Текст книги "Полное собрание рассказов в одном томе."
Автор книги: Василий Шукшин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
– Нет, видно, пей, пока пьется.
Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотрела,
смотрела и вдруг всхлипнула:
– Старик… А, не приведи господи, правда помрешь, чо же я
одна то делать стану?
Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно
было говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно.
– Перво наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: «Отец
помирал, велел тебе докормить мать до конца». Скажи. Если он, окаянный, не
очухается, подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть
лучше ему будет стыдно. Маньке напиши, чтоб парнишку учила. Парнишка
смышленый, весь «Интернационал» назубок знает. Скажи: «Отец велел учить».
– Старик устал и долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица
было торжественным и строгим.
– А Петьке чего сказать? – спросила старуха, вытирая слезы;
она тоже настроилась говорить серьезно и без слез.
– Петьке?.. Петьку не трогай – он сам едва концы с концами
сводит.
– Может, сварить бульону то? Егор зарубит…
– Не надо.
– А чего, хуже станавится?
– Так же. Дай отдохну маленько. – Старик закрыл глаза и
медленно, тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: какая то
отрешенность, нездешний какой то покой были на лице его.
– Степан! – позвала старуха.
– Мм?
– Ты не лежи так…
– Как не лежи, дура? Один помирает, а она – лежи так. Как мне
лежать то? На карачках?
– Я позову Михеевну – пособорует?
– Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал… Курку
своей Михеевне задарма сунешь… Лучше эту курку то Егору отдай – он мне
могилку выдолбит. А то кто долбить то станет?
– Найдутся небось…
– «Найдутся». Будешь потом по деревне полоскать – кому
охота на таком морозе долбать. Зимнее дело… Что бы летом то!
– Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся.
– Счас – оклемался. Ноги вон стынут… Ох, господи, господи!..
– Старик вздохнул. – Господи… тяжко, прости меня, грешного.
Старуха опять всхлипнула.
– Степан, ты покрепись маленько. Егор то говорил: «Не думай
всякие думы».
– Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не
помирай – он не помрет.
– Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая…
– Бог простит, – сказал старик часто слышанную фразу. Ему
еще что то хотелось сказать, что то очень нужное, но он как то стал странно
смотреть по сторонам, как то нехорошо забеспокоился… – Агнюша, – с трудом
сказал он, – прости меня… я маленько заполошный был… А хлеб то – рясный
рясный!.. А погляди ко в углу то кто? Кто там?
– Где, Степан?
– Да вон!.. – Старик приподнялся на локте, каким то жутким
взглядом смотрел в угол избы – в передний. – Вон же она, – сказал он, – вон…
Сидит, гундосая.
Егор пришел вечером…
На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха
тихо плакала у его изголовья…
Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
– Да, – сказал он, – чуял он ее.
Два письма
Человеку во сне приснилась родная деревня. Идет будто он по
берегу реки, бросает камешки в воду. В том месте реки – затон. Тихо тихо.
Никого – ни одной живой души вокруг. Деревня рядом, и в деревне как
повымерло все. «Что же это такое – никого нет то?» – удивился человек. И еще
бросил камень в воду. Он беззвучно пошел ко дну. Человек еще бросил –
большой. Камень без звука утонул. Человека охватил страх: «Что то
случилось», – подумал он.
И проснулся. И стал вспоминать. Деревня… Лет десять не был
он там, а то и больше… Вспомнились серые избы, пыльная улица, крапива у
плетней, куры на завалинке, покосившиеся прясла… А за деревней – степь да
колки. Да полыхает заря в полнеба. Попадаются еще небольшие озерки;
вечерами вода в них гладкая гладкая, и вся заря – как в зеркале. Любилось
сидеть на берегу этих маленьких озер, ни о чем не думалось… Только в душу с
тишиной вместе вкрадывается беспокойно нежное чувство ко всему на свете.
Грустно немного, но кто то будто шепчет на ухо, чуть слышно: подожди,
подожди, дружок.
Далеко далеко проскачет табун лошадей в ночное, повиснет над
дорогой в воздухе полоска пыли и долго держится. И опять тихо. Что за
тишина такая на земле! Стихи складывались:
…Тихо в поле, –
Устали кони.
Тихо в поле – зови, не зови…
В сонном озере, как в иконе, –
Красный оклад зари.
Заря медленно гаснет. Как будто остался ты на земле совсем
совсем один. Не страшно, не одиноко… Только упрямо и беспокойно лезет в
голову:
…Не хочу понять:
Зачем явился?
Не могу понять:
Зачем я есть?
Человек попытался заснуть и не мог. Он потихоньку, чтоб не
разбудить жену, встал, надел пижаму, пошел в другую комнату, включил свет
и сел к столу. И глубоко задумался.
– Эх ты, черт возьми, – бормотал он. – Что то не того… Старею,
что ли?
Было невыносимо грустно, чего то жаль было чуть не до слез.
Не сбылось как будто то, что мерещилось тогда, давно, на берегах крохотных
тихих озер…
Человек – его звали Николай Иваныч – достал бумагу и сел
писать давнишнему своему другу.
«Друже мой, Иван Семеныч! – начал он. – Здорово! Захотелось
вот написать тебе. Увидел сейчас во сне деревню нашу и затосковал. Сижу вот
и пишу ночью, как Бальзак. Вспомнил я, как мы с тобой институты окончили.
Помнишь? Приехали с дипломами… Последний разок побывать на родине.
Нарядились, как эти… черт те знает кто! На мне белая какая то заграничная
рубашка, ты зачем то матроску напялил. Шли по улице – два пижона. А пора
была страдная. Я помню, встретился нам Минька Докучаев на вершнах,
остановились, поздоровались. Он грязный весь – ни глаз, ни рожи, как говорят,
ехал в кузницу пилу от жнейки заклепывать. Закурили. А говорить не о чем.
Чужие какие то с ним стали. Помялись помялись, он уехал, а мы пошли за
деревню – прощаться с местами, где когда то копны возили, сено гребли, телят
пасли, боронили… Прямо чуть не бегом бежали прощаться с тем, что нас
вспоило и вскормило. Вспомнил вот Миньку, и сейчас стыдно. Для чего мы так
вырядились то тогда? У людей самая пора горячая, а мы как два оглоеда… А
тогда – ничего, как так и надо. Шли прощаться! Экие, понимаешь, запорожцы
за Дунаем! У меня в кармане бутылка белого, у тебя – портвейн. Один стакан
на двоих. Сели у межи, под березками, выпили… И давай хвастаться – какие
мы умные: институты кончили, людьми стали! Я свои стихи дурацкие читал, а
ты, помню, стал даже на руки и прошелся. И потом долго колотил себя в грудь
кулаком и доказывал: «Ты подумай: отцы то наши кто были?! Кто? А мы –
инженеры!» Еще выпили. И опять хвастались. Господи, как хвастались! Очень
уж нас распирало тогда, что мы первые из деревни высшее образование
получили. И плясали то мы с тобой, и пели… А рядом рожь несжатая стояла. А
нам – хоть бы что. Я даже в нее бутылку порожнюю запустил и, помню,
подумал: «Будут жать жаткой, она, голенькая, заблестит на стерне. И кто
нибудь, тот же Минька, подумает: «Пил кто то». Потом спали мы с тобой.
Проснулись, когда уже солнце садилось. Заграничная моя рубашка, как в ж…
побывала. Голова болела, и совестно было. Наорали чего то, натрепались. Я
помню, ты мне в глаза не смотрел, и мне тоже не хотелось. Все это я почему то
очень хорошо помню…»
– Коля!
– Ну.
– Чего ты?
– Так… Спи.
– Я думала, ты ушел куда.
– Нет, спи.
«…Жена проснулась. Сытая лежит, толстая, прости меня
господи, грешного, и несет, как от парфюмерной фабрики. Вот такие то дела,
Ваня. Грустно мне что то сделалось. Может, зря мы тогда радовались то? Вот
прошло уж… сколько теперь? лет восемнадцать? А я их как то и не заметил.
Толстел год от года. Жену упрекаю, а сам – хоть поставь, хоть положь, в дверь
не пролезаю. Курорты, понимаешь, санатории… А жизни как то не успел
порадоваться. Дети растут, но радости большой не доставляют, честно говоря.
Сильно уж они сейчас много знают, бойко так рассуждают про все. По моему,
мы лучше были. Может, это старческое у меня, не знаю. Ты то как? Написал
бы когда. А то так вот хватит инфаркт, и все. Съехаться бы как нибудь, а? Хоть
вспомнили бы детство, понимаешь. Ведь есть что вспомнить! А то – работа,
работа… Всю жизнь работаем, а оглянуться не на что. Напиши как нибудь,
выбери время. Одиноко мне стало вдруг, никто не поймет, как ты. Да и тебе,
наверно, не сладко? Ну – главный инженер, ну… – черт с рогами, а – что
дальше? Ты понимаешь? Ну, ресторан, музыка – как гвозди в башку
заколачивают, – а дальше то что? Это называется: вышли в люди? Да… мать
твою так то! Я вспомню, как мы картошку в ночном пекли, на душе потеплеет.
Вернуться бы опять туда, в степь: костерик, рассказы про чертей… Эх, Ваня,
Ваня… Не зря мы с дипломами то прыгали? А? Как думаешь? Или – все
нормально? Может, у меня уж тихая шизофрения началась? У тебя бывает так
или нет? Честно только. Куда летом то ездишь? В Гагры вшивые? Я эти Гагры
уже не могу видеть. Но попробуй заикнись, что хочу, мол, в деревню к себе
поехать. Что ты! Истерика. Но я все таки подниму нынче восстание – будь что
будет. Поеду в деревню. Не могу больше. Поедем? Давай спишемся – и
махнем. Черт с ними, пускай едут в Гагры, а нам надо в деревню съездить. А то
грех какой то лежит на душе. Не исповедь это, а просто душа просит. В общем,
неважнецки я живу, Иван. Так вроде все нормально, на работе хорошо, а – нет
нет – засосет что то, тоска обуяет, как сейчас вот, – и все охота послать к черту.
Напиши, Иван, прошу. Адрес у меня теперь другой – улучшение! Голой рукой
не возьмешь. Жду.
Николай».
Николай Иваныч погасил свет, снял пижаму и подвалился к
жаркой жене. И долго еще не мог заснуть. Думал: «Письмо сгоряча накатал
бестолковое. Надо завтра на службе выбрать время, переписать. А то подумает,
действительно… – первая стадия началась».
На службу, как всегда, Николай Иваныч пришел тютелька в
тютельку: без пяти десять. Выбритый, свежий, хотя в голове немного шумело:
пришлось вчера хватить снотворного. Шел по коридору, привычно здоровался,
улыбался… Ему тоже улыбались. Кого то остановил, что то спросил, кто то его
спросил, он ответил. Ответил коротко, толково. Его уважали на работе.
Миленькая секретарша привстала, ослепительно улыбнулась. Мелькнуло в
голове: «Красивая женщина, черт возьми». Впрочем, эта мысль у него
мелькала, кажется, каждое утро.
– Ну, что тут у нас?
– Значит, первое: звонили…
Звонили, требовали, просили, умоляли, предупреждали…
Понеслась душа в рай! Одно чувство сменялось другим. То: «Послушайте! Я
ведь с вами не буду в казаки разбойники играть! Я последний раз
предупреждаю!» То: «Милый, родной… что же я могу сделать? Ну, подумай:
что? Если бы от меня зависело…» То: «Понимаю, все понимаю. Чтобы
лишнего на себя не брать: к двадцать восьмому. А? Железно! Железно, как у
меня главный говорит. Приложим все силы, не подведем». Но больше
нравилось: «Послушайте! Мы ведь с вами не в драмкружке – не «Отелло»
репетируем. Не клянитесь мне, я не верующий. Мне нужен ма те ри ал! Все!»
Еще нравилось: «Ну?.. Так… А что делать? Я тоже не знаю! Не знаю! Да что
докладные? У меня столы ломятся от докладных. Я что, вместо подшипников
буду ваши докладные вставлять? Попробуйте, может, у вас выйдет. Не знаю.
Где хотите».
Деловой вихрь закрутил Николая Иваныча, он про ночное
письмо забыл. А утром, уезжая на работу, захватил его.
Сейчас было не до письма. Пришли корреспонденты из
областной газеты.
– Да ведь что, товарищи?.. Хвалиться особо пока нечем. План
выполняем… да, но… – Четыре шага по мягкому ковру в одну сторону, четыре
– в другую, остановка перед корреспондентами, улыбка, которая помогала ему
всю жизнь. Недоброжелатели говорили про его улыбку: «Улыбочка
выручалочка». Обаятельная, простецкая – весь человек тут, как он есть. – План
планом, а силенок хватит и на большее. Если не секретничать перед вами, то в
ближайшем будущем думаем слегка перевалить за сто десять – сто пятнадцать.
Думаем тут «схимичить» кое что: продлить линию, не стопоря ее. Да. Расчеты
есть, люди горячие, в бой рвутся – одолеем.
Поснимался немного за столом, прошли в цех – там
поснимались. Только там Николай Иваныч больше с рабочими и с мастерами
говорил. Потом и совсем «сбагрил» корреспондентов главному инженеру,
пришел опять в кабинет.
– Звонил Дмитрий Васильевич. Я сказала: в цехах.
– Соедините.
Разговор с Дмитрием Васильевичем получился хороший. На
душе совсем повеселело.
Первый поток посетителей и звонков схлынул.
– Верочка!
– Да, Николай Иваныч?
– Меня пока нет. В цехе.
– Хорошо.
Николай Иваныч достал ночное письмо, повертел в руках,
подумал… и сунул обратно в карман. Стал писать другое.
«Иван Семеныч! Здорово, старик! Вспомнил вот, решил
написать! Как жив здоров? Как работенка? Редко мы что то пишем друг другу,
ленимся, черти! У меня все нормально. Кручусь, верчусь… То я голову кому то
мою, то мне – так и идет. Скучать некогда. В общем, не унываю. Куда думаешь
двинуть летом? Напиши, может, скооперирумся! Была у меня мысль: поехать
нам с тобой в деревню нашу, да ведь… как говорят: не привязанный, а
визжишь. Жены то бунт поднимут. А деревня частенько снится. Давай, слушай,
махнем куда нибудь вместе? Только не в Гагры, ну их к черту. На Волгу куда
нибудь? Ты прозондируй свою половину, я свою: соблазним их кострами,
рыбалкой, еще чем нибудь. Остановимся где нибудь в деревушке на берегу,
снимем хатку… А? Давай, старик? Ей богу, не скучно будет. Подумай. Настрой
у меня боевой, дела двигаются, дети растут. В общем, железно, как у меня
главный говорит. Не хандри, дыши носом!
Пиши на завод – лучше.
Обнимаю. Твой Николай ».
– Верочка!
– Да, Николай Иваныч!
– Я у себя.
– Хорошо.
И опять пошло: «Я не разрешаю!..», «Пожалуйста!
Приветствую, только приветствую!», «А вот тут надо подумать. Тут с кондачка
не решишь. Посоветуемся».
…Вечером Николай Иваныч, пока готовился ужин, перечитал в
своей комнате оба письма. Перечитал и долго долго сидел молча. Потом
бросил оба письма в стол и громко сказал:
– А черт его знает – как?
– Что ты? – спросила жена.
– Да так… я с собой. Как ужин?
– Сейчас будет готов. Ты ничем не расстроен?
– Нет, все в порядке. Подай газеты, пожалуйста.
«Раскас»
От Ивана Петина ушла жена. Да как ушла!.. Прямо как в старых
добрых романах – сбежала с офицером.
Иван приехал из дальнего рейса, загнал машину в ограду,
отомкнул избу… И нашел на столе записку:
«Иван, извини, но больше с таким пеньком я жить не могу. Не
ищи меня. Людмила».
Огромный Иван, не оглянувшись, грузно сел на табуретку – как
от удара в лоб. Он почему то сразу понял, что никакая это не шутка, это
правда.
Даже с его способностью все в жизни переносить терпеливо
показалось ему, что этого не перенести: так нехорошо, больно сделалось под
сердцем. Такая тоска и грусть взяла… Чуть не заплакал. Хотел как нибудь
думать и не мог – не думалось, а только больно ныло и ныло под сердцем.
Мелькнула короткая ясная мысль: «Вот она какая, большая то
беда». И все.
Сорокалетний Иван был не по деревенски изрядно лыс,
выглядел значительно старше своих лет. Его угрюмость и молчаливость не
тяготили его, досадно только, что на это всегда обращали внимание. Но
никогда не мог он помыслить, что мужика надо судить по этим качествам –
всегда ли он весел и умеет ли складно говорить. «Ну а как же?!» – говорила
ему та же Людмила. Он любил ее за эти слова еще больше… и молчал. «Не в
этом же дело, – думал, – что я тебе, политрук!» И вот – на тебе, она,
оказывается, правда горевала, что он такой молчаливый и неласковый.
Потом узнал Иван, как все случилось.
Приехало в село небольшое воинское подразделение с
офицером – помочь смонтировать в совхозе электроподстанцию. Побыли то
всего с неделю!.. Смонтировали и уехали. А офицер еще и семью тут себе
«смонтировал».
Два дня Иван не находил себе места. Пробовал напиться, но
еще хуже стало – противно. Бросил. На третий день сел писать рассказ в
районную газету. Он частенько читал в газетах рассказы людей, которых
обидели ни за что. Ему тоже захотелось спросить всех: как же так можно?!
Раскас
Значит, было так: я приезжаю – на столе записка. Я ее не буду
пирисказывать: она там обзываться начала. Главно я же знаю, почему она
сделала такой финт ушами. Ей все говорили, что она похожа на какую то
артистку. Я забыл на какую. Но она дурочка не понимает: ну и что? Мало ли на
кого я похожий, я и давай теперь скакать как блоха на зеркале. А ей когда
говорили, что она похожая она прямо щастливая становилась. Она и в культ
прасветшколу из за этого пошла, она сама говорила. А еслив сказать кому што
он на Гитлера похожий, то што ему тада остается делать: хватать ружье и
стрелять всех подряд? У нас на фронте был один такой – вылитый Гитлер. Его
потом куда то в тыл отправили потому што нельзя так. Нет, этой все в город
надо было. Там говорит меня все узнавать будут. Ну не дура! Она вобчем то не
дура, но малость чокнутая нащет своей физианомии. Да мало ли красивых – все
бы и бегали из дому! Я же знаю он ей сказал: «Как вы здорово похожи на одну
артистку!» Она конешно вся засветилась… Эх, учили вас учили гусударство
деньги на вас тратила, а вы теперь сяли на шею обществу и радешеньки! А
гусударство в убытке».
Иван остановил раскаленное перо, встал, походил по избе. Ему
нравилось, как он пишет, только насчет государства, кажется, зря. Он подсел
опять к столу, зачеркнул «гусударство». И продолжал:
«Эх вы!.. Вы думаете еслив я шофер, дак я ничего не понимаю?
Да я вас наскрозь вижу! Мы гусударству пользу приносим вот этими самыми
руками, которыми я счас пишу, а при стрече могу этими же самыми руками так
засветить промеж глаз, што кое кто с неделю хворать будет. Я не угрожаю и
нечего мне после этого пришивать, што я кому то угрожал но при стрече могу
разок угостить. А потому што это тоже неправильно: увидал бабенку боле или
мене ничего на мордочку и сразу подсыпаться к ней. Увиряю вас хоть я и
лысый, но кое кого тоже мог ба поприжать, потому што в рейсах всякие
стречаются. Но однако я этого не делаю. А вдруг она чья нибудь жена? А они
есть такие што может и промолчать про это. Кто же я буду перед мужиком,
которому я рога надстроил! Я не лиходей людям.
Теперь смотрите што получается: вот она вильнула хвостом,
уехала куда глаза глидят. Так? Тут семья нарушена. А у ей есть полная
уверенность, што они там наладят новую? Нету. Она всего навсего неделю
человека знала, а мы с ей четыре года прожили. Не дура она после этого? А
гусударство деньги на ее тратила – учила. Ну, и где ж та учеба? Ее же плохому
то не учили. И родителей я ее знаю, они в соседнем селе живут хорошие люди.
У ей между прочим брат тоже офицер старший лейтенант, но об ем слышно
только одно хорошее. Он отличник боевой и политической подготовки. Откуда
же у ей это пустозвонство в голове? Я сам удивляюсь. Я все для ей делал. У
меня сердце к ей приросло. Кажный рас еду из рейса и у меня душа радуется:
скоро увижу. И пожалуста: мне надстраивают такие рога! Да черт с ей не
вытерпела там такой ловкач попался, што на десять минут голову потиряла… Я
бы как нибуть пережил это. Но зачем совсем то уезжать? Этого я тоже не
понимаю. Как то у меня ни укладываится в голове. В жизни всяко бываит,
бываит иной рас слабость допустил человек, но так вот одним разом всю жизнь
рушить – зачем же так? Порушить то ее лехко но снова складать трудно. А уж
ей самой тридцать лет. Очень мне счас обидно, поэтому я пишу свой раскас.
Еслив уж на то пошло у меня у самого три ордена и четыре медали. И я давно
бы уж был ударником коммунистического труда, но у меня есть одна слабость:
как выпью так начинаю материть всех. Это у меня тоже ни укладываится в
голове, тверезый я совсем другой человек. А за рулем меня никто ни разу
выпимши не видал и никогда не увидит. И при жене Людмиле я за все четыре
года ни разу не матернулся, она это может подтвердить. Я ей грубога слова
никогда не сказал. И вот пожалуста она же мне надстраивает такие прямые
рога! Тут кого хошь обида возьмет. Я тоже – не каменый.
С приветом, Иван Петин. Шофер 1 класса».
Иван взял свой «раскас» и пошел в редакцию, которая была
неподалеку.
Стояла весна, и от этого еще хуже было на душе: холодно и
горько. Вспомнилось, как совсем недавно они с женой ходили этой самой
улицей в клуб – Иван встречал ее с репетиций. А иногда провожал на
репетицию.
Он люто ненавидел это слово – «репетиция», но ни разу не
выказал своей ненависти: жена боготворила репетиции, он боготворил жену.
Ему нравилось идти с ней по улице, он гордился красивой женой. Еще он
любил весну; когда она только только подступала, но уже вовсю чувствовалась
даже утрами, сердце сладко подвывало – чего то ждалось. Весны и ждалось. И
вот она наступила, та самая – нагая, раздрызганная и ласковая, обещающая
земле скорое тепло, солнце… Наступила… А тут – глаза бы ни на что не
глядели.
Иван тщательно вытер сапоги о замусоленный половичок на
крыльце редакции и вошел. В редакции он никогда не был, но редактора знал:
встречались на рыбалке.
– Агеев здесь? – спросил он у женщины, которую часто видел у
себя дома и которая тоже бегала в клуб на репетиции. Во всяком случае, когда
ему доводилось слушать их разговор с Людмилой, это были все те же
«репетиция», «декорация». Увидев ее сейчас, Иван счел нужным не
поздороваться; больно дернуло за сердце.
Женщина с любопытством и почему то весело посмотрела на
него.
– Здесь. Вы к нему?
– К нему… Мне надо тут по одному делу. – Иван прямо
смотрел на женщину и думал: «Тоже небось кому нибудь рога надстроила –
веселая».
Женщина вошла в кабинет редактора, вышла и сказала:
– Пройдите, пожалуйста.
Редактор – тоже веселый, низенький… Несколько больше, чем
нужно бы при его росте, полненький, кругленький, тоже лысый. Встал
навстречу из за стола.
– А?! – воскликнул он и показал на окно. – На нас, на нас
времечко то работает! Не пробовали еще переметами?..
– Нет. – Иван всем видом своим хотел показать, что ему не до
переметов сейчас.
– Я в субботу хочу попробовать. – Редактора все не покидало
веселое настроение. – Или не советуете? Просто терпения нет…
– Я раскас принес, – сказал Иван.
– Рассказ? – удивился редактор. – Ваш рассказ? О чем?
– Я тут все описал. – Иван подал тетрадку.
Редактор полистал ее… Посмотрел на Ивана. Тот серьезно и
мрачновато смотрел на него.
– Хотите, чтоб я сейчас прочитал?
– Лучше бы сейчас…
Редактор сел в кресло и стал читать. Иван остался стоять и все
смотрел на веселого редактора и думал: «Наверно, у него тоже жена на
репетиции ходит. А ему хоть бы что – пусть ходит! Он сам сумеет про эти
всякие «декорации» поговорить. Он про все сумеет».
Редактор захохотал.
Иван стиснул зубы.
– Ах, славно! – воскликнул редактор. И опять захохотал, так
что заколыхался его упругий животик.
– Чего славно? – спросил Иван.
Редактор перестал смеяться… Несколько даже смутился.
– Простите… Это вы – о себе? Это ваша история?
– Моя.
– Кхм… Извините, я не понял.
– Ничего. Читайте дальше.
Редактор опять уткнулся в тетрадку. Он больше не смеялся, но
видно было, что он изумлен и ему все таки смешно. И чтоб скрыть это, он
хмурил брови и понимающе делал губы «трубочкой». Он дочитал.
– Вы хотите, чтоб мы это напечатали?
– Ну да.
– Но это нельзя печатать. Это не рассказ…
– Почему? Я читал, так пишут.
– А зачем вам нужно это печатать? – Редактор действительно
смотрел на Ивана сочувственно и серьезно. – Что это даст? Облегчит ваше…
горе?
Иван ответил не сразу.
– Пускай они прочитают… там.
– А где они?
– Пока не знаю.
– Так она просто не дойдет до них, газетка то наша!
– Я найду их… И пошлю.
– Да нет, даже не в этом дело! – Редактор встал и прошелся по
кабинету. – Не в этом дело. Что это даст? Что, она опомнится и вернется к вам?
– Им совестно станет.
– Да нет! – воскликнул редактор. – Господи… Не знаю, как
вам… Я вам сочувствую, но ведь это глупость, что мы сделаем! Даже если я
отредактирую это.
– Может, она вернется.
– Нет! – громко сказал редактор. – Ах ты, господи!.. – Он явно
волновался. – Лучше напишите письмо. Давайте вместе напишем?
Иван взял тетрадку и пошел из редакции.
– Подождите! – воскликнул редактор. – Ну давайте вместе – от
третьего лица…
Иван прошел приемную редакции, даже не глянув на женщину,
которая много знала о «декорациях» и «репетициях»…
Он направился прямиком в чайную. Там взял «полкило» водки,
выпил сразу, не закусывая, и пошел домой – в мрак и пустоту. Шел, засунув
руки в карманы, не глядел по сторонам. Все как то не наступало желанное
равновесие в душе его. Он шел и молча плакал. Встречные люди удивленно
смотрели на него… А он шел и плакал. И ему было не стыдно. Он устал.
Чудик
Жена называла его – Чудик. Иногда ласково.
Чудик обладал одной особенностью: с ним постоянно что
нибудь случалось. Он не хотел этого, страдал, но то и дело влипал в какие
нибудь истории – мелкие, впрочем, но досадные.
Вот эпизоды одной его поездки.
Получил отпуск, решил съездить к брату на Урал: лет
двенадцать не виделись.
– А где блесна такая… на подвид битюря?! – орал Чудик из
кладовой.
– Я откуда знаю.
– Да вот же ж все тут лежали! – Чудик пытался строго смотреть
круглыми иссиня белыми глазами. – Все тут, а этой, видите ли, нету.
– На битюря похожая?
– Ну. Щучья.
– Я ее, видно, зажарила по ошибке.
Чудик некоторое время молчал.
– Ну и как?
– Что?
– Вкусная? Ха ха ха! – Он совсем не умел острить, но ему
ужасно хотелось. – Зубки целые? Она ж дюралевая!..
…Долго собирались – до полуночи.
А рано утром Чудик шагал с чемоданом по селу.
– На Урал! На Урал! – отвечал он на вопрос, куда это он
собрался. При этом круглое мясистое лицо его, круглые глаза выражали в
высшей степени плевое отношение к дальним дорогам – они его не пугали.
На Урал! Надо прошвырнуться.
Но до Урала было еще далеко.
Пока что он благополучно доехал до районного города, где
предстояло ему взять билет и сесть в поезд.
Времени оставалось много. Чудик решил пока накупить
подарков племяшам – конфет, пряников… Зашел в продовольственный
магазин, пристроился в очередь. Впереди него стоял мужчина в шляпе, а
впереди шляпы – полная женщина с крашеными губами. Женщина негромко,
быстро, горячо говорила шляпе:
– Представляете, насколько надо быть грубым, бестактным
человеком! У него склероз, хорошо, у него уже семь лет склероз, однако никто
не предлагал ему уходить на пенсию. А этот без году неделя руководит
коллективом – и уже: «Может, вам, Александр Семеныч, лучше на пенсию?»
Нах хал!
Шляпа поддакивала:
– Да, да… Они такие теперь. Подумаешь – склероз. А
Сумбатыч?.. Тоже последнее время текст не держал. А эта, как ее?..
Чудик уважал городских людей. Не всех, правда: хулиганов и
продавцов не уважал. Побаивался.
Подошла его очередь. Он купил конфет, пряников, три плитки
шоколада. И отошел в сторонку, чтобы уложить все в чемодан. Раскрыл
чемодан на полу, стал укладывать… Глянул на пол, а у прилавка, где очередь,
лежит в ногах у людей пятидесятирублевая бумажка. Этакая зеленая дурочка,
лежит себе, никто ее не видит. Чудик даже задрожал от радости, глаза
загорелись. Второпях, чтобы его не опередил кто нибудь, стал быстро
соображать, как бы повеселее, поостроумнее сказать этим, в очереди, про
бумажку.
– Хорошо живете, граждане! – сказал он громко и весело.
На него оглянулись.
– У нас, например, такими бумажками не швыряются.
Тут все немного поволновались. Это ведь не тройка, не пятерка
– пятьдесят рублей, полмесяца работать надо. А хозяина бумажки нет.
«Наверно, тот, в шляпе», – догадался Чудик. Решили положить
бумажку на видное место на прилавке.
– Сейчас прибежит кто нибудь, – сказала продавщица.
Чудик вышел из магазина в приятнейшем расположении духа.
Все думал, как это у него легко, весело получилось: «У нас, например, такими
бумажками не швыряются!» Вдруг его точно жаром обдало: он вспомнил, что
точно такую бумажку и еще двадцатипятирублевую ему дали в сберкассе дома.
Двадцатипятирублевую он сейчас разменял, пятидесятирублевая должна быть
в кармане… Сунулся в карман – нету. Туда сюда – нету.
– Моя была бумажка то! – громко сказал Чудик. – Мать твою
так то!.. Моя бумажка то.
Под сердцем даже как то зазвенело от горя. Первый порыв был
пойти и сказать: «Граждане, моя бумажка то. Я их две получил в сберкассе:
одну двадцатипятирублевую, другую полусотенную. Одну,
двадцатипятирублевую, сейчас разменял, а другой – нету». Но только он
представил, как он огорошит всех этим своим заявлением, как подумают
многие: «Конечно, раз хозяина не нашлось, он и решил прикарманить». Нет, не
пересилить себя, не протянуть руку за этой проклятой бумажкой. Могут еще и
не отдать…
– Да почему же я такой есть то? – вслух горько рассуждал
Чудик. – Что теперь делать?..
Надо было возвращаться домой.
Подошел к магазину, хотел хоть издали посмотреть на
бумажку, постоял у входа… и не вошел. Совсем больно станет. Сердце может
не выдержать.
Ехал в автобусе и негромко ругался – набирался духу:
предстояло объяснение с женой.
Сняли с книжки еще пятьдесят рублей.
Чудик, убитый своим ничтожеством, которое ему опять
разъяснила жена (она даже пару раз стукнула его шумовкой по голове), ехал в
поезде. Но постепенно горечь проходила. Мелькали за окном леса, перелески,
деревеньки… Входили и выходили разные люди, рассказывались разные
истории… Чудик тоже одну рассказал какому то интеллигентному товарищу,
когда стояли в тамбуре, курили.
– У нас в соседней деревне один дурак тоже… Схватил
головешку – и за матерью. Пьяный. Она бежит от него и кричит: «Руки, –
кричит, – руки то не обожги, сынок!» О нем же и заботится. А он прет, пьяная
харя. На мать. Представляете, каким надо быть грубым, бестактным…
– Сами придумали? – строго спросил интеллигентный товарищ,
глядя на Чудика поверх очков.
– Зачем? – не понял тот. – У нас за рекой деревня Раменское…
Интеллигентный товарищ отвернулся к окну и больше не
говорил.
После поезда Чудику надо было еще лететь местным самолетом
полтора часа. Он когда то летал разок. Давно. Садился в самолет не без
робости. «Неужели в нем за полтора часа ни один винтик не испортится!» –
думал. Потом – ничего, осмелел. Попытался даже заговорить с соседом, но тот
читал газету, и так ему было интересно, что там, в газете, что уж послушать
живого человека ему не хотелось. А Чудик хотел выяснить вот что: он слышал,
что в самолетах дают поесть. А что то не несли. Ему очень хотелось поесть в
самолете – ради любопытства.
«Зажилили», – решил он.
Стал смотреть вниз. Горы облаков внизу. Чудик почему то не
мог определенно сказать, красиво это или нет. А кругом говорили, что «ах,
какая красота!». Он только ощутил вдруг глупейшее желание: упасть в них, в
облака, как в вату. Еще он подумал: «Почему же я не удивляюсь? Ведь подо
мной чуть не пять километров». Мысленно отмерил эти пять километров на
земле, поставил их на попа, чтоб удивиться, и не удивился.
– Вот человек!.. Придумал же, – сказал он соседу.