья… здесь худо. Продай, а?
– Нет, даже не упрашивай.
– Я бы теперь новую жизнь начал… Выручил бы ты меня, отец.
– А документы то где взял? Ухлопал, поди, кого нибудь?
– Документы тоже люди делают.
– Фальшивые. Думаешь, не поймают с фальшивыми?
– Ты обо мне… прямо как родная мать заботишься. Заладил,
как попугай: поймают, поймают. А я тебе говорю: не поймают.
– А шампанскуя то на какие шиши будешь распивать? Если
честно то робить пойдешь…
– Сдуру я вчера натрепался, не обращай внимания. Захмелел.
– Эх, вы… – Старик сплюнул желтую едкую слюну на снег. –
Жить бы да жить вам, молодым… а вас… как этих… как угорелых по свету
носит, места себе не можете найти. Голод тебя великий воровать толкнул? С
жиру беситесь, окаянные. Петух жареный в зад не клевал…
– Как сказать, отец…
– Кто же тебе виноватый?
– Хватит об этом, – попросил парень. – Слушай… – Он
встревоженно посмотрел на старика. – Они ж сейчас проснутся, а ружья нет. И
нас с тобой нет… Искать кинутся?
– Они до солнышка не проснутся.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Они сами вчера с похмелья были. В избушке теплынь:
разморит – до обеда проспят. Им торопиться некуда.
– М да… – грустно сказал парень. – Дела делишки.
Повалил вдруг снег большими густыми хлопьями, теплый,
тяжелый.
– На руку тебе. – Никитич посмотрел вверх.
– Что? – Парень тоже посмотрел вверх.
– Снег то… Заметет все следы.
Парень подставил снегу ладонь, долго держал. Снежинки таяли
на ладони.
– Весна скоро… – вздохнул он.
Никитич посмотрел на него, точно хотел напоследок покрепче
запомнить такого редкостного здесь человека. Представил, как идет он один,
ночью… без ружья.
– Как ночуешь то?
– У огня покемарю… Какой сон.
– Хоть бы уж летом бегали то. Все легше.
– Там заявок не принимают – когда бежать легче. Со жратвой
плохо. Пока дойдешь от деревни до деревни, кишки к спине прирастают. Ну
ладно. Спасибо за хлеб соль. – Парень поднялся. – Иди, а то проснутся эти
твои…
Старик медлил.
– Знаешь… есть один выход из положения, – медленно
заговорил он. – Дам тебе ружье. Ты завтра часам к двум, к трем ночи дойдешь
до деревни, где я живу…
– Ну?
– Не понужай. Дойдешь. Постучишь в какую нибудь крайнюю
избу: мол, ружье нашел… или… нет, как бы придумать?.. Чтоб ты ружье то
оставил. А там, от нашей деревни прямая дорога на станцию – двадцать верст.
Там уж не страшно. Машины ездют. К свету будешь на станции. Только там
заимка одна попадется, от нее, от заимки то, ишо одна дорога влево пойдет, ты
не ходи по ей – это в район. Прямо иди.
– Отец…
– Погоди! Как с ружьем то быть? Скажешь: нашел –
перепужаются, искать пойдут. А совсем ружье отдавать жалко. Мне за него,
хоть оно старенькое, три вот таких не надо. – Никитич показал на новую
переломку.
Парень благодарно смотрел на старика и еще старался, наверно,
чтобы благодарности в глазах было больше.
– Спасибо, отец.
– Чего спасибо! Как я ружье то получу?
Парень встал, подошел к старику, присел рядом.
– Сейчас придумаем… Я его спрячу где нибудь, а ты возьмешь
потом.
– Где спрячешь?
– В стогу каком нибудь, недалеко от деревни.
Никитич задумался.
– Чего ты там разглядишь ночью?.. Вот што: постучишь в
крайнюю избу, спросишь, где Мазаев Ефим живет. Тебе покажут. Это кум мой.
Ефиму придешь и скажешь: стретил, мол, Никитича в тайге, он повел иологов в
Змеиную согру. Патроны, мол, у него кончились, а чтоб с ружьем зря не
таскаться, он упросил меня занести его тебе. И чтоб ждали меня к
послезавтрему! А што я повел иологов, пусть он никому не говорит.
Заработает, мол, придет – выпьете вместе, а то старуха все деньги отберет
сразу. Запомнил? Щас мне давай на литровку – а то от Ефима потом не
отвяжешься – и с богом. Патронов даю тебе… шесть штук. И два картечных –
на всякий случай. Не истратишь, возле деревни закинь в снег подальше. Ефиму
не отдавай, он хитрый, зачует неладное. Все запомнил?
– Запомнил. Век тебя не забуду, отец.
– Ладно… На деревню держись так: солнышко выйдет – ты его
все одно увидишь – пусть оно сперва будет от тебя слева. Солнышко выше, а
ты его все слева держи. А к закату поворачивай, чтоб оно у тебя за спиной
очутилось, чуток с правого уха. А там – прямо. Ну, закурим на дорожку…
Закурили.
Сразу как то не о чем стало говорить. Посидели немного,
поднялись.
– До свиданья, отец, спасибо.
– Давай.
И уж пошли было в разные стороны, но Никитич остановился,
крикнул парню:
– Слышь!.. А вить ты, парень, чуток не вляпался: Протокин то
этот – начальник милиции. Хорошо, не разбудил вчерась… А то бы не
отвертеться тебе от него – дошлый черт. И счас, должно, прилипнет. Скажет:
«Куда ушел?» То, се…
Парень ничего не говорил, смотрел на старика.
– А вчерась никакие бы документы не помогли.
Парень молчал.
– Ну шагай. – Никитич подкинул на плече чужое ружье и
пошел через просеку назад, к избушке. Он уж почти прошел ее всю, просеку…
И услышал: как будто над самым ухом оглушительно треснул сук. И в то же
мгновение сзади, в спину и в затылок, как в несколько кулаков, сильно
толканули вперед. Он упал лицом в снег. И ничего больше не слышал и не
чувствовал. Не слышал, как с него сняли ружье и закидали снегом. И как
сказали: «Так лучше, отец. Надежней».
…Когда солнышко вышло, парень был уже далеко от просеки.
Он не видел солнца, шел, не оглядываясь, спиной к нему. Он смотрел вперед.
Тихо шуршал в воздухе сырой снег.
Тайга просыпалась. Весенний густой запах леса чуть дурманил
и кружил голову.
Капроновая елочка
Двое стояли на тракте, ждали попутную машину. А машин не
было. Час назад проехали две груженые – не остановились. И больше не было.
А через восемь часов – Новый год. Двое, отвернувшись от ветра, топтались на
месте, хлопали рукавицами… Было морозно.
– Кхах!.. Не могу больше, – сказал один. – Айда греться, ну ее к
черту все. Что теперь, подыхать, что ли?
Метрах в двухстах была чайная, туда они и направились.
Впереди, припадая на одну ногу, шагал тот, который
предложил идти греться. При своей хромоте он шел как то очень аккуратно,
ловко, ладно. Следом, заложив руки за спину, вышагивал мужик метра в два
ростом. Шагавший впереди то и дело оглядывался на тракт; второй
сосредоточенно смотрел себе под ноги. Оба были из одной деревни, из
Буланова, оба утром приехали в город по своим делам и договорились вместе
уехать. Тот, что пониже, работал кладовщиком в булановской РТС, другой –
кузнецом в той же РТС. Кладовщика звали Павлом. Большого мужика –
Федором.
– Я думаю, их совсем седня не будет, – сказал Павел. – Под
Новый год ни один дурак никуда не поедет.
Федор промолчал. В чайной было тепло и пусто.
Павел прошел к стойке. Федор для приличия обмахнул
рукавицей валенки и тоже прошел к стойке.
– Налей по сто пятьдесят, – сказал Павел.
– Все еще не уехали? – без всякого интереса спросила
буфетчица. (Они уже разок приходили греться.)
– Не уехали. Новый год с тобой встречать будем. Согласная? –
поинтересовался Павел.
Молодая толстая буфетчица налила два по сто пятьдесят,
отрезала два куска хлеба и только после этого ответила:
– Много таких желающих найдется.
Павел сдвинул шапку на затылок, весело посмотрел на
буфетчицу, сказал неопределенно:
– Да а…
Выпили. Присели к столику, молча ели хлеб, макая его в
солонку.
Вошел еще один посетитель, представительный мужчина в
козлиной дохе, в новых негнущихся валенках, в папахе. Сказал громко:
– С приближающимся! – У него, видно, было хорошее