Текст книги "Полное собрание рассказов в одном томе."
Автор книги: Василий Шукшин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
тихо и строго предупреждал: «Но учтите, дорогие товарищи, мы все это
исправим. Исправим». Под конец, правда, он дал маху: забыл в пылу
выступления, что кукурузу называют «королевой полей», и назвал ее «русской
красавицей». В зале засмеялись и долго хлопали Аксенову.
Сейчас, копаясь в моторе своего «козла», Аксеныч с
удовольствием думал: «Могу, язви тя в легкое!»
Сзади кто то негромко спросил:
– Вы к себе сейчас едете?
Аксенов обернулся: спрашивал невысокий, бритый наголо, с
серым лицом, большеротый. Смотрел спокойно, чуть насмешливо. Аксенов
узнал: новый директор Березовского совхоза, сосед Аксенова.
– Подбросить, что ли?
– Да.
– Сейчас… – Аксенов опять уткнулся в мотор. – Свечи
закидало… – Он вывернул запальную свечу, подчистил ножом контакты усики,
поскоблил, протер, продул и ввернул опять.
Большеротый все стоял и смотрел ему в спину.
«Как же его фамилия?» – пытался вспомнить Аксеныч. Он еще
не был знаком с новым директором, но слышал о нем как о человеке странном.
В чем заключалась эта странность, он сейчас не мог вспомнить, так же как и
фамилию директора.
Во время совещания прошел хороший дождь, дороги размыло.
Пока выбирались на гравийную дорогу, молчали. Задок «козла»
заносило из стороны в сторону. Аксеныч ожесточенно крутил баранку и
ворчал:
– Черт те надавал!.. В районном центре не могут дорогу сделать
как следует. Ты гляди!..
Большеротый сидел с ним рядом, курил, безучастно смотрел
вперед.
Когда наконец выбрались на гравий и машина пошла ровно,
Аксеныч откинулся на спинку сиденья, достал одной рукой папиросы, закурил.
– Слышал, как я выступал? – спросил он, опять с
удовольствием вспомнив свое выступление.
– Слышал, – откликнулся большеротый.
Аксеныч подождал, не скажет ли он чего еще, и, не
дождавшись, спросил:
– Как, по твоему?
– Что?
– Выступил то.
– По моему, плохо. – Большеротый повернул голову к
Аксенычу и посмотрел ему прямо в глаза, просто и спокойно.
Аксеныч на секунду две забыл про штурвал: засмотрелся на
чистые, незлые, насмешливые глаза нового соседа. Взгляд этих глаз был тверд.
Директор первый отвернулся, показал глазами на дорогу.
Аксеныч круто вывернул руль, сбавил скорость.
«Завидует, лысан! Сам не умеет выступать и завидует другим»,
– подумал Аксеныч, но не успокоился от этой мысли.
– Почему плохо?
– А вы думаете, хорошо?
– Я ничего не думаю, – обозлился Аксенов, – я просто
спрашиваю, почему плохо, и все.
– Плохо потому, что ничего конкретного. Одни возгласы да
обещания. Недостатки, положим, были названы, но… и то, я вам скажу,
схитрили вы здесь.
– Как это?
– Назвали такие недостатки, за которые головы не снимают. –
Большеротый повернулся к Аксенову и улыбнулся. – Так ведь?
Аксенов презрительно прищурил глаза.
– Чего так? – Он чувствовал себя глупо.
– Клуб не достроили – это полбеды. За это можно бить себя в
грудь.
– А еще что? Что я утаил, например?
– А мор свиней в прошлом месяце?.. Это же не стихийное
бедствие, это безалаберность. Халатность. – Директор выговорил эти два слова
твердым, спокойным голосом – он их не выбирал и ни на мгновение не
задумался: говорить ли этими или подыскать другие? – У вас есть акт ветврача
об этом. Скрыли.
У Аксенова от злости засосало под ложечкой. Особенно
возмутил его этот спокойный, уверенный тон директора. Он некоторое время
молчал.
– Что же ты не сказал об этом?
Директор ответил тоже не сразу.
– Скажу. Вот осмотрюсь немного – начну говорить.
– Достанется нам тогда на орехи! – воскликнул Аксеныч. Он
хотел еще добавить: «Таким большим ртом можно мно ого наговорить всякой
всячины». Но удержался. С этой минуты он горячо невзлюбил директора и
даже забыл подумать, откуда новичку известны такие факты, как
припрятанный до поры до времени акт о падеже свиней в колхозе «Пламя
коммунизма», в котором есть и эти слова: «безалаберность» и «халатное
отношение». – Несдобровать нам тогда! А? – Аксеныч окинул насмешливым
взглядом соседа. Он тоже решил казаться насмешливым.
– Не знаю, как насчет сдобровать, но акты из столов… – тут
директор несколько замялся, – акты придется вытащить. Они не для того
пишутся, чтобы лежать в столах. Правильно? – Директор засмеялся и хлопнул
Аксенова по плечу: он отчего то развеселился.
Аксенов резко шевельнул плечом, скидывая руку директора.
– Не лапай, я не баба.
– О!
«Запугать хочет. Как с ребенком разговаривает, стервец.
Стреляный воробей, вообще то говоря, – думал Аксенов. – В секретари метит.
Как бы тебя ущемить, черта лысого? Высажу сейчас посреди дороги. Скажу,
что в другую сторону надо». Но вместо этого неожиданно для себя Аксеныч
покосился на директора и усмехнулся.
– Поглядим, сосед, как ты развернешься. Ой, поглядим!
– Развернемся! – Директор улыбнулся бескровными губами. И
так хорошо он улыбнулся, что Аксенов почему то вдруг поверил: этот
развернется. Что то такое было у него припрятано про запас – и чувствуешь, но
не понимаешь, что именно. Развернется и будет все такой же насмешливый и
спокойный.
– Посмотрим, посмотрим! – еще раз сказал Аксенов, и таким
тоном, точно обещал новичку верную каторгу через год другой.
Но удивительное дело: сам он не поверил в то, в чем хотел
убедить нового директора, и почувствовал фальшь в своем самонадеянном, ни
на чем не основанном тоне, когда произнес это «посмотрим». «Черт его
знает… пугаю к чему то человека».
Горечь от сознания, что человек, сидящий рядом с ним, имеет
смелость быть правдивым и прямо смотреть ему в глаза, прошла у Аксенова;
эта горечь сменилась теперь острым желанием и самому заглянуть в глаза
новому человеку, послушать его, понять, откуда у него такая уверенность в
себе и в своих будущих делах на новом месте. Аксенов вовсе не струсил и не
заискивал перед новым соседом – он сам был достаточно силен и крут, чтобы
не заискивать, – просто захотел узнать этого человека поближе.
– Откуда сам?
– Из Калуги.
– Инженер?
– Точно.
– К нам… по охоте аль неволей?
– По охоте, почему же неволей! – Новичок повернулся к
Аксенову, и на его сером квадратном лице изобразилось удивление.
«Значит, инженер так себе. Хорошего не отпустят с завода, – не
без ехидства подумал Аксеныч. – Воображаешь ты много, друг милый».
– А все таки зря ты легко смотришь на свое, так сказать,
ближайшее будущее, – не удержался и еще раз сказал Аксенов. – Наше дело
сложное, посложней заводского.
– Ничего, – сказал новичок, и Аксенова опять взяла досада: в
конце концов не мешало бы новичку прислушаться к словам опытных людей.
Едет, как к теще на блины.
Подъехали тем временем к чайной на окраине большого села.
Остановились.
– Закусим?
– С удовольствием! – оживился новый директор. – Есть
хочется.
Сидели друг против друга за маленьким квадратным столиком,
ждали официантку.
Директор, склонив большую полированную голову, изучал
синие кружочки на клеенке. Аксенов смотрел на него. И в нем родилась вдруг
озорная мысль.
– По сто пятьдесят, что ли, закажем?
Директор поднял голову.
– Не пью.
«Брось ты… Поставить себя хочешь».
– В чайной или вообще?
Директор усмехнулся.
– Вообще. А вот курить не могу бросить. – Директор полез за
папиросами. – Три раза бросал – не вышло.
– Ты, наверно, думаешь, – начал Аксенов, пошевелившись на
стуле, – вот, мол, припугнул председателя актом, он теперь виляет передо
мной, выпить предлагает. Так?
– Нет, не так. Акт – это само собой. Между нами, я бы все таки
не полез на твоем месте на трибуну с такой речью. Совесть же надо иметь, елки
с палкой! Я, грешным делом, смекнул там, на совещании: может, думаю, у него
пересмотрели это дело с падежом, комиссия какая нибудь была. А в машине
понял, что никакой комиссии не было – акт лежит у тебя под сукном.
– Тебе бы следователем работать, – съязвил Аксенов, чувствуя,
как к сердцу снизу подмыла едкая волна – стыд. Стыд и злость опять овладели
им. – Так вот, слушай: акт этот я опротестовал и на самом деле жду комиссию.
Чтоб ты знал. – Аксенов сказал это, в упор глядя на директора, не скрывая
злости.
Этот человек бесил его и вместе с тем привлекал. Аксенов знал,
что не смог бы сейчас встать и уйти, оставив за спиной эти спокойные,
правдивые глаза. Хотелось уж теперь досидеться до той поры, когда самому
возможно будет прямо взглянуть в них, в эти глаза, и чувствовать себя при
этом спокойным и уверенным. Но как это сделать, он не знал. Насчет комиссии
он соврал, то есть не то чтоб соврал – он действительно был не согласен с
актом ветврача и действительно хотел пригласить комиссию, но он еще не
пригласил и акта официально не опротестовывал. В сущности, Аксенов,
конечно, соврал и испытывал сейчас такое чувство, точно его, взрослого
человека, застали за мелким воровством, будто кто то неслышно подошел
сзади и спросил: «Ты что здесь делаешь?»
«Сегодня же, сейчас же, как только приеду, вызову комиссию,
черт ее задери!» – поклялся себе Аксенов.
Услышав, что Аксенов опротестовал акт и вызвал комиссию,
директор внимательно посмотрел на него и сказал коротко, деловито:
– Это другое дело.
У Аксенова слабо зарозовели скулы. Ах, до чего, черт возьми, –
до зуда в груди – захотелось быть с этим человеком на равных, захотелось
вдруг сказать ему какие нибудь обыкновенные слова, вроде: «Это не так,
директор» или: «Это другое дело!»
«Нет, к чертям собачьим!.. Надо кончать со всякими такими
актами». Аксенов на минуту представил себе, каким спокойным, прямо
счастливым он чувствовал бы себя сейчас, если б за душой не было этого
темного дела с актом, если б был он чист. Он бы сейчас толково и
обстоятельно рассказал новичку, как трудно управлять большим, сложным
хозяйством, чего не надо делать поначалу и что надо сделать сразу, немедля…
Он улыбнулся.
– Знаешь, о чем тебя попрошу: как только первый раз где
нибудь словчишь, скажи мне. Только по честному. Мне охота узнать:
проживешь ты без этого или нет?
Директор выслушал, тоже улыбнулся.
– Договорились. Ты думаешь, без этого нельзя?
У Аксенова стало легче на душе.
– Как тебе сказать… Можно, конечно. – Аксеныч опять
улыбнулся. – Вообще то так и надо… Эх!.. Забыл, как твоя фамилия?
– Воловик, Николай.
– Тезки с тобой. Я тебе так скажу, Микола: можно. Мы тут ведь
уж подолгу работаем, вросли, так сказать, корнями в дела эти колхозные да
совхозные, переплелись друг с другом… Ну и случится иной раз: сказал бы про
него, подлеца, правду, да у самого рыло, как говорится, в пуху – смолчишь. Но
ты не думай, пожалуйста, что мы тут только и делаем, что скрываем грехи друг
от друга.
– Господи!.. Кто же так думает! Дела у вас хорошие, большие. –
Воловик говорил серьезно, искренне. – Потому и захотелось попробовать тут
свои силенки. Я о том, что обидно, елки с палкой, когда в таких делах
случаются…
– Случаются, – перебил Аксеныч и нахмурился, глядя в стол. –
Случаются, Микола.
– Вообще совещание мне понравилось. Некоторые очень
толково говорили, конкретно.
Аксенов опять покраснел: вспомнил свое выступление.
– У нас есть люди… Первый секретарь – дельный мужик: знает
хозяйство. Со вторым нам не повезло малость: суетливый какой то, шумит
много…
Подошла официантка. Заказали два борща, две порции котлет,
по кружке пива.
– Борщец тут у нас знатный делают, – похвастал Аксеныч. – В
Калуге такого… Хотя ты ж с Украины, наверно?
– Нет, калужанин коренной. Отец украинец был, а жил тоже в
Калуге.
– Ты с семьей здесь или один пока?
– Один пока.
– Как устроился то? Слушай, приезжай сегодня ко мне! Этак к
вечерку. Баньку протопим, с неводишком на речку сбегаем… Небось
стосковался без своих то? Я тебе поподробнее расскажу про все наши дела,
введу, так сказать, в курс дела… Ты поверишь, нет, я чего то до смерти рад, что
познакомился с тобой. Не подумай, что я насчет этого дурацкого акта боюсь. Я
всегда оправдаюсь. Чего то ты мне поглянулся, честное слово… – Давно уж
Аксеныч не говорил таких простых, хороших слов, давно уж не испытывал
такого горячего, участливого уважения к человеку.
Воловик подумал немного и согласился.
– Только… я, понимаешь, не один приеду, если разрешишь. Ко
мне дружок заехал… офицер с Дальнего Востока. Демобилизовался. Тоже дела
человек ищет. Я думаю, мы ему вдвоем как нибудь поможем присмотреться.
Мне хочется, чтобы он здесь остался… Толковый парень!
На сердце у Аксенова расцвела хорошая, благодарная радость.
– Конечно!.. Господи, да мы его тут враз с делом окрутим.
Покажу вам свое хозяйство. У меня хозяйство хорошее, Микола. Ферма!.. Ты
знаешь, какая у меня ферма! Вся начисто механизирована! – Аксеныч широко
повел правой рукой; в глазах его засветился счастливый огонек. – Ребята дояры
– вот такие! Комсомольцы. Ты правильно сделал, Микола, что приехал сюда.
Поможем! Трудно будет первое время – это точно. Поможем. Я не зря
говорю…
Директор слушал, кивал большой гладкой головой –
соглашался. Смотрел на Аксенова доверчиво.
Стенька Разин
Его звали – Васёка. Васёка имел двадцать четыре года от роду,
один восемьдесят пять рост, большой утиный нос… и невозможный характер.
Он был очень странный парень – Васёка.
Кем он только не работал после армии! Пастухом, плотником,
прицепщиком, кочегаром на кирпичном заводе. Одно время сопровождал
туристов по окрестным горам. Нигде не нравилось. Поработав месяц другой на
новом месте, Васёка приходил в контору и брал расчет.
– Непонятный ты все таки человек, Васёка. Почему ты так
живешь? – интересовались в конторе.
Васёка, глядя куда то выше конторщиков, пояснял кратко:
– Потому что я талантливый.
Конторщики, люди вежливые, отворачивались, пряча улыбки.
А Васёка, небрежно сунув деньги в карман (он презирал деньги), уходил. И
шагал по переулку с независимым видом.
– Опять? – спрашивали его.
– Что «опять»?
– Уволился?
– Так точно! – Васёка козырял по военному. – Еще вопросы
будут?
– Куклы пошел делать? Хэх…
На эту тему – о куклах – Васёка ни с кем не разговаривал.
Дома Васёка отдавал деньги матери и говорил:
– Все.
– Господи!.. Ну что мне с тобой делать, верста коломенская?
Журавь ты такой! А?
Васёка пожимал плечами: он сам пока не знал, что теперь
делать – куда пойти еще работать.
Проходила неделя другая, и дело отыскивалось.
– Поедешь на бухгалтера учиться?
– Можно.
– Только… это очень серьезно!
– К чему эти возгласы?
«Дебет… Кредит… Приход… Расход… Заход… Обход… – И
деньги! деньги! деньги!..»
Васёка продержался четыре дня. Потом встал и ушел прямо с
урока.
– Смехота, – сказал он. Он решительно ничего не понял в
блестящей науке хозяйственного учета.
Последнее время Васёка работал молотобойцем.
И тут, помахав недели две тяжелой кувалдой, Васёка аккуратно
положил ее на верстак и заявил кузнецу:
– Все!
– Что?
– Пошел.
– Почему?
– Души нету в работе.
– Трепло, – сказал кузнец. – Выйди отсюда.
Васёка с изумлением посмотрел на старика кузнеца.
– Почему ты сразу переходишь на личности?
– Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе?
«Души нету»… Даже злость берет.
– А что тут понимать то? Этих подков я тебе без всякого
понимания накую сколько хочешь.
– Может, попробуешь?
Васёка накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову,
остудил в воде и подал старику.
– Прошу.
Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из
кузницы.
– Иди корову подкуй такой подковой.
Васёка взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже
погнуть ее – не тут то было.
– Что?
– Ничего.
Васёка остался в кузнице.
– Ты, Васёка, парень – ничего, но болтун, – сказал ему кузнец. –
Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?
– Это верно: я очень талантливый.
– А где твоя работа сделанная?
– Я ее никому, конечно, не показываю.
– Почему?
– Они не понимают. Один Захарыч понимает.
– Принеси мне. Я гляну.
На другой день Васёка принес в кузницу какую то штукенцию с
кулак величиной, завернутую в тряпку.
– Вот.
Кузнец развернул тряпку… и положил на огромную ладонь
человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись
руками на колени. Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человечка,
под ситцевой рубахой – синей, с белыми горошинами – торчат острые лопатки.
Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами. Рубаха тоже прожжена
в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.
Кузнец долго разглядывал его.
– Смолокур, – сказал он.
– Ага. – Васёка глотнул пересохшим горлом.
– Таких нету теперь.
– Я знаю.
– А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?
– Песню поет.
– Помню таких, – еще раз сказал кузнец. – А ты то откуда их
знаешь?
– Рассказывали.
Кузнец вернул Васёке смолокура.
– Похожий.
– Это что! – воскликнул Васёка, заворачивая смолокура в
тряпку. – У меня разве такие есть!
– Все смолокуры?
– Почему?.. Есть солдат, артистка одна есть, тройка… еще
солдат, раненый. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.
– А у кого ты учился?
– А сам… ни у кого.
– А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например…
– Я все про людей знаю. – Васёка гордо посмотрел сверху на
старика. – Они все ужасно простые.
– Вон как! – воскликнул кузнец и засмеялся.
– Скоро Стеньку сделаю… поглядишь.
– Смеются над тобой люди.
– Это ничего. – Васёка высморкался в платок. – На самом деле
они меня любят. И я их тоже люблю.
Кузнец опять рассмеялся.
– Ну и дурень ты, Васёка! Сам про себя говорит, что его любят!
Кто же так делает?
– А что?
– Совестно небось так говорить.
– Почему совестно? Я же их тоже люблю. Я даже их больше
люблю.
– А какую он песню поет? – без всякого перехода спросил
кузнец.
– Смолокур то? Про Ермака Тимофеевича.
– А артистку ты где видел?
– В кинофильме. – Васёка прихватил щипцами уголек из горна,
прикурил. – Я женщин люблю. Красивых, конечно.
– А они тебя?
Васёка слегка покраснел.
– Тут я затрудняюсь тебе сказать.
– Хэ!.. – Кузнец стал к наковальне. – Чудной ты парень, Васёка!
Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты
смолокура этого вырезал? Это ж все таки кукла.
Васёка ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к
наковальне.
– Не можешь ответить?
– Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят, – ответил Васёка.
…С работы Васёка шагал всегда быстро. Размахивал руками –
длинный, нескладный. Он совсем не уставал в кузнице. Шагал и в ногу – на
манер марша – подпевал:
Пусть говорят, что я ведра починяю,
Эх, пусть говорят, что я дорого беру!
Две копейки – донышко,
Три копейки – бок…
– Здравствуй, Васёка! – приветствовали его.
– Здорово, – отвечал Васёка. И шел дальше.
Дома он наскоро ужинал, уходил в горницу и не выходил
оттуда до утра: вырезал Стеньку Разина.
О Стеньке ему много рассказывал Вадим Захарович, учитель
пенсионер, живший по соседству. Захарыч, как его называл Васёка, был
добрейшей души человек. Это он первый сказал, что Васёка талантливый. Он
приходил к Васёке каждый вечер и рассказывал русскую историю. Захарыч
был одинок, тосковал без работы. Последнее время начал попивать. Васёка
глубоко уважал старика. До поздней ноченьки сиживал он на лавке, поджав
под себя ноги, не шевелился – слушал про Стеньку.
– …Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на
ногу… чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он,
знаешь, разную там парчу… и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как
глянет исподлобья – травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так,
что жрать в войске нечего. Варили конину. Ну и конины не всем хватало. И
увидел Стенька: один казак совсем уж отощал, сидит у костра, бедный, голову
свесил: дошел окончательно. Стенька толкнул его – подает свой кусок мяса.
«На, – говорит, – ешь». Тот видит, что атаман сам почернел от голода. «Ешь
сам, батька. Тебе нужнее». – «Бери!» – «Нет». Тогда Стенька как выхватил
саблю – она аж свистнула в воздухе: «В три господа душу мать!.. Я кому
сказал: бери!» Казак съел мясо. А?.. Милый ты, милый человек… душа у тебя
была.
Васёка, с повлажневшими глазами, слушал.
– А княжну то он как! – тихонько, шепотом, восклицал он. – В
Волгу взял и кинул…
– Княжну!.. – Захарыч, тщедушненький старичок с маленькой
сухой головой, кричал: – Да он этих бояр толстопузых вот так покидывал! Он
их как хотел делал! Понял? Сарынь на кичку! И все.
…Работа над Стенькой Разиным подвигалась туго. Васёка аж с
лица осунулся. Не спал ночами. Когда «делалось», он часами не разгибался над
верстаком – строгал и строгал… швыркал носом и приговаривал тихонько:
– Сарынь на кичку.
Спину ломило. В глазах начинало двоиться. Васёка бросал нож
и прыгал по горнице на одной ноге и негромко смеялся.
А когда «не делалось», Васёка сидел неподвижно у раскрытого
окна, закинув сцепленные руки за голову. Сидел час, два – смотрел на звезды и
думал про Стеньку.
Приходил Захарыч, спрашивал:
– Василий Егорыч дома?
– Иди, Захарыч! – кричал Васёка. Накрывал работу тряпкой и
встречал старика.
– Здоровеньки булы! – Так здоровался Захарыч – «по казацки».
– Здорово, Захарыч.
Захарыч косился на верстак.
– Не кончил еще?
– Нет. Скоро уж.
– Показать можешь?
– Нет.
– Нет? Правильно. Ты, Василий… – Захарыч садился на стул, –
ты – мастер. Большой мастер. Только не пей. Это гроб! Понял? Русский
человек талант свой может не пожалеть. Где смолокур? Дай…
Васёка подавал смолокура и сам впивался ревнивыми глазами в
свое произведение.
Захарыч, горько сморщившись, смотрел на деревянного
человечка.
– Он не про Ермака поет, – говорил он. – Он про свою долю
поет. Ты даже не знаешь таких песен. – И он неожиданно сильным красивым
голосом запел:
О о эх, воля, моя воля!
Воля вольная моя.
Воля – сокол в поднебесьи,
Воля – милые края…
У Васёки перехватывало горло от любви и горя.
Он понимал Захарыча. Он любил свои родные края, горы свои,
Захарыча, мать… всех людей. И любовь эта жгла и мучила – просилась из
груди. И не понимал Васёка, что нужно сделать для людей. Чтобы успокоиться.
– Захарыч… милый, – шептал Васёка побелевшими губами, и
крутил головой, и болезненно морщился. – Не надо, Захарыч… Я не могу
больше…
Чаще всего Захарыч засыпал тут же, в горнице. А Васёка
уходил к Стеньке.
…День этот наступил.
Однажды перед рассветом Васёка разбудил Захарыча.
– Захарыч! Все… иди. Доделал я его.
Захарыч вскочил, подошел к верстаку…
Вот что было на верстаке:
…Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с
бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька, в исподнем белье,
бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их. Он знал
этих, которые ворвались: он делил с ними радость и горе. Но не с ними хотел
разделить атаман последний час свой. Это были богатые казаки. Когда
пришлось очень солоно, они решили выдать его. Они хотели жить. Это не
братва, одуревшая в тяжком хмелю, вломилась за полночь качать атамана. Он
кинулся к оружию… но споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить,
а сзади уже навалились, заламывали руки… Завозились. Хрипели. Негромко и
страшно ругались. С великим трудом приподнялся Степан, успел прилобанить
одному другому… Но чем то ударили по голове тяжелым… Рухнул на колени
грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
«Выбейте мне очи, чтобы я не видел вашего позора», – сказал
он.
Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою.
Били по глазам…
Захарыч долго стоял над работой Васёки… не проронил ни
слова. Потом повернулся и пошел из горницы. И тотчас вернулся.
– Хотел пойти выпить, но… не надо.
– Ну как, Захарыч?
– Это… Никак. – Захарыч сел на лавку и заплакал горько и
тихо. – Как они его… а? За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады! –
Слабое тело Захарыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими
ладонями.
Васёка мучительно сморщился и заморгал.
– Не надо, Захарыч…
– Что не надо то? – сердито воскликнул Захарыч, и закрутил
головой, и замычал. – Они же дух из него вышибают!..
Васёка сел на табуретку и тоже заплакал – зло и обильно.
Сидели и плакали.
– Их же ж… их вдвоем с братом, – бормотал Захарыч. – Забыл я
тебе сказать… Но ничего… ничего, паря. Ах, гады!..
– И брата?
– И брата… Фролом звали. Вместе их… Но брат – тот… Ладно.
Не буду тебе про брата.
Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил
занавески на окнах.
По поселку ударили третьи петухи.
Солнце, старик и девушка
Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже
были горячие. Сухая трава шуршала под ногами.
Только вечерами наступала прохлада.
И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний
старик, садился всегда на одно место – у коряги – и смотрел на солнце.
Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное.
Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях –
коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза
влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой
рубахой торчат острые лопатки.
Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос:
– Здравствуйте, дедушка!
Старик кивнул головой.
С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках.
– Отдыхаете?
Старик опять кивнул головой. Сказал:
– Отдыхаю.
На девушку не посмотрел.
– Можно я вас буду писать? – спросила девушка.
– Как это? – не понял старик.
– Рисовать вас.
Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал
красноватыми веками без ресниц.
– Я ж некрасивый теперь, – сказал он.
– Почему? – Девушка несколько растерялась. – Нет, вы
красивый, дедушка.
– Вдобавок хворый.
Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой
ладошкой его сухую коричневую руку и сказала:
– Вы очень красивый, дедушка. Правда.
Старик слабо усмехнулся.
– Рисуй, раз такое дело.
Девушка раскрыла свой чемодан.
Старик покашлял в ладонь.
– Городская, наверно? – спросил он.
– Городская.
– Платют, видно, за это?
– Когда как, вообще то. Хорошо сделаю, заплатят.
– Надо стараться.
– Я стараюсь.
Замолчали.
Старик все смотрел на солнце.
Девушка рисовала, всматриваясь в лицо старика сбоку.
– Вы здешний, дедушка?
– Здешный.
– И родились здесь?
– Здесь, здесь.
– Вам сколько сейчас?
– Годков то? Восемьдесят.
– Ого!
– Много, – согласился старик и опять слабо усмехнулся. – А
тебе?
– Двадцать пять.
Опять помолчали.
– Солнце то какое! – негромко воскликнул старик.
– Какое? – не поняла девушка.
– Большое.
– А а… Да. Вообще красиво здесь.
– А вода вона, вишь, какая… У того берега то…
– Да, да.
– Ровно крови подбавили.
– Да. – Девушка посмотрела на тот берег. – Да.
Солнце коснулось вершин Алтая и стало медленно погружаться
в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались
горы. Они как будто придвинулись. А в долине – между рекой и горами – тихо
угасал красноватый сумрак. И надвигалась от гор задумчивая мягкая тень.
Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом Бубурхана, и тотчас оттуда
вылетел в зеленоватое небо стремительный веер ярко рыжих лучей. Он
держался недолго – тоже тихо угас. А в небе в той стороне пошла полыхать
заря.
– Ушло солнышко, – вздохнул старик.
Девушка сложила листы в ящик.
Некоторое время сидели просто так – слушали, как лопочут у
берега маленькие торопливые волны.
В долине большими клочьями пополз туман.
В лесочке, неподалеку, робко вскрикнула какая то ночная
птица. Ей громко откликнулись с берега, с той стороны.
– Хорошо, – сказал негромко старик.
А девушка думала о том, как она вернется скоро в далекий
милый город, привезет много рисунков. Будет портрет и этого старика. А ее
друг, талантливый, настоящий художник, непременно будет сердиться: «Опять
морщины!.. А для чего? Всем известно, что в Сибири суровый климат и люди
там много работают. А что дальше? Что?..»
Девушка знала, что она не бог весть как даровита. Но ведь
думает она о том, какую трудную жизнь прожил этот старик. Вон у него какие
руки… Опять морщины!
«Надо работать, работать, работать…»
– Вы завтра придете сюда, дедушка? – спросила она старика.
– Приду, – откликнулся тот.
Девушка поднялась и пошла в деревню.
Старик посидел еще немного и тоже пошел.
Он пришел домой, сел в своем уголочке, возле печки, и тихо
сидел – ждал, когда придет с работы сын и сядут ужинать.
Сын приходил всегда усталый, всем недовольный. Невестка
тоже всегда чем то была недовольна. Внуки выросли и уехали в город. Без них
в доме было тоскливо.
Садились ужинать.
Старику крошили в молоко хлеб, он хлебал, сидя с краешку
стола. Осторожно звякал ложкой о тарелку – старался не шуметь. Молчали.
Потом укладывались спать.
Старик лез на печку, а сын с невесткой уходили в горницу.
Молчали. А о чем говорить? Все слова давно сказаны.
На другой вечер старик и девушка опять сидели на берегу, у
коряги. Девушка торопливо рисовала, а старик смотрел на солнце и
рассказывал:
– Жили мы всегда справно, грех жаловаться. Я плотничал,
работы всегда хватало. И сыны у меня все плотники. Побило их на войне много
– четырех. Два осталось. Ну вот с одним то я теперь и живу, со Степаном. А
Ванька в городе живет, в Бийске. Прорабом на новостройке. Пишет: ничего,
справно живут. Приезжали сюда, гостили. Внуков у меня много. Любют меня.
По городам все теперь…
Девушка рисовала руки старика, торопилась, нервничала, часто
стирала.
– Трудно было жить? – невпопад спрашивала она.
– Чего ж трудно? – удивлялся старик. – Я ж тебе рассказываю:
хорошо жили.
– Сыновей жалко?
– А как же? – опять удивлялся старик. – Четырех таких
положить – шутка нешто?
Девушка не понимала: то ли ей жаль старика, то ли она больше
удивлена его странным спокойствием и умиротворенностью.
А солнце опять садилось за горы. Опять тихо горела заря.
– Ненастье завтра будет, – сказал старик.
Девушка посмотрела на ясное небо.
– Почему?
– Ломает меня всего.
– А небо совсем чистое.
Старик промолчал.
– Вы придете завтра, дедушка?
– Не знаю, – не сразу откликнулся старик. – Ломает чего то
всего.
– Дедушка, как у вас называется вот такой камень? – Девушка
вынула из кармана жакета белый, с золотистым отливом камешек.
– Какой? – спросил старик, продолжая смотреть на горы.
Девушка протянула ему камень. Старик, не поворачиваясь,
подставил ладонь.
– Такой? – спросил он, мельком глянув на камешек, и повертел
его в сухих скрюченных пальцах. – Кремешок это. Это в войну, когда серянок
не было, огонь из него добывали.
Девушку поразила странная догадка: ей показалось, что старик
слепой. Она не нашлась сразу, о чем говорить, молчала, смотрела сбоку на
старика. А он смотрел туда, где село солнце. Спокойно, задумчиво смотрел.
– На… камешек то, – сказал он и протянул девушке камень. –
Они еще не такие бывают. Бывают: весь белый, аж просвечивает, а снутри
какие то пятнушки. А бывают: яичко и яичко – не отличишь. Бывают: на
сорочье яичко похож – с крапинками по бокам, а бывают, как у скворцов, –
синенькие, тоже с рябинкой с такой.
Девушка все смотрела на старика. Не решалась спросить:
правда ли, что он слепой.
– Вы где живете, дедушка?
– А тут, не шибко далеко. Это Ивана Колокольникова дом, –
старик показал дом на берегу, – дальше – Бедаревы, потом Волокитины, потом